Разумнее всего было бы сейчас попытаться уснуть, приучить тело к новому режиму. Я должна быть максимально энергичной, если действительно хочу найти птицу. Я вымотана до предела, а жара многократно ухудшает ситуацию – такое ощущение, что мои конечности распухли и их пригвоздило к постели.
И тем не менее когда я закрываю глаза и пытаюсь расслабиться, то все равно не могу отключить сознание. В памяти мелькают образы, вспыхивая снова и снова. Я вспоминаю, как по небу проплывало красное пернатое существо. Вспоминаю коробку с вещами, которую бабушка с дедушкой якобы сожгли. Серое тело, уложенное в гробу, словно кукла.
А футляр с благовониями? Я никогда не видела настолько черные палочки.
Снова слышу шепот голосов, слова, которые не могу разобрать. Шуршание полирующихся друг о друга слогов.
Холодный свет, как лужа, просачивается в широкий проем между дверью и линолеумом. Он струится из окна, завешенного тонкой занавеской, и омывает стены призрачным сиянием. Сначала мне кажется, что это висящая над улицей луна, но затем я понимаю: это фонари. Глаза успокаиваются, повсюду разливается темнота. Свечения хватает ровно на то, чтобы разглядеть очертания предметов.
Мои босые ноги выскальзывают из низкой кровати и нащупывают пол, а затем ведут меня к комоду. Наверное, я ожидала, что голоса станут громче, – но они резко прерываются, едва я касаюсь ручки ящика. Я тяну его на себя – медленно, осторожно. Это маленькая квартира с тонкими стенами: слышен каждый звук.
Вот перо. Вот палочки. Но в этот раз здесь еще и старый коробок спичек. Откуда они взялись? Дрожь пробегает по позвоночнику, повторяя его изгибы. Не в силах сдержаться, я оглядываюсь. Свет за окном вспыхивает и тускнеет – словно отвечая на вопрос, который я задала, сама того не подозревая.
Я убеждена, что все это – от птицы: перо можно считать чем-то вроде ее подписи, а значит, именно она прислала мне все эти предметы, и я могу ими пользоваться.
Вытащить спичку, чиркнуть, оживляя огонь, прикоснуться к кончику темной, как смола, палочки.
Кончик схватывает пламя и загорается, словно светлячок. Из него вырастает чернильно-черный дым, прорезающий воздух полосами.
Ни голосов. Ничего. Не знаю, что я ожидала.
Но внезапно темные линии начинают быстро разрастаться, образуя ленты; они закручиваются снова и снова, напоминая зарождающуюся грозу. Я ахаю, и дым врывается в мое горло, а затем еще глубже – в легкие. Я кашляю, отплевываюсь и тру глаза, пытаясь избавиться от сильного жжения.
Дым заполняет комнату до тех пор, пока не остается ничего, кроме черноты.
18Дым и воспоминания
Дым постепенно тает, темнота рассеивается, и я понимаю, что стою уже в совершенно другой комнате. В комнате, которую знаю слишком хорошо, в доме, где прожила всю свою жизнь.
Грушево-зеленые стены. Арка над проходом.
Наша гостиная.
Мама сидит за фортепиано; у нее из-под пальцев вылетают звуки сонаты Бетховена, страницы нот сменяют одна другую с невероятной скоростью.
Я смотрю на свою мать.
Моя мать моя мать моя мать. Кажется, в любую секунду у меня могут треснуть ребра.
– Мама.
Фортепиано заглушает мой голос.
Ее руки порхают над клавишами, выдавая широкие арпеджио; торс покачивается в такт темным волнам музыки. Я помню это произведение: «Буря» [6].
В воздухе висит едва уловимый сладковатый запах – мамин кокосовый шампунь; единственный шампунь, которым она пользовалась, он был также ее единственным парфюмом.
Цвета в комнате приглушены, а в музыке и в ее вращающемся ритме есть что-то медитативное. Я стою далеко от пианино, но почти физически ощущаю под пальцами гладкие клавиши.
– Ну хватит, – хихикая, шепчет кто-то позади меня. Я разворачиваюсь на месте: на нашем диване сидит темноволосая девушка – это совершенно точно я, только младше; она во весь рот улыбается Акселю – то есть его менее высокой и более неуклюжей версии – и толкает его локтем. Лица немного размыты, но эти двое – точно мы. Я стою прямо перед ними, но они меня не видят. Как же это странно!
– Что? – спрашивает Аксель; его лицо – словно чистый холст незамутненной невинности.
Юная-я наигранно закатывает глаза, но при этом вся сияет. Поняла ли она уже, что чувствует к нему?
Сохранившийся каким-то невероятным образом отрывок из прошлого. Я совсем этого не помню… И вдруг меня осеняет, что эта сцена – воспоминание мамы. Вот почему я ощущаю ее аромат.
Прядь у меня в волосах покрашена фиолетовым, значит, юной-Ли здесь около двенадцати, у нее в жизни еще совсем мало забот. Они с Акселем прижимают к коленям скетчбуки и толкаются лодыжками.
Сверху доносится оглушительный грохот – быстрые шаги вниз по лестнице, – а затем появляется папа; он весь сияет. Я уже забыла этот звук – радостный топот. Когда мы превратились в людей, которые передвигаются тихо, будто крадучись?
– Чем так сногсшибательно пахнет? – произносит папа из воспоминания.
Раздается звон кухонного таймера, и цвета меняются, словно просыпаясь. Мама вполоборота разворачивается на фортепианной банкетке и вскакивает на ноги. Она чмокает папу в нос и вальсирующей походкой устремляется мимо него на кухню. Он поворачивается и зачарованно за ней наблюдает.
Когда-то мы были почти идеальной семьей. Вот бы отмотать все назад, вернуться в те годы и жить там всегда.
Изображение еще сильнее размывается, и теперь, когда мамы нет поблизости, запах кокосового шампуня ослабевает. Я захожу на кухню, и очертания становятся четче, а цвета – ярче. Ее лицо сияет, и, вынимая из духовки противень, она едва заметно улыбается.
– Хватит уже секретничать! – кричит Аксель из соседней комнаты. – Скажите нам наконец, что это такое!
– Danhuang su, – отвечает отец.
Я следую за мамой в гостиную; она вытянула руку вперед так, будто прокладывает нам путь тарелкой. На ней выложена дюжина идеально круглых булочек, золотистых и блестяще-ламинированных, украшенных кунжутом.
Такой я хочу помнить маму. Ее радость. Ее сияние, заполняющее комнату. Ее игривый нрав, любовь к вкусной еде, яркий и заливистый смех.
Я делаю шаг вперед, отчаянно желая прикоснуться к ней, но у нее на плече моя рука растворяется, словно призрак здесь – я.
Родители едят одну булочку на двоих, пальцами разрывая пышное тесто, и ловят языками пасту из бобов. Мама отдает папе целый соленый желток из серединки – его любимую часть.
Мои ноги словно проросли в ковер этого воспоминания, я стою и наблюдаю – пока наконец ребра не начинают сжиматься, измельчая мне сердце, и не распространять повсюду жар моего исчезновения. Горе выливается из меня темной сепией.
Цвета затухают. Тьма поглотила свет.
Мерцание. Вспышка.
Снова Ли из прошлого – на этот раз еще младше, даже без цветных прядей в волосах. Она присела у края темного озера. К ней подходит отец, теребя в руках букетик острой зеленой осоки. Оттенки поменялись, словно кто-то повернул колесико настроек, чтобы сделать их немного теплее. Запах тоже совершенно иной, похожий на кондиционер для белья – так всегда пахнет мой отец.
Это папино воспоминание.
– Итак, секрет вот в чем. Берешь одну. – Он кладет длинные травинки на ровную поверхность и выбирает самую крупную. – Теперь натяни ее между большими пальцами, а пальцы сожми вместе.
Маленькая Ли складывает руки и показывает ему. Ничего из этого я тоже не помню.
– Ага, правильно. Сожми чуть сильнее. А теперь – вот так…
Папа подносит большие пальцы к лицу. Он надувает щеки и складывает губы, а потом сильно дует куда-то под костяшки пальцев, выпуская пронзительный свист, который несется через поверхность воды.
Я наблюдаю, как Ли-из-папиного-воспоминания пытается повторить за ним и дует себе в большие пальцы. Но ее травинка лишь болтается и скрипит.
– Я так тоже не могу, – говорит мама; она стоит в нескольких шагах от нас, балансируя на камне, и наблюдает – у нее тоже в руках травинка.
– У Ли почти получилось. Попробуй еще раз, малышка.
Папа отходит от края озера, чтобы помочь маме.
Маленькая Ли продолжает дуть. Она поправляет травинку. Затем берет новую и сжимает большие пальцы еще сильнее. Наконец вырывается тонкий и громкий звук – нечто среднее между музыкой казу [7] и кряканьем утки.
Она оглядывается.
На фоне угасающего неба темнеет мамин силуэт. Руками она обвивает папу за талию, а щеку положила ему на плечо. Они покачиваются под мелодию, которая слышна только им двоим.
Вспышка. Цвета затухают.
Появляется комната, и я снова сижу на кровати в квартире бабушки и дедушки в Тайване. Воспоминание закончилось.
Я до боли сжимаю большой и указательный пальцы. Смотрю вниз: палочка с благовониями исчезла. Включаю лампу, чтобы убедиться: никаких следов, никакого пепла. Она просто исчезла.
Раскрыть ладони, взглянуть на дрожащие руки.
Так я сижу, дрожа, до самого рассвета.
19
Чья же это вина? Все ведь задаются этим вопросом. Никто никогда не произнесет его вслух. Такие вопросы люди называют некорректными. Ответ на них один: «В этом никто не виноват». Но правда ли это? Ведь искать, на кого бы возложить вину, – в самóй человеческой природе. Мы всегда держим пальцы наготове, чтобы указать на козла отпущения, но часто делаем это так, будто крутимся вокруг своей оси с завязанными глазами.
Что может заставить человека захотеть умереть?
У нее была я. У нее был папа. У нее была лучшая по-друга, Тина. Треть всех детей нашего района брали у нее уроки игры на фортепьяно.
Все, кто знал ее, сказали бы, что она выглядела самой счастливой, самой живой. Когда она смеялась, ее лицо расцветало, и у каждого, кто находился рядом с ней, становилось тепло внутри.
В те последние несколько месяцев ее смех звучал редко. Я это заметила, правда заметила, но свалила все на ее плохое настроение – у нее всегда была привычка резко перескакивать из одной крайности в другую. Слишком быстро, слишком легко я нашла этому оправдание.