Осколки — страница 33 из 37

— Да.

Он наклонился ближе ко мне, почти к самому уху:

— Застрелил его тоже ты?

— Нет.

Лейтенант пожал плечами.

— У этого парня, Бракмана, был пистолет?

— Да, но Малкомбер сказал, что он был разряжен. Бракман был мертв по меньшей мере за час до смерти Малкомбера. Тот, кто убил Малкомбера, перевернул труп Бракмана, нашел пули, зарядил пистолет, а затем уже застрелил Малкомбера.

Смитфилд уставился на меня. Его взгляд и голос оставались предельно твердыми.

— Малкомбер чуть не оторвал себе руку, пытаясь сорвать те наручники. Он прекрасно знал, что его ждет.

— Малкомбер оставил за собой слишком широкий след, — сказал я.

— Ты, конечно, много знаешь о том, как убийца думает, Фоллоуз.

О да. И я постарался, чтобы ответ не прозвучал глупо, пусть и не вполне удачно:

— Я открыт другим точкам зрения.

Смитфилд кивнул со своим обычным подозрительным видом, и я решил, что сейчас он выдаст на-гора еще одну байку о карьере снайпера во Вьетнаме, как вдруг полицейские местного округа вернулись. С ними были врачи скорой помощи и фотограф.

— Кем был Бракман? — спросил Смитфилд.

— Кем был?..

— Кем работал, имею в виду.

— Бухгалтером.

— Жаль, что не писателем. Будь бедный ублюдок так же пронырлив, как ты, — глядишь, и жив бы остался.

— Возможно. Лейтенант, в этом доме снимаются фильмы для порностудии Саттера, «Красное полусладкое». Вы проверили эту контору? Что у вас есть по делу Габриэлы Хани?

— Просил же тебя, не лезь с расспросами.

— Ладно, — смирился я.

Смитфилд жестом пригласил меня пройти за собой.

— Знаешь, лучше мне… — сказал, повернувшись к нему, я — и понял, что некоторые предложения определенно не следует заканчивать. У лейтенанта были руки парня, который зарабатывал тяжелым трудом с детства — и до сих пор поприще не сменил. Я понял это, как только он прижал меня к стене, подняв за грудки.

— А теперь слушай меня очень внимательно, ты, маленький засранец, — сказал он. — Мы с тобой не напарники. — Ему потребовалось колоссальное усилие, чтобы удержаться и не ударить меня. — Ты можешь думать, что сорвался с крючка и что мы с тобой закадычные друзья, но хрен там. Ты — пустое трепло, и мне кажется, ты такой же чокнутый, как и твой брат-детоубийца, и твой садист-отец. Я ненавижу пустомель, но еще больше мне поперек горла стоит шлейф трупов, вьющийся за тобой. Собираюсь сказать это простым английским языком еще раз, на случай, если ты забыл, — будешь издеваться надо мной, и я брошу тебя в клетку к другим животным и оставлю там, пока ты не умрешь. Я мог бы сделать это просто профилактики ради, понимаешь? Чтобы убедиться, что ты не унаследовал худшие черты родичей — а я уверен, ты их унаследовал-таки. Ты ведь парень неглупый, сможешь понять такого дуболома, как я, — правильно же?

Я его понял.

В доме на Блюджей-драйв я весь перемазался — и физически, пока боролся в подвале с Малкомбером, и духовно, побывав наверху, в комнате с Лизой, — и если мне и нужно было что-то сейчас, так только почувствовать себя чистым и человечным и чтобы кто-то, кто заботится обо мне, держал меня в своих объятиях. Я не был уверен, остались ли подходящие под это описание люди. Проливной дождь на лобовом стекле точно передавал траекторию течения этих последних недель: одно перетекало в другое, и все как одно — серое, текучее.

Я ехал к Линде.

За три квартала до ее дома проснулось покалывающее чувство ожидания, которое я всегда испытывал, когда наносил ей визиты; было очень приятно осознавать, что кое-что осталось прежним, не утекло и не перетекло во что-то иное. Фары вспыхнули в мрачном мраке октябрьского вечера, освещая полет листьев, сорванных с веток ливнем. А я ведь уже почти забыл, что завтра — Хэллоуин, тридцать первое число. Подъехав, я увидел, что окна Линды уже увешаны тематическими украшениями, которые они с Рэнди вырезали из ткани и бумаги: старушки-ведьмы на метлах, черные кошки с выгнутыми спинками. Почтовый ящик был украшен сухими початками маиса. На крыльце стояла тыква размерами с карету Золушки, в которой прорезали наклоненные под угрожающими углами щели глаз и кривой ухмыляющийся рот. Шестифутовый скелет танцевал на двери.

Машина Джека стояла на подъездной дорожке.

Молния прозрения все так же не спешила разить меня, но все же я вдруг отчетливо понял, почему старина Джек так странно — пристыженно — глядел на меня во время визита в больницу. Его упрек, когда он узнал, что я бросил ее, а также его телефонный звонок и постоянные мантры о том, какой Линда была особенной женщиной, приобрели вдруг новый и не допускающий кривотолков смысл.

Значит, проясняются суть визита Кэрри ко мне и ее слезы у моей больничной койки — я тогда решил, что оплакивала она не только мои обожженные руки, но еще и отношения с Джеком, отягощенные бесчисленными разногласиями. Я ошибочно полагал, что замешан еще и страх — вдруг в один несчастливый день его убьют при исполнении, — и самонадеянно списал со счетов что-то столь простое и понятное, как мука разбитого сердца. Потеря любви — состояние порой не менее критическое, чем предсмертная агония.

Смех застрял у меня в горле. Я увел у Джека Кэрри, а он в ответ примазался к Линде. Но у меня останется лишь секс, а вот он обрел семью. Были времена, когда я счел бы себя большим счастливчиком, но они прошли. Многие друзья с общими подругами оказывались в этой неловкой ситуации, но к такому попросту не подготовишься — особенно в тяжелый момент жизни, когда ты весь как пучок натянутых нервов, в котором запутались одиночки-воспоминания, и едешь к той самой, что вдыхала в тебя жизнь, в надежде вымолить еще хоть немного утешения… и застаешь с ней другого мужчину.

И мой друг был бы прав, если бы когда-нибудь решил сказать мне, что они с Линдой — взрослые люди и могут сами делать свой выбор, что я не был невинной овечкой, потому что не прождал и двадцати четырех часов, прежде чем оказаться с другой женщиной, да еще и очень молодой. Бывают моменты, когда сидеть в машине и слушать, как ревет вентилятор обогревателя, так же неприятно, как слышать собственный крик.

Тыква-фонарь ухмыльнулась, приглашая меня постучать.

Время шло. Я не знаю, как долго продолжал смеяться над иронией потерянной и вновь обретенной любви, прежде чем заметил машину Кэрри на противоположной стороне улицы, из которой было очень удобно наблюдать за домом Линды. Я проехал дальше и припарковался рядом с ней; не глуша мотор, вышел, распахнул дверцу и сел рядом с водительницей спереди.

Напряжение взяло свое. Кожа вокруг ее глаз была темной и тусклой, а в уголках рта уже появились складки. Сильно проступали скулы — как у боксера, крепко сжавшего зубы. Она уже вдоволь наплакалась и еще долго не сможет выдавить из себя ни слезинки — по крайней мере еще полчаса. А потом, сама того и не заметя, она сломается — как заводная кукла, у которой вырвали шестеренный механизм. Все это было ясно как день — и мне в ее случае, и ей в моем.

Казалось, на земле не осталось безопасного убежища, не сохранилось веры и идеала, на которые мы могли бы опереться — и которые в конце концов не рухнули бы из-за нас или вопреки нам. Из моря горизонт выглядит одинаково, в каком направлении ни плыви.

— Теперь ты знаешь, — сказала Кэрри.

— Знаю.

— Когда ты это понял?

— Только сейчас.

Кэрри презрительно усмехнулась.

— Я хотела тебе рассказать пару недель назад, но потом подумала, что ты не поверишь — скажешь, мол, я додумываю. Попробовала коснуться темы еще раз, недавно вот, но — сам помнишь, у тебя голова совсем другими вещами была забита.

— Это моя вина, — сказал я. — Прости.

— Я тоже виновата. Могла бы поговорить с тобой, вместо того чтобы морочить тебе голову, но не хватило смелости.

— Да я бы тебя и не послушал.

Она пожала плечами.

— А я-то всегда волновалась, что они друг другу не нравятся, можешь в это поверить? Так глупо.

Мы бы еще долго разлизывали друг другу раны, если бы задержались — заговорщики, шпионящие за заговорщиками, подпитываемые обидой и гневом, — но в какой-то момент лично я решил, что с меня довольно. Я хотел отрешиться от боли, пока она не перевела меня на совсем уж скверные жизненные рельсы. Мне еще много всего предстояло уладить.

Но Кэрри уперлась.

— Я собираюсь посидеть здесь, пока он не выйдет. Хочу увидеть его лицо. И ее, когда она обнимет его в последний раз у двери, перед расставанием. Я хочу, чтобы они знали, что меня одурачить не удалось.

— Не стоит. Погнали отсюда.

Она хмыкнула.

— Домой, кормить твоих чертовых собак и убирать их дерьмо с заднего двора? Твое сочувствие — такая хрень, Натаниэль.

— Ты делаешь только хуже, Кэрри. Поехали.

Ее голова слегка покачивалась взад-вперед в такт движению дворников.

— Я думала, этот сукин сын любит меня. Я думала, Линда — лучшая моя подруга. Он уже много раз трахался с другими, я часто ловила его на этом. Но трах — это одно. Это плохо и гнусно, но и хрен с ним. А это… это вот… господи, они ведь скажут, что у них любовь.

— Может, она у них взаправду есть.

— Ой, заткнись.

— Мы зря здесь торчим, Кэрри.

— Не зря. — Она не отрывала глаз от дома. — Хочу увидеть его рожу.

А я вот не хотел. Я слишком хорошо представлял, как он выходит за дверь, у порога оборачивается, шлет Линде воздушный поцелуй — как это делают влюбленные, проведшие холодный осенний день за стенами хорошо отапливаемого дома, в уюте и удовольствии, зарывшись в одеяла. Поцелуй, конечно, выйдет неуклюжим, совсем не таким, как в кино, но она все равно безмятежно улыбнется, и глаза ее озарит нежность. Я задался вопросом, как давно они вместе — с момента нашей с Линдой ссоры? Или намного раньше? Мне вдруг захотелось выскочить из машины, взбежать на крыльцо и растоптать чертову улыбчивую тыкву. Хуже Хэллоуина не придумаешь.

— Не задерживайся тут. — Я вышел из ее машины и вернулся в свой «Мустанг».