– Я не хотел расстраивать тебя, ясно? Об этом есть множество предрассудков, к тому же побочные эффекты…
– Что. Это. Было. За. Лечение?
Он потер виски и вздохнул.
– Электросудорожная терапия.
Я уставилась на него.
– Что? Это… Это то, что я думаю?
– Известна как шоковая терапия, – ответил папа.
– Этого не может быть.
– Послушай, Ли…
– Ты отправил меня в лагерь, чтобы мама проходила через это одна?
– Послушай меня…
– Ты не имеешь права обращаться с нами так, будто мы сами не можем принимать решения. Ты избавился от меня, словно сдал собаку в дурацкий приют! Ты даже не поинтересовался, чего хочу я! Ты спрашивал маму, хочет ли она делать эту электро-как-там-ее?
Папа сел.
– Да. Я отвез ее к доктору, и мы обо всем поговорили. Она дала безусловное согласие. Она могла передумать в любой момент, но не передумала. Твоя мама была на грани, Ли. Она не ела, не разговаривала. Если бы мы ничего не предприняли, она могла умереть.
На последнем слове его голос надломился.
Я потрясла головой. Моя мать не могла умереть. Моя мать – с ее солнечным голосом, сильными, плавно играющими на фортепиано пальцами, объятиями, которые могли растопить любое сердце. Та, что так нежно улыбалась мне не далее как вчера вечером.
Он прочистил горло.
– Электросудорожная терапия быстро изменяет химические процессы в мозгу. Она может вызволить человека из очень тяжелой депрессии, когда другие средства уже не справляются.
Я уставилась на кухонную плитку и представила маму на операционном столе: к ней подсоединены миллионы проводков, а ее тело подбрасывает вверх снова и снова; оно загорается синим и белым; глаза глубоко закатились, рот открыт в беззвучном крике.
– Это не так страшно, как звучит, – быстро проговорил папа, будто услышав мои мысли. – Многие неверно представляют себе эту процедуру. Доктору пришлось объяснять мне все на пальцах. Они дали ей миорелаксант и на время усыпили. Затем применили электрический разряд, чтобы вызвать быструю судорогу и изменить химические процессы в мозгу. Она ничего не помнит.
– Неужели это был единственный выход? – спросила я.
Папа сделал дрожащий вдох.
– Доктор сказал, что это хороший выход, потому что ее организм уже не отзывался на другое лечение. Она пробовала психотерапию, пробовала кучу разных препаратов. Да, они помогают многим, но на нее почти не действовали.
– Ясно, – кивнула я, хотя слышала об этом впервые.
– Ли… Мы не хотели, чтобы ты волновалась. Но… Это началось давно… Твоя мать борется с депрессией много лет. Думаю, даже дольше, чем ты живешь на свете.
Что-что, а это я разгадать сумела, бесконечными бессонными ночами лежа в своей постели и проигрывая в уме все нестыковки в мамином поведении. Те месяцы, когда казалось, что она забыла, как улыбаться по-настоящему; то, как она спала целыми днями, забывая выполнить обещанное; разговоры, в которых она едва участвовала.
Внезапно я поняла, что уже давно обо всем догадывалась, только не осознавала. Боялась посмотреть ее болезни в лицо.
Но когда-то ведь существовала яркая, жизнерадостная версия мамы. Как может такой человек, как она, погрузиться в депрессию? Она была полна энергии, жизни, страсти. Депрессия ассоциировалась у меня с компанией школьников, которые ходят во всем черном, подводят глаза, слушают агрессивную музыку и никогда не улыбаются. Те, кого иногда называют «эмо» – с негативным оттенком.
Мама была не такой. Совсем.
А затем я услышала где-то на краю сознания тоненький голосок: Может, это моя вина? Ведь я всегда была рядом с ней. Может, я каким-то образом препятствовала ее выздоровлению?
– Когда это случилось? – спросила я. – Лечение?
– Последний прием был позавчера. За последние две недели она прошла шесть процедур.
Я быстро втянула воздух. Шесть раз.
– Ты должен был сказать мне. Я бы справилась, помогла бы. Ты не можешь просто так отослать меня куда-то, будто я один из пунктов в списке, который надо вычеркнуть как можно скорее.
Он опустил голову.
– Прости, Ли.
Кажется, папа впервые в жизни попросил у меня прощения.
Я села. С желудка словно сняли оковы, и по конечностям разлилась невероятная усталость.
– Ее замешательство и кратковременная потеря памяти – это побочные эффекты, но она быстро приходит в норму. Терапия сработала и даже лучше, чем я думал. Насколько я понимаю, она не помнит только последние пару недель.
Я медленно кивнула.
– Но она помнит, какой была раньше? Как себя чувствовала?
– Думаю, да.
Наверху заскрипел пол, и мы оба замолчали. Мы прислушивались к звуку маминых шагов, перемещающихся из одного угла комнаты в другой. Мы слушали, как она начала спускаться по лестнице – по медленному шагу за раз.
Я встала, чтобы вскипятить воду для чая.
Такими она увидела нас, зайдя на кухню. Я окунала пакетик чая в кружку, наблюдая, как вода меняет цвет. Папа сидел за столом и потягивал кофе, свободной рукой придерживая уголок газеты.
– Доброе утро, – сказала она. Она была в халате, но уже с расчесанными волосами, гладкими и блестящими. Она сияла, и в тот момент я была уверена, что все закончится хорошо.
60
Я заканчиваю плести сеть, и оказывается, что в ширину она почти такая же, как самая узкая стена в моей комнате – слава богу, я привезла с собой целую стопку безразмерных футболок и спортивных штанов. Сеть достаточно большая, чтобы можно было пойматьв нее птицу и не дать ей снова улететь, – если только я пойму, как ей пользоваться. Завтра уже решу, где ее установить и как забрасывать.
Но я все равно не могу уснуть: в комнате слишком тихо, ночь слишком тяжелая, а время еле ползет.
Те жестокие слова, которые я сказала Фэн, снова и снова отдаются в голове. Я перебираю содержимое коробки в поисках хоть чего-нибудь, что отвлечет меня от коричневой, мутной вины, которая обволакивает мое сознание.
Я вытаскиваю сложенный пополам бежевый лист бумаги, жесткий и шероховатый. В памяти всплывает задание, которое мы выполняли в школе. Я была в паре с Акселем, и мы сложили лист вдвое – так, чтобы я могла рисовать его на одной стороне, а он меня – на другой. Нам нельзя было смотреть чужие сторонки, пока мы не закончили. Когда мы разогнули лист, вышло так, будто наши черно-белые портреты улыбаются друг другу.
Мы долго хохотали, а вскоре я вообще забыла про этот рисунок. Даже не помню, у кого он в итоге остался.
Какие воспоминания я найду здесь? Я вынимаю новую палочку и зажигаю спичку: в ней вспыхивает яркая, мерцающая жизнь.
61Дым и воспоминания
Я стою в родительской спальне – в той самой спальне, где все произошло.
Мои глаза находят место на ковре, где я видела пятно-в-форме-матери. Но его там нет.
Разумеется, его нет.
– Думаю, не стоит ее поощрять, – говорит мой отец. Он сидит, прислонившись к спинке кровати, и трет переносицу большим и указательным пальцами. На тумбочке гудит лампа.
Мама лежит с ним рядом, свернувшись в клубок и уставившись в стену. Она не издает ни звука.
– Я беспокоюсь за нее, понимаешь? – говорит папа. – У нее нет братьев и сестер. Даже двоюродных. У нее и друг-то, можно сказать, всего один.
– Зато хороший, – произносит мама; ее голос звучит заторможенно и приглушенно. – Может, ей больше и не нужно.
– Бывает, что друзья меняются, – отвечает папа.
Мама вновь замолкает.
– Эта ее увлеченность рисованием зашла слишком далеко. Она только этим и занимается.
– У нее есть страсть, – защищает меня мама.
– И это прекрасно, – продолжает он. – Но ведь хобби тоже меняются, и тогда стоит задаться вопросом, сможет ли это хобби ее прокормить? Сделает ли ее счастливой?
– Она должна делать то, что любит.
Папа поворачивается лицом к маминой спине, затем очень тихо говорит:
– Ты делаешь то, что любишь. Ты счастлива?
Она не отвечает.
– Дори, – произносит он после долгой паузы.
Слышен лишь один звук – папа медленно втягивает носом воздух. Затем вздыхает и включает свет.
Взрыв новых цветов.
В самом темном углу гостиной слабо светятся стрелки часов: маленькие лунно-зеленые лезвия показывают, что уже перевалило за полночь. Свет падает из коридора косым потоком – его достаточно, чтобы можно было разглядеть комнату. На диване сидит мама, ее глаза закрыты, под головой – подушка, а с плеча сползает плед. Поначалу сложно понять, к какому периоду относится воспоминание: за эти годы накопилось слишком много ночей, когда она спала внизу, так как спальня стала для нее чем-то вроде берлоги бессонницы.
Но затем в гостиную легким шагом заходит отец – на нем его любимый жилет времен моих средних классов. Он нагибается через диван, чтобы поднять плед, подоткнуть его маме под подбородком, убрать прядь волос с ее лица.
Папа разворачивается, чтобы выйти из комнаты, но, наткнувшись на что-то взглядом, останавливается; поверх нот на пианино лежит рисунок. Я его помню – это конец шестого класса. Мама тогда купила мне дополнительный набор угольных мелков, и я делилась ими с Акселем, так как он не мог позволить себе ничего подобного, но ненавидел материалы в кабинете миссис Донован. Нашим заданием было нарисовать обувь, и, чтобы немного его разнообразить, мы с Акселем поменялись ботинками. Он рисовал мои новые, правда, уже с пятном «конверсы». Я рисовала его кроссовки неизвестной марки – они были настолько старые, что посерели до цвета пыли, и на левом появилась трещина рядом с пальцами.
Изъяны на ботинках Акселя сделали мой рисунок еще интереснее – я, словно одержимая, пыталась изобразить их максимально достоверно, тщательно прорисовывая разводы и частички грязи.
А потом я поставила рисунок на пюпитр, чтобы его увидела мама, – я всегда так делала. Я не ожидала, что папа вообще заметит его. В тот год он стал меньше внимания обращать на мои работы. Или, по крайней мере, мне так казалось.