В подвале он плюхнулся рядом со мной на диван.
– Так что произошло?
– Фу-ух.
Я рухнула вбок так, что волосы у меня на макушке касались его бедра. Я подумала, что, повернись я не-много иначе, то могла бы положить голову ему на колени. Насколько сильно его бы это смутило?
Он осторожно потрепал меня за плечо.
Я сосредотачивалась на маленьких точках света у него на синтезаторе и огромных наушниках, лежавших в куче разбросанных нот, – так было легче говорить. Можно было не смотреть на Акселя, не видеть его реакцию.
Я рассказала ему о поездке в больницу. Рассказала, как нашла маму утром в постели и как в тот момент мне показалось, что если я оставлю ее там и пойду в школу, то окажусь виновата перед ней.
Я не стала произносить слово «депрессия», которое целый день стучало у меня в голове.
– Но я все еще не понимаю, – тихо сказал он. – Зачем она звонила 911?
Я пожала плечами, задев его ногу головой. Я чувствовала, как у меня в волосах скапливается электричество.
– Сама не знаю.
Наверное, можно было догадаться.
Но мне не хотелось.
– Боже, Ли, мне очень жаль.
Я расслабила веки, и глаза закрылись.
Проснувшись утром, я обнаружила, что все еще лежу на диване, укрытая пледом. Я медленно села. Аксель спал, свернувшись на своей двухместной кровати в дальнем углу. Я наблюдала, как его тело с каждым вдохом поднимается и опускается.
Между ребер кольнуло кипарисово-зеленой болью. Он ушел с дивана. Мы могли бы уснуть бок о бок, но он не позволил этому произойти. Наверное, это было бы странно.
А может быть, очень даже здорово.
Я встала и потянулась. Акварельный скетчбук Акселя стоял на пюпитре синтезатора. У меня зачесались руки. Я обожала рассматривать его рисунки. Иногда он разрешал мне полистать свой скетчбук, а сам рассказывал, как каждый мазок или завиток цвета превратится в соло фаготa, или трель пикколо, или арпеджио испанской гитары.
Я взяла скетчбук и стала стремительно пролистывать его в поисках новых рисунков. Уголки листов пролетали слишком быстро и в итоге остановились на одной из последних страниц, которая была гораздо тяжелее и толще остальных…
Там была приклеена фотография, старая и немного мятая. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, кто те четверо, что запечатлены на ней, – я привыкла думать, что их семья состоит только из Акселя, Энджи и их отца. Теперь же я видела семью Морено в полном составе – до того, как от них ушла мама.
Иногда легко было забыть мать Акселя, так сильно он был похож отца. Интересно, переживал ли он из-за этого? Казалось ли ему, что отсутствие ее черт в его внешности означает, что они вычеркнули ее из жизни слишком быстро?
Здесь, на двухмерном изображении, они выглядели такими счастливыми. Но, с другой стороны, разве не все так выходят на фотографиях? Ведь в этом весь смысл, правда? Заглянуть в прошлое и увидеть себя улыбающимся, даже если камера щелкнула в тот самый момент, когда ты стоял и размышлял обо всем, что пошло в жизни не так?
Мама Акселя улыбалась, оголив немного неровные зубы. Ее черные волосы ниспадали на плечи растрепанными волнами, она была в изумрудном платье, подчеркивающем ее округлые бедра. Под руку она держала мужа. Он неловко стоял сбоку и, будучи на несколько сантиметров выше, смущенно сжимался внутри чересчур просторной полосатой рубашки.
Рядом с ними – маленькая Энджи с плюшевым слоном в руках и Аксель в клетчатой рубашке, смотрит на мать так, будто кроме нее ему в жизни больше ничего не нужно.
Я слишком поздно услышала шуршание одеяла. Аксель вылез из постели, и у меня не осталось времени отложить его скетчбук. Я повернулась к нему, внезапно осознав, что не стоило трогать его вещи.
Его взгляд остановился на скетчбуке. Он вздохнул.
Я знала этот вздох. С таким звуком он обычно принимал решение, прощать меня или нет.
– Извини, – быстро сказала я. – Я знаю, что не надо было, но подумала, ты будешь не против…
Аксель махнул рукой, не дав мне закончить, и, зажмурившись, зевнул.
– Не надо было, но все нормально.
Я кивнула; щеки слегка запылали.
– Нашел ее пару дней назад, – произнес он, садясь на диван.
Я села рядом с ним. От него пахло сном.
– Ты имеешь в виду фотографию?
– Я даже не помню, когда нам снимали, – сказал он. – Но помню это платье. Она называла его «платьем силы» и надевала только по особым случаям.
– Как думаешь, сколько тебе здесь лет?
Аксель посмотрел через мое плечо. Некоторое время от не отрывал взгляд от снимка.
– Наверное, лет шесть? Это где-то за год до того, как она ушла.
– Ты догадывался?
– О чем?
– Что она собиралась уйти.
Аксель откинулся назад и медленно, продолжительно выдохнул.
– Не знаю.
– Ты видел, что твои родители больше не любят друг друга?
Его пальцы пробежали по краю подушки, которая начала расползаться по шву.
– Не знаю.
Я соскользнула вниз по дивану и оказалась на спине, а ноги образовали арку над холодным полом.
– Я знаю, что эмоции – это что-то внутреннее, но мне интересно, можно ли разглядеть их снаружи? Всегда заметно, когда люди влюбляются, значит, должен быть способ понять, когда они перестают любить друг друга, так ведь?
Аксель тоже сполз вниз, и наши глаза встретились.
– Наверное.
– Как думаешь, можно ли любить друг друга, но все равно быть несчастными?
– Да, – произнес Аксель; это был его самый уверенный ответ за долгое время. – Точно можно.
53
Однажды мы с папой пошли на хоровое выступление, где аккомпанировала мама. Все смотрели на дирижера, певцов, солистов – но наши лица весь концерт были повернуты чуть вправо. Там, склонившись над огромным роялем, сидела моя мать; ее руки становились тяжелыми, как наковальни, каждый раз когда голоса звучали мощным штормом, и превращались в легких, трепещущих лебедей, когда голоса парили низко и тихо.
Ее ритм был точен, как часы. Она сама переворачивала страницы, и ее руки порхали так быстро, что казалось, это какой-то магический трюк – стоит только моргнуть, и все пропустишь. Кроме нас на нее никто не смотрел, но она играла для всего мира. Она была морским существом, а музыка – ее океаном. Музыка всегда принадлежала ей. Музыка жила в ее дыхании, в каждом ее движении. В тот день мама была цвета дома.
54
– Ni kan, – говорит бабушка. Смотри. Она указывает на церковь. Остальные ее слова звучат далеко и неразборчиво.
Фэн стоит так близко, что ее рукав касается моего локтя. От этого прикосновения я поеживаюсь.
– Попо говорит, что здесь твоя мама научилась играть на фортепиано. С ней занималась католическая монахиня, которая увидела, что девочка очень талантлива, и разрешала ей приходить в свободное время попрактиковаться.
– Мы можем зайти внутрь? – Мой голос звучит насквозь ультрамариновым. И, задав вопрос, я вдруг понимаю, что узнаю это место. Я видела его в воспоминаниях из дыма благовоний, видела, как Уайпо стояла на этих самых ступенях и слушала.
Мы толкаем тяжелую деревянную дверь и оказываемся в небольшом фойе. Следующие двери раздвигаются в стороны, и вот мы уже стоим за бесконечными рядами кленовых скамеек, сияющих в теплом свете.
Здесь удивительно тихо: на нас словно опустился огромный стеклянный купол и оградил от звуков города, шума дорог. Слышен лишь тихий ритм дыхания. Смущенные щелчки наших шагов эхом отражаются от мраморного пола. Больше всего меня удивляет, как сильно это место напоминает храмы, которые я видела в Америке, – наверное, я ожидала чего-то совсем другого.
Уайпо тянет меня за руку и указывает на пианино, стоящее в стороне. Кто-то накинул на него бархатную ткань цвета лесной зелени, чтобы оно не запылилось. Интересно, это за ним сидела моя мать, когда ее пальцы учились чувствовать клавиши и расстояние между октавами, а руки перемещались вверх и вниз, отрабатывая гаммы?
Я стягиваю бархат и провожу пальцами по гладкой поверхности.
– Это электрическое пианино, – говорит Фэн. – Того, на котором играла твоя мама, наверное, уже нет.
Сквозь мое тело сочится густое разочарование, темное, как тина.
– Ну что, пойдем на ночной рынок? – говорит Фэн. – Солнце уже садится.
Я выхожу за бабушкой, преодолевая сначала раздвижные стеклянные двери, затем – тяжелые деревянные и наконец – вниз по ступенькам.
Но как только Фэн поворачивает к главной дороге, я улавливаю несколько ленивых, плавных нот. Фортепиано. Пару секунд прислушиваюсь – музыка точно доносится из храма.
– Ли, – говорит Уайпо как раз в то мгновение, когда я разворачиваюсь и бегу обратно наверх.
Музыка улетучиваетcя, как только я распахиваю внутреннюю дверь.
Передо мной ряды пустых лавок. Пианино на своем месте, бархатная ткань скомкана на банкетке, где я оставила ее, забыв снова накрыть инструмент. Вокруг никого.
Я выхожу наружу. Уайпо вопросительно на меня смотрит.
Фэн замечает мое выражение.
– Все в порядке?
– Мне показалось, что кто-то играет.
Фэн пожимает плечами.
– Может, ветер балуется.
Слева слышится шелест, и, развернувшись, я вижу всего в нескольких шагах от нас молодого человека под деревом: он, скалясь, наблюдает за мной. На нем мешковатые грязные джинсы, оранжевая футболка с пятнами внизу. Плечи съежились, поднявшись к ушам. Зубы желтые, а некоторые – с коричневой гнильцой.
– Qingwen yixia, – медленно говорит он. Могу я спросить… Затем повторяет: – Qingwen yixia… shi Meiguo ren ma? – Каждое слово он произносит настолько медленно и четко, что неожиданно для себя я понимаю вопрос целиком. Ты американка?
Я скрещиваю руки, словно пытаясь стать меньше. Он выжидающе и пристально смотрит на меня, и наконец я значительно киваю ему.
– Пойдем, – говорит Фэн, зовя нас за собой.
– Что он хочет? – спрашиваю я.
Фэн качает головой.