Ослепительный цвет будущего — страница 16 из 61

Наверху я сажусь на постель в своей темной комнате. Все происходит, словно вспышка, в одно мгновение: я закрываю глаза, а когда открываю, в комнате светло, как днем, а потолок – такой белоснежный, что почти сияет; не считая разрастающихся надо мной в разные стороны чернильных трещин. Они зазубренные, как молнии – словно что-то тяжелое упало с другой стороны и теперь хочет пробраться в комнату. Линии между трещинами настолько тонкие и черные, что кажется, за этим потолком нет ничего – лишь бездна, не поддающаяся законам гравитации. В ушах громко шумит ветер, и кожа покрывается мурашками.

Ничего не понимаю.

Я моргаю, и вокруг снова темно. Пальцами нащупываю кнопку и включаю лампу: потолок в полном порядке. Ни одной трещинки. Ни ветра, ни звуков. Только мое сердце – колотится, колотится, колотится.

27

Стрелки часов светятся инопланетным зеленым: 4:12. Стоит ли пытаться уснуть? Секунды отсчитывают время, громче и громче, эхом отдаваясь у меня в ушах.

Затем, заглушая тиканье, снова раздается тот самый звук – хлопки крыльев где-то вдалеке. Включаю настольную лампу. Резко вынимаю ноги из-под одеяла.

Звук стихает.

Ноги ведут меня через комнату по лунно-ледяному полу прямо к ящику – тому, в который я заглядывала в прошлый раз. Я тянусь к коробочке с благовониями, лежащей за сложенным пакетом из-под выпечки. Перо все еще там – будто свернулось во сне клубочком. Его я тоже вытаскиваю, зажав между большим и указательным пальцами.

Я до сих пор пытаюсь осмыслить, зачем птица принесла мне ароматные палочки: помогут ли они найти ее? Помогут ли понять что-то важное?

Я хочу, чтобы вы помнили

Зажигаю спичку. Подношу палочку – ее кончик светится, спокойный, как уголек, – к стержню пера.

Слышу шипение. Оно зарождается между моих ладоней и вырастает, как облако; звук окружает меня, наполняя комнату. Перо внезапно становится горячим, как плита; но я не в силах его отпустить – пальцы будто прилипли.

Черный дым клубится причудливыми лентами, вытягиваясь, как сливочная помадка, качаясь на волнах воздуха, к которым я не могу прикоснуться…

Завитки. Изгибы. Меняется свет, меняются цвета.

Комната погружается во тьму.

28Дым и воспоминания

Я не вижу ничего, кроме черноты. Черноты и пера. Большим и указательным пальцами я cжимаю его красный стержень.

Меня поражает болевой удар: это и свет, и шум, и эмоции, которые наводняют мою голову, пульсируют в висках.

Взрыв ледяного света. Цвета меркнут.

Мама одна на кухне, у ее локтя – пустая оранжевая баночка и прямоугольный контейнер с таблетками. Снаружи и по краям этого воспоминания темнота; лишь неяркий свет в центре обволакивает маму мутно-желтым сиянием. Указательным пальцем она по одной выстраивает таблетки в идеально ровные ряды, отсчитывая их беззвучными движениями губ.

Когда это было? Точно не в этом году. Мама выглядит слишком молодо. Лицо у нее бледное, но лоб – гладкий и расслабленный, взгляд спокоен. Неужели она уже все решила?

Цвета мерцают и вибрируют. Запах меняется.

У отца в руках телефон, он звонит всем, кого может вспомнить, и дрожащим голосом спрашивает: «Вы видели Дори?» На диване – я, колени прижаты к груди, взгляд расфокусирован; я прислушиваюсь к его напряженным словам.

Шторы во всем доме широко раскрыты, в окнах – темнота; часы тикают, оставляя позади время обеда; отсчитывая минуты маминого отсутствия.

Папа, говорящий в трубку: «Нет, мы не видели ее уже четырнадцать часов».

Папа, говорящий: «Боюсь, еще рано звонить в полицию».

Я помню это, правда помню. Но сейчас я чувствую химический аромат кондиционера для белья, а мое лицо размыто. Значит, это воспоминание моего отца; в нем все мутное и приглушенное – оттенки его волнений, охра его страха.

Наконец сквозь тяжелое напряжение прорезаются белые лучи. К дому приближаются фары, машина с вмятиной на боку.

Тем утром мама вышла, чтобы купить пакет молока. Так она сказала. Сейчас вернусь.

Папа вешает трубку.

Я вскакиваю с дивана.

Мы оба, потрясенные, молча смотрим в окно. Мама подходит к двери: у нее в руках лишь ключи от машины – никакого молока; она с трудом передвигает ноги.

Снова – мерцание. Снова – вспышка.

В воздухе опять витает аромат кокосового шампуня. Цвета приглушены.

Вот наша кухня в серых предрассветных тонах; слышно, как из крана течет вода. Вот моя мать, спиной соскальзывающая вдоль шкафов на холодный пол.

Она сворачивается клубком на плитке, подтыкая халат. Солнце начинает медленно проникать в дом через оконные щели, согревая все внутри, кроме темной фигуры моей матери. Небо, словно насмехаясь, окрашивается в сногсшибательный синий цвет.

На лестнице скрипят шаги, затем на кухне появляется папа и видит маму лежащей на полу.

– Дори, – произносит он. Совсем тихо.

Он спрашивает, что случилось, как ей помочь, что ей нужно. Слова срываются с ее губ раздробленными кусочками – неразборчивые, пропитанные безнадежностью, отяжелевшие под грузом того, что я начала понимать лишь все эти годы спустя.

«Все не так», – говорит она. Единственные три слова, которые мне удается разобрать.

Если бы меня спросили тогда, я бы ответила, что все было так, кроме моей матери – это она казалась совершенно не такой, и именно это омрачало и портило все вокруг. Я готова была вырвать у себя сердце и мозг и отдать ей, только чтобы для нее все снова стало так.

Вспышка света, вспышка темноты, а затем – взрыв воспоминаний о хороших временах из разрушенного прошлого.

Мама по-настоящему улыбается папе впервые за несколько лет.

Спокойная и тихая, играет Дебюсси; пальцы порхают по клавишам, заставляя инструмент звенеть и поблескивать.

Снова рано просыпается и больше не лежит целыми днями в постели.

Надевает шелковое платье, красится и делает прическу; выглядит живой и полной сил.

Воскрешает нашу с Акселем воскресную традицию поедания вафель у нас дома.

Мы думали, ей лучше. Были в этом уверены.

А потом – так несправедливо – возникает воспоминание с ее телом в гробу. Я там, на похоронах. Аксель – рядом со мной. «Это не она! – выкрикивает голос из глубины моего сознания. – Моя мать – птица».

Птица птица птица птица птица. Это слово отдается эхом снова, и снова, и снова, и снова.

Цвета меркнут, и наступает темнота. Я моргаю и снова оказываюсь в комнате. Благовония исчезли. Перо у меня на ладони обратилось в шелковистый пепел. Рука опускается, пыль летит вниз и, не успев коснуться пола, исчезает.

29

Мы думали, ей лучше.

Что делать, если, закрывая глаза, видишь лишь одно: вспышки образов своей матери, своей матери, своей матери, несчастной, живой, красивой, больной, теплой, улыбающейся, мертвой?

Вот только не мертвой.

Не совсем.

Моя мать – птица.

30

Что может заставить человека – столь горячо любимого – решиться на подобное?

Внезапный образ: родители стоят в противоположных углах кухни и разговаривают; с их губ срываются слова, но глаза сфокусированы на чем-то другом. Они словно рассинхронизированы. Мама сложила на груди руки. Папа едва заметно кивает куда-то в пол, прислонившись спиной к холодильнику.

Я не могу даже вспомнить, о чем они говорили – наверное, обсуждали какие-нибудь бытовые вопросы, покупки или что-то такое, – но точно помню, как пыталась разглядеть их любовь, ждала какой-то искры или хотя бы легкого свечения в воздухе, пусть совсем тусклого. Помню, как прищуривалась, чтобы увидеть хоть что-нибудь.

Оно должно было быть там. Хотя бы намек на цвет, неважно насколько выгоревший; хотя бы тусклая полоска.

Может, мы неправильно ее любили?

Где мы ошиблись?

Сон – вот что мне нужно. Сон положит конец всем этим мыслям, этому изумрудно-зеленому вихрю. Но с плотно сжатыми веками и трепещущими ресницами я могу только думать о прошлом.

31Осень, девятый класс

Я никогда так сильно не завидовала другой семье, пока не встретила Ренаров. Позже вина за эти мысли накатывала флуоресцентно-зелеными волнами, словно я совершила самое чудовищное на свете предательство.

Сначала я влюбилась в дом Каро. У них был сногсшибательный гараж, заполненный всякой всячиной: мольбертами, красками, банками с кистями, кусками брезента и тканями с цветными пятнами, корзинками с рабочими халатами… Все это принадлежало Мэл. Одна мысль никак не оставляла меня в покое: А каким бы был мой дом, если бы мама всегда была веселой, а папа – тоже увлечен искусством?

В подвале у Каро было свое рабочее пространство. Вдоль стен выстроились деревянные книжные полки, но вместо книг там стояли камеры, линзы и прочее фотооборудование.

– С ума сойти, – произнесла я. – Ты занимаешься фотографией?

– А, это… – смутилась она. – Почти все здесь раньше принадлежало дедушке. Это он заразил меня фотографией.

Я проследовала за ней в соседнюю комнату. Там было гораздо темнее – никакого солнечного света, только две лампочки, ввинченные прямо в потолок.

На стенах висели черно-белые фотографии – портреты девушек за разными занятиями. Одна вязала. Другая, присев, завязывала шнурки. Еще одна сбривала волосы. Некоторые выгнули тела в танце.

– Ух ты, – выдохнула я. – Ты сама сделала все эти снимки? Просто потрясающие.

– Спасибо, – ответила Каро со смущением в голосе.

Одну девушку я находила на фотографиях снова и снова, и она показалась мне знакомой. Она отличалась от прочих; было нечто чувственное в ее позе, в повернутом торсе, грациозно изогнутых руках. Линия губ, взгляд из-под полуопущенных ресниц. Ее фотографировали так, как мог бы изобразить любимую да Винчи.

Каро проследила мой взгляд.