Ямщик, доставивший фельдъегеря Маскова пред светлые очи Его Величества, тоже пытался не отстать от царского поезда. Но, то ли породистым коням не понравились ласки кнутом, то ли сам ямщик не смог сдержать вожжи, а коляска одним колесом вдруг попала в ухаб. Кони даже не заметили этого, а коляска вылетев из колдобины по инерции завалилась набок. Сидевший в ней фельдъегерь не ожидал такой оказии и вылетел пулей на дорогу. Только падение его закончилось не очень удачно: ударившись головой о камень, Масков сломал себе шею и мгновенно потерял сознание.
Всё это видел император, который уже был на другом берегу речушки. Государь придержал коня, сокрушённо покачал головой и послал лейб-медика Тарасова, чтобы тот помог елико возможно незадачливому посыльному.
В Орехове для Государя не нашлось достойного дома, и царский поезд остановился на постоялом дворе. Император сразу же вызвал к себе Фёдора Кузьмича и запёрся с ним в нумере на долгое время. Сопровождавшие царя дворяне подивились такому срочному и секретному совету, но мешать не следовало, хотя из-за двери иногда слышался гневный голос Государя:
– Я тебе уже битый час твержу, Фёдор Кузьмич, ошибки быть не может! По моём возвращении в Таганрог какое-то Южное тайное общество во главе с Паулем Пестелем должно совершить на меня нападение с летальным исходом! Генерал-лейтенант Иван Осипович де Витт никогда не посылает не проверенных писем! Я этого Пестеля ещё по Вятскому пехотному полку помню. Он был настоящим полковником, и я лично выделил ему за верноподданную службу три тысячи десятин земли.
– Не в коня корм, Ваше Величество, – усмехнулся камергер. – Ещё ваш батюшка вовремя понял, что масонам и всяческой забугорной нечисти доверять не след! А вы им – земли! ордена! вотчины! Вот и доигрались в бирюльки.
– Во что?..
– В бирюльки, – повторил казак. – Но не об этом сей час речь будет. Я мыслю, что владеющий информацией – уже вооружён!
– Именно! Не об этом у нас речь! – гневно воскликнул император. – Несколько дней назад игумен Агафангел предсказал мне, что если придёт известие, я должен быть готов нести крест свой! А это – либо гражданская война и тысячи ни в чём не повинных, отдавших жизнь за царя и отечество, либо оставление мной царского престола во Славу Божию! Я же не единожды говорил об этом, Фёдор Кузьмич. Ну, как же ты не помнишь?
– Да помню я всё, Ваше Величество, помню, – отмахнулся камергер. – Но как вы всё преподнесёте императрице Елизавете Алексеевне и Марии Фёдоровне, матушке вашей?
– Матушке я сегодня же отпишу в Петербург, а с Елизаветой Фёдоровной по приезде поговорю. Только ты немедленно объяви всем, что состояние императора с простудой ухудшается. Да, чуть не забыл! Наведайся к фельдъегерю Маскову. Он где-то под присмотром лейб-медика Тарасова. Доложи мне, как он и будет ли жить?
– Что вы, Ваше Величество?! – чуть не поперхнулся камергер. – Тарасов уже докладывал, что жить посыльный, скорее всего, будет. Вот только до конца жизни прикован к постели окажется. Так уж ему повезло упасть.
– Вот и ладно, – обрадовался император. – Семье фельдъегеря надо выписать пожизненный пенсион, а сам он, если не жилец, то послужит «императорским телом» на время перевозки. В Петербурге его заменят на умершего Струменского. Кстати, в депешах было известие о кончине унтер-офицера, так что лучшего совпадения обстоятельств нам не сыскать. На отпевании можно спокойно открыть гроб, так как Струменского недаром прозвали Александром II. Вот и пусть после смерти послужат во благу Отечества.
– Отечества?
– Да, ты не ослышался, Фёдор Кузьмич, – кивнул головой император. – Именно Отечества нашего, так как мой брат Николай может быть довольно жёстким по отношению к заговорщикам и прочим смутьянам. Именно поэтому я настоял на семейном совете, где решено, что трон Государства Российского должен достаться Государю от рождения, а не по очерёдности появления на свет Божий. Константин уже обосновался в Варшаве. Ему среди поляков легшее живётся. Вот и пусть каждый сидит в своих санях, а я же удалюсь в храм Божий послушником к моему духовнику Серафиму Саровскому. Пока он жив, может быть, научусь молиться по-настоящему, а не только как велит канон. Сходи в конюшню, вели ямщикам закладывать. Утром выезжаю в Таганрог.
– Погодь, Ваше Величество, – обескуражено возразил камергер. – А как же Масков? Или прикажешь закопать фельдъегеря живым?
– Окстись, Фёдор Кузьмич! – воскликнул Александр. – Не ты ли только что мне докладывал, что посыльный присмерти? Вот и организуй на местном кладбище свежую могилку с крестом, на котором обозначь фамилию фельдъегеря. Есть ли во гробе покойник – никто проверять не осмелится. Ну, в общем, делай, как положено. Я тебя больше не задерживаю. Laissez moi.[60]
Когда Фёдор Кузьмич отправился выполнять приказание, то весть об отъезде Государя незамедлительно стала известна всем жителям Орехова. Но до поры никто не знал, что поздним вечером на местном погосте кладбищенский сторож Никодим под присмотром Фёдора Кузьмича соорудил свежую могилу с «прахом» покойного государева фельдъегеря Маскова.
Утром, чуть свет, царский поезд покинул Орехов. Впереди ждал Таганрог и объяснение с царицей Елизаветой Алексеевной. Впрочем, предварительно Государь уже разговаривал об этом с женой. Но весь предыдущий разговор состоял из «хорошо бы было бы оставить трон», а такие мечты для женского сердца – пустой звук. Необходимый совет императрица тоже дать не могла, и Александр в очередной раз убедился в народной мудрости, что женщины бывают чаще опасны, чем полезны.
Государь, к сожалению, только после восшествия на престол и помазания задался целью выработать способность выражать себя в необычных ситуациях. Это, скорее всего, была борьба с собственными комплексами и знанием, что за это можно в любую минуту погибнуть.
Император больше нигде не останавливался, но въезжая в приазовский город Александр почувствовал едва уловимое изменение ауры Таганрога. Казалось, в воздухе таится непредвиденная опасность, когда из-за угла любого здания какой-нибудь гимназист, наслушавшийся жидовских проповедей, швырнёт в царский экипаж бомбу. Это неуютное состояние души передалось всем царским сановникам, сопровождающим Государя. Всё началось, конечно же, после Орехова и гибели фельдъегеря Маскова. Немногие адъютанты были осведомлены, что тело посыльного не похоронено в уездном городе, что его зачем-то везут с собой в Таганрог, но эта тайна создавала всеобщую напряжённость, будто впереди притаилась вражеская embuscade,[61] где предстоит тяжелейшее сражение.
Елизавета Алексеевна встретила закончивших крымскую экспедицию царских чиновников стоя на крыльце Императорской Вотчины в довольно простом наряде, но тревога, сквозившая в глазах сопровождающих Государя, немедленно передалась ей.
– Qu`est – ce qui c`est passe?[62] – в первую очередь осведомилась императрица.
– Ах, не извольте беспокоиться, Елизавета Алексеевна, – ответил Государь. – Наша поездка закончилась Викторией,[63] но у нас есть о чём поговорить. Только позже, позже…
Император спустился с крыльца, сделал знак Фёдору Кузьмичу и, отведя его в сторону, хотел дать какие-то указание, но совершенно случайно взгляд его упал на вековую шелковицу, находящуюся от собеседников метрах в десяти. Глаза Александра застыли, в них даже появился какой-то стеклянный отблеск, а дыхание стало прерывистым, будто на него неожиданно свалилось удушье. Государь опёрся правой рукой о плечо камергера, а левой показал в сторону могучего дерева. Фёдор Кузьмич с опаской взглянул в ту же сторону, только ничего не увидел. Александр наконец-то откашлялся и смог членораздельно говорить:
– Там, – Государь снова указал на могучую шелковицу. – Там, под деревом, только что стоял мой батюшка!..
– Опять? – Фёдор Кузьмич понял, что царь не шутит и побледнел не хуже самодержца.
– Он говорил! Он повторил ту же фразу! – вскричал император и снова закашлялся.
– Призрак? – уточнил камергер. – Что он говорил?
– Он произнёс ту же фразу: «Будет тебе царствовать, сын мой, пора Богу послужить… Я тебя прощаю, несмышлёныша, токмо не замай родину, не разрушай державу…». Это не простой знак!
– Да, – согласился Фёдор Кузьмич. – Что же делать?
– Сам видишь, Фёдор Кузьмич, у меня выбора не осталось!
– Но безвыходных положений не бывает…
– Знаю, знаю, – перебил камергера Государь. – Ты станешь сей час приводить меня в чувство извечным жидовским нравоучением: из каждого безвыходного положения имеются, как минимум, два выхода. Но ты забываешь, что Россия – не еврейская страна и здесь другой устав жизни. А жидам можешь передать, что в чужой монастырь с талмудскими законами не приходят. Правильно говорил старец Серафим Саровский, что русским нужно бояться не внешнего врага, а внутреннего.
– Я не жид, а казак, Ваше Величество, – обидчиво возразил камергер. – Просто в любой ситуации нужно найти хоть какой-нибудь выход. Если вы находите решение исчезнуть из мира правильным, то мне осталось только помочь вам с приготовлениями, проследить, чтобы лейб-медики дали правильное заключение и благословить в путь-дорогу.
– И это верное решение, Фёдор Кузьмич, – обрадовался Александр уступничеству камергера. – Ещё я хочу быть у старца Серафима Саровского послушником Фёдором Кузьмичом. Не возражаешь?
– Почту за честь, Ваше Величество, – поклонился царю камергер. – Но как вы сможете тайно всё выполнить? Ведь обязательно поползут слухи и если вас разоблачат какие-то очумелые чиновники, то мирового скандала не избежать.
– Вот об этом я тебя и прошу, Фёдор Кузьмич, – государь даже склонился к лицу камергера и зашептал. – Нынче же объявишь всем придворным, что Государь чувствует себя крайне плохо, ибо простудился при поездке в Георгиевский монастырь. И, поверь, это не будет неправдой. Я действительно чувствую себя довольно плохо. Поверь, я никогда ничем не хворал, а тут – на тебе, афронт после купания.