познакомиться с ними.
– Нет. Они не заслуживают этого. Ты их не знаешь, а я знаю. Они мои родители. Для них я, вся моя жизнь – сплошное разочарование. Разочарование…
– Прошло столько лет! – говорит папа. – Достаточно для того, чтобы все переосмыслили случившееся, пожалели о сказанном.
– Да, – отвечает мама, ее голос дрожит еще сильнее. – У меня было много времени подумать. Все, что я помню, – их слова. Они говорили: «Ты должна выйти замуж за китайца. Если ты выйдешь за того белого мужчину, это больше не твой дом. Ты больше нам не дочь». Как можно сказать такое своему ребенку?
Папа обнимает ее; ее руки, сжатые в кулаки, оказываются между ними.
– Они это несерьезно.
– Серьезно, – говорит мама, начиная плакать. – Они это серьезно. Я знаю.
– Дори…
– Они винят меня. Они думают, если бы я никогда не поехала в Америку, если бы никогда не встретила тебя, то Цзинлинь была бы жива. Почему вечно я во всем виновата? Может, я виню их. Они с ней обедали в день, когда она умерла. Они должны были видеть, как она больна. Почему это моя вина? Почему не их? Они никогда не увидят Ли и не посмеют ранить ее так, как ранили меня.
Папа молчит. Он держит ее в объятиях, и она зарывается лицом в его шею; ее плечи дрожат.
Воспоминание начинает мерцать и наконец затухает, как перегоревшая лампочка; пол уходит у меня из-под ног.
95
Я приземляюсь на луну.
Не на саму луну, а на небольшой участок. Луна разломана на куски; и это все, что осталось. Земля – бесцветная и мертвенная, и, сделав по ней несколько шагов вперед, я вынуждена резко остановиться: край обрывается, как скала. Я смотрю вниз на целый мир. Развернувшись передо мной в чернеющем индиго, он мерцает звездами – мигающими тут и там точечками.
В голову приходит мысль: стоит этому куску луны чуть-чуть наклониться, и я могу покатиться вниз, в пустоту, рассыпаясь среди созвездий.
Звук хлопающих крыльев обращает мое внимание наверх.
Впереди парит птица, яркая, как пламя. Точно как той ночью в Джиуфене, она летает кругами и танцует в воздухе. Она несется через все небо, преследуя звезды, соединяя светящиеся точки. Она опускается вниз и скользит совсем рядом с моим участком луны, так что я уверена: она меня заметила. Она знает, что я здесь, знает, что я смотрю на нее.
Тогда я вспоминаю стихотворение, которое нашла в сборнике Эмили Дикинсон; кажется, будто я слышу, как кто-то читает мне его:
И кокон жмет, и дразнит цвет,
И воздух приманил —
И обесценен мой наряд
Растущим чувством крыл.
В чем сила бабочки? Летит.
Полет откроет ей
Дороги легкие небес —
Величие полей.
И я должна понять сигнал,
Расшифровать намек,
И вновь плутать – пока учу
Верховный мой урок[31].
Я пытаюсь почувствовать то, что чувствует она, моя мать, птица, парящая в небе с закрытыми глазами, уверенная в каждом движении и каждом повороте настолько, что ей не нужно смотреть вперед. Я делаю глубокий вдох в надежде уловить ее аромат.
Вот моя мать, с крыльями вместо рук и с перьями вместо волос. Вот моя мать, самого прекрасного алого оттенка из всех существующих, цвета моей любви и моего страха, и все мои самые глубокие чувства следуют за ней по небу, как хвост кометы.
Я слышу мелодичный, солнечный голос, такой далекий и такой тихий.
– Ли, – зовет она меня.
Мое имя эхом отзывается через все небо. Ли, Ли, Ли.
Моя мать говорит:
– Прощай.
Прощай, прощай, прощай.
Птица поднимается все выше и выше. Она разворачивается и выгибается дугой.
Я смотрю, как она взрывается пламенем.
Мое сердце сжимается. Дыхание останавливается.
Она горит, как звезда.
Поднимается ветер: сначала это лишь легкий бриз, но вскоре он вырастает в непрекращающиеся порывы. Затем возвращается гроза – такая же дикая и яростная, как прежде. Я пытаюсь найти, за что бы схватиться, но поблизости ничего нет. Земля слишком скользкая. Ветер сбивает меня с ног и скидывает с края вниз.
Из горла вырывается крик, но услышать его некому.
Я падаю. Я буду падать вечно. Этому не будет конца.
Я вытягиваю шею и смотрю назад, на ту звезду. На птицу. Мою мать.
Ее свет гаснет, и остается лишь пепел – и ночь.
Холодный чернильный черный проглатывает меня, и больше ничего не видно. Совсем ничего. Ни галактик. Ни созвездий. Есть только я и бездна.
96День двух с половиной
День двух с половиной. Как мы оказались на этом диване? Возможно, это было неизбежно. Возможно, мы были двумя магнитами, которые вселенная все это время притягивала друг к другу.
В тот день дом Акселя пустовал. Там были лишь он и я; мы наполняли пространство смехом, позволяя чувству облегчения разливаться по углам. Облегчения от того, что мы снова cтали друзьями, от того, что мы впервые за тысячу лет снова были вдвоем – и больше ни с кем.
Почему мы были не у меня?
Мы пожарили попкорн и сдобрили его сверху топленым шоколадом, снова и снова выписывая сладкой струей звезду, пока коричневое полотно не покрыло все полностью. Пробуя зернышко, Аксель перепачкался, и ему пришлось слизывать шоколад с губ. Я смотрела, как он вытирает пальцем уголок рта, как ловко слизывает сладкие капли.
Он передал мне миску, и наши пальцы соприкоснулись. Между нами бензидиновым оранжевым затрещало электричество; я знала, что он тоже это почувствовал.
Где была моя мать?
Мы сидели плечом к плечу у него в подвале, и я видела, как с каждым вдохом положение его тела слегка меняется. Мы рисовали ступни друг друга. Все было до боли знакомым: шрамы у него на лодыжке – там, где ему накладывали швы в детстве; то, как он любил сгибать и разгибать пальцы на ногах и постукивать ими в такт музыке.
Я открыла скетчбук на новой странице и поменяла ракурс, чтобы запечатлеть его ноги полностью. Кажется, я никогда до этого не рисовала эти удивительно идеальные коленки.
Мы сидели всего в нескольких сантиметрах друг от друга; слишком близко и в то же время слишком далеко.
Моя мать поднимается по лестнице.
Я баловалась со своим угольным мелком, пока не уронила его. Здесь все и началось. Мелок упал в щель между подушками на диване – между ним и мной. Мы дотянулись до него одновременно, ударившись костяшками пальцев и головами.
– Ой, – сказал он.
– Ты в порядке? – Я на автомате потянулась к его виску, туда, откуда, как мне казалось, шла боль.
Я случайно задела его очки своими неуклюжими пальцами, оставив у него на лбу пепельно-серый мазок.
– Эй! – воскликнул он, но при этом засмеялся.
– Сам ты эй! – сказала я, широко улыбаясь.
Он стер со лба след от мелка и, жаждая отмщения, потянулся ко мне грязными пальцами. Тогда мы засмеялись в унисон, таким мелодичным и теплым смехом, что мои ребра распирало от счастья.
Моя мать пытается придумать текст записки.
Я схватила его за запястья, чтобы не позволить себя испачкать, и в итоге мы стали бороться. Он был сильнее, так что я наклонилась над ним, чтобы заполучить преимущество за счет веса…
…И в конце концов рухнула прямо ему на лицо. Мой нос оказался напротив его носа. Мои губы прикасались к его губам.
Я отскочила, как выстрелившая пружина.
Я могла указать точное место, где мой рот прикасался к его рту. Там вспыхнула искра самого горячего пламени.
Его округлившиеся глаза были словно два горящих солнца-близнеца. Мы не отрываясь смотрели друг на друга, не ослабляя хватку, соприкасаясь коленями, дыша быстро и резко, но синхронно.
Аксель отпустил меня первым. Там, где он держал мои руки, остался холод. Ультрамарин волнами прокатился по телу.
В следующий миг его пальцы стягивали с носа очки.
Он придвинулся совсем близко.
Я чувствовала на губах его осторожное дыхание.
Я заставила себя смотреть прямо на него и видела, как его лицо увеличилось до таких размеров, что перестала различать очертания.
Мы поцеловались, и я вспыхнула всеми цветами мира, горящими ярче огня.
97
Падение сквозь темноту замедляется, и вот я уже дрейфую, будто покачиваясь на воде. Из-за самой черной на свете черноты мне невыносимо холодно. Не видно ни зги. Я не могу различить даже собственные руки, но время от времени все-таки что-то слышу и чувствую. Голоса где-то надо мной. На лбу что-то холодное – по виску бежит капля воды.
Внезапная вспышка света, и я вижу свою комнату в квартире бабушки и дедушки. Все слишком яркое, слишком контрастное.
Здесь мой отец – помогает мне сесть повыше в постели. Позади него слышится голос Уайпо, бормочущей на тайваньском.
Две таблетки на сухом языке. Я отпиваю воду из стакана.
Тело кажется невероятно тяжелым. Закрыть бы глаза. Хоть на секунду.
Я снова падаю, резко и стремительно, вращаясь в черноте.
Ветер усиливается и вжимается в мою кожу, пока я лечу. В какой-то момент темнота начинает рассеиваться. Черный превращается в грязноватый индиго. Индиго светлеет до фиолетового диоксидина, сменяясь кобальтовым синим, потом – лазурным, и наконец приобретает блеск свежей акварели. Просачивается капелька бледного розового – как прикосновение рассвета. Вихри белого растут, раскрываются, расширяются, словно при вдохе.
Я плыву по небу.
– Привет, Ли. – Это папа. Я поворачиваюсь, пытаясь понять, откуда доносится его голос, но его нигде не видно. – Как ты себя чувствуешь, малышка?
Он уже несколько лет не называл меня «малышкой».
– Нормально, – отвечаю я.
Воздух теплеет, и я слышу мягкий звон фортепиано. Он становится громче, и я наконец могу распознать музыку: «Pavane pour une infante défunte»