Ослепление — страница 6 из 7

Безголовый мир

"У идеального неба"

С тех пор как Кина выдворили из его квартиры, он был завален работой. Целыми днями он упорно ходил по городу размеренным шагом. С самого утра он бывал уже на своих длинных ногах. В полдень он не позволял себе ни поесть, ни передохнуть. Чтобы рассчитать силы, он разделил поле своей деятельности на районы, которых строго придерживался. В портфеле он носил гигантский план города, в масштабе 1:5000, где приветливыми красными кружками были отмечены книжные магазины.

Он входил в магазин и спрашивал самого хозяина. Если тот оказывался в отъезде или отлучился поесть, он довольствовался главным служащим. "Мне срочно нужны для научной работы следующие произведения", — говорил он и прочитывал по записке, которой не существовало, длинный перечень. Чтобы не повторяться, он произносил имена авторов чересчур, пожалуй, отчетливо и медленно. Речь шла о редких произведениях, а невежество таких людей трудно себе и представить. Хотя он читал, он внимательно смотрел искоса на лица, выслушивавшие его. Между заглавиями он делал совсем короткие паузы. Ему нравилось быстро ошарашивать своего визави, еще не вполне оправившегося от какого-нибудь трудного имени, столь же нелегким следующим. Озадаченные физиономии забавляли его. Одни просили: "Минутку!", другие хватались за лоб или за виски, но он спокойно перечислял дальше. Его список охватывал от двух до трех десятков томов. Дома они все у него имелись. Здесь он приобретал их заново. То, что сейчас тяготило его как второй экземпляр, он собирался впоследствии обменять на что-либо другое или продать. Впрочем, его новая деятельность не стоила ему ни гроша. На улице он придумывал списки. В каждом магазине он прочитывал новый.

Закончив чтение, он складывал записку несколькими уверенными движениями, совал ее к остальным в бумажник, с глубоким презрением раскланивался и покидал лавку. Ответа он не дожидался. Что могли ответить ему болваны? Пустись он в объяснения по поводу нужных ему книг, он опять потерял бы время. А он и так потерял за письменным столом, в окочененье и неподвижности, три полных недели. Чтобы наверстать упущенное, он ходил целыми днями, ходил так ловко, так упорно, так прилежно, что мог быть без всякого тщеславия доволен собой, и он был собою очень доволен.

Люди, с которыми его сталкивала его специальность, вели себя, в зависимости от настроения и темперамента, по-разному. Некоторые, их было немного, раздражались, потому что им не удавалось вставить слово, большинство было счастливо слушать его. По его виду и речи чувствовалось, как огромны его знания. Одна его фраза стоила содержимого битком набитых лавок. Ее значение редко понимали в полной мере. А то бы все эти бедные дураки бросили свою работу, столпились бы вокруг него, навострили уши и слушали, пока бы у них не лопнули барабанные перепонки. Когда еще встретится им такой кладезь учености? Обычно лишь единицы пользовались случаем послушать его. Перед ним робели, как перед всеми великими, он был для них чем-то слишком чужим и далеким, и их смущение, на которое он решил не обращать внимания, волновало его до глубины души. После того как он поворачивался к ним спиной, весь остаток дня только и было разговоров что о нем и об его списках. В сущности, владельцы и персонал книжных лавок исполняли роль его личных служащих. Он дарил им счастье быть коллективно упомянутыми в его биографии. В общем-то, они вели себя неплохо, восхищались им и снабжали его всем, что ему требовалось. Они догадывались, кто он, и по крайней мере у них хватало силы молчать при нем. Ибо второй раз он в один и тот же магазин не входил. Когда это с ним однажды по ошибке случилось, они его выставили. Они были сыты им по горло, его вид их угнетал, и они освободили себя от него. Сочувствуя их ущемленности, он купил себе тогда план города с упомянутыми красными кружками. В кружки обследованных магазинов он вписывал крестики, для него эти книжные лавки переставали существовать.

Вообще-то его хлопоты имели важную цель. С того момента, как он очутился на улице, его интересовали только его оставшиеся дома статьи. Он намеревался закончить их; без библиотеки это было невозможно. Поэтому он размышлял и определял, что из специальной литературы нужно для этого. Его списки возникали по необходимости, произвол и прихоти он исключал, он позволял себе приобретать заново лишь те книги, которые были безусловно нужны для его работы. Определенные обстоятельства вынудили его временно держать запертой библиотеку у него дома. Он с виду подчинился им, но он перехитрил судьбу. Он не уступил ни пяди своей науки. Он скупал то, что ему нужно было, через несколько недель он снова сядет за работу, его способ борьбы был великодушен и соответствовал определенным обстоятельствам, его нельзя было победить, на воле он расправил свои умные крылья, он рос с числом самовластных дней, и то, что у него исподволь скапливалась небольшая новая библиотека в несколько тысяч томов, было для него достаточным вознаграждением за все усилия. Он даже боялся, что она разрастется чрезмерно. Каждый день он ночевал в другой гостинице. Как же ему таскать с собой увеличивающийся груз? Обладая нерушимой памятью, он носил всю новую библиотеку в голове. Портфель оставался пуст.

Вечером, после закрытия магазинов, он замечал, что устал, и, выйдя из последней книжной лавки, направлялся в ближайшую гостиницу. Отсутствием ручной клади и потертым костюмом он вызывал недоверие портье. Собираясь с треском выпроводить его и предвкушая это, они позволяли ему произнести две-три фразы. Ему нужна большая и спокойная комната на ночь. Если таковую можно получить лишь поблизости от женщин, детей или черни, он просит сказать ему это сразу, ибо тогда он откажется от нее. При слове «чернь» портье чувствовали себя обезоруженными. Прежде чем ему отводили комнату, он вынимал бумажник и заявлял, что платит вперед. Поскольку он снял свой капитал с банковской книжки, бумажник был туго набит внушительными купюрами. Ради них портье оголяли те уголки глаз, которых никому больше, даже проезжим превосходительствам или американцам, видеть не доводилось. Своим точным, стройным угловатым почерком он заполнял регистрационный бланк. В графе "род занятий" он писал "владелец библиотеки". Вопрос о семейном положении он игнорировал; он не был ни холост, ни женат, ни разведен и намекал на это кривым прочерком. Он давал портье невероятные чаевые — до 50 % цены номера. Расплачиваясь, он каждый раз радовался, что его банковская книжка не досталась Терезе. Восторженные поклоны были ему к лицу, он принимал их не поведя и бровью, как лорд. Вопреки своему обыкновению — технические удобства были ему ненавистны — он пользовался лифтом, потому что по вечерам, при его усталости, библиотека в голове была тяжким грузом. Еду он приказывал подать в номер, это была его единственная за день трапеза. Затем, чтобы немного передохнуть, он выгружал библиотеку и осматривался, определяя, поместится ли она и в самом деле.

Вначале, когда его свобода была еще молода, он не придавал особого значения тому, каков его номер, ведь ему надо было только переночевать, а книги он размещал на диване. Позднее он стал загружать и шкаф. Вскоре библиотека переросла оба хранилища. Чтобы использовать грязный ковер, он звонком вызывал горничную и просил принести десять листов чистейшей оберточной бумаги. Он расстилал их по ковру и по всему полу; поскольку потом еще кое-что оставалось, он покрывал ими диван и выстилал шкаф. Так на некоторое время у него вошло в привычку ежевечерне заказывать помимо еды оберточную бумагу; старую бумагу он по утрам оставлял на месте. Книги громоздились все выше и выше, но даже падая они не пачкались, потому что все было устлано бумагой. Если он по ночам иногда просыпался в тревоге, значит, он определенно слышал шум как бы от падения книг.

Как-то вечером эти башни показались даже ему слишком высокими; у него уже было поразительно много новых книг. Тут он потребовал лесенку. На вопрос, зачем она ему, он ответил, отрезав: "Это не ваше дело!" Горничная оказалась несколько пугливого нрава. Случившаяся незадолго до того кража со взломом чуть не лишила ее места. Она побежала к портье и взволнованно сообщила ему, чего требует постоялец из номера 39. Портье, человек хорошо разбиравшийся в характерах и людях, понял, к чему обязывают его чаевые, хотя он их уже получил.

— Идите спать, лапочка, — осклабился он, — этого бандита я возьму на себя!

Она не тронулась с места.

— Он наводит на меня жуть, — сказала она испуганно, — он похож на тополь. Сперва ему понадобилась оберточная бумага, а теперь лесенка. Вся комната завалена оберточной бумагой.

— Оберточной бумагой? — спросил портье, эта новость произвела на него отличное впечатление. Ведь только благородные люди доводят уход за собой до крайности.

— А чем же еще! — сказала она гордо, он слушал ее.

— Знаете, кто этот господин? — спросил он. Даже в разговоре со служащей он не сказал "этот тип", а сказал "этот господин". — Он владелец придворной библиотеки!

Каждый слог такого великолепного рода занятий он отчеканил как догмат веры. Чтобы заткнуть девушке рот, он по собственному почину прибавил слово «придворной». И он понял, сколь благороден должен быть этот господин наверху, если, заполняя бланк, опустил слово "придворной".

— Но двора-то уж нет.

— А придворная библиотека есть! Что за глупость! Думаете, люди сожрали книги?

Девушка промолчала. Ей хотелось позлить его, потому что он был такой сильный. Он смотрел на нее, только когда злился. Из-за каждого пустяка она прибегала к нему. Несколько мгновений он терпел ее присутствие. Когда он свирепел, его следовало остерегаться. Его злость давала ей силу. Она радостно принесла Кину лесенку. Она могла бы попросить об этом коридорного, но она сделала это сама, она хотела повиноваться портье. Она спросила господина владельца придворной библиотеки, может ли она помочь ему. Он сказал:

— Да, немедленно выйдя из комнаты!

Затем он заперся, не доверяя этой назойливой особе, заткнул бумагой замочную скважину, осторожно поставил лесенку между башнями из книг и влез на нее. Пакет за пакетом, уложенные по спискам, он вынимал из своей головы и заполнял ими комнату до потолка. Несмотря на тяжесть, он сохранял на лесенке равновесие, он казался себе акробатом. С тех пор, как он стал сам себе хозяином, он с трудностями справлялся играючи. Он как раз кончил, когда в дверь ласково постучали. Он рассердился, потому что это мешало ему. После опыта с Терезой он ужасно боялся показывать свои книги профанам. Это была горничная, которая (все еще из преданности портье) скромно попросила вернуть лесенку.

— Не станут же господин владелец придворной библиотеки спать с лестницей в номере!

Ее усердие было искренне; она смотрела на этот жуткий тополь с любопытством, любовью и завистью, желая себе, чтобы портье был и к ней так же внимателен.

Ее речь напомнила Кину Терезу. Будь это она, он испугался бы ее. Но поскольку горничная только напомнила ему Терезу, он закричал:

— Лестница останется здесь! Я буду спать с лестницей!

Боже, до чего благородный человек, подумала девушка и испуганно удалилась. Настолько благородным, что вообще ничего нельзя было больше сказать, она его все-таки до сих пор не считала.

А он сделал из этого происшествия выводы. Баб, будь то экономки, жены или горничные, надо избегать при всех обстоятельствах. Отныне он будет требовать такие большие комнаты, что лестницы вообще не понадобится, а оберточную бумагу он будет носить с собою в портфеле. Официант, которого он вызвал звонком, чтобы заказать ужин, был, к счастью, мужчиной.

Почувствовав в голове облегчение, он лег в постель. Перед тем как заснуть, он сравнил свое прежнее состояние с нынешним положением. И без того мысли его под вечер часто и с радостью возвращались к Терезе, потому что все расходы он покрывал деньгами, которые спас от нее благодаря своей личной храбрости. При денежных делах сразу же возникал ее образ. В течение дня он не имел дела с деньгами, кроме обеда, он отказывал себе и в трамвае, и на то у него имелась причина. Серьезное и великолепное предприятие, которым он был сейчас занят, он не хотел осквернять никакой Терезой. Тереза была мелкой монетой, которую берут в руки. Тереза была словом, которое произносит неграмотный. Тереза была камнем, обременяющим дух человечества. Тереза была воплощенным безумием.

Проведя взаперти с безумной долгие месяцы, он в конце концов потерял способность сопротивляться пагубному влиянию ее недуга и заразился от нее. Жадная до исступления, она передала ему часть своей жадности. Изнурительная тоска по чужим книгам отдалила его от собственных. Он чуть не ограбил ее на миллион, который предположил у нее. Его характеру, постоянно находившемуся в тесном соприкосновении с ней, грозила опасность разбиться о деньги. Но он не разбился. Его тело изобрело защиту. Если бы он продолжал свободно передвигаться по квартире, он безнадежно заболел бы ее болезнью. Поэтому он и устроил ей этот фокус со статуей. Конечно, в настоящий камень он не мог превратиться. Но достаточно было того, что она принимала его за камень. Она боялась этого камня и обходила его стороной. Искусство, с каким он неделями неподвижно сидел на стуле, обескуражило ее. Она и так уже была обескуражена. Но после этого остроумного трюка она вообще уже не знала, кто он такой. У него было время освободиться от нее. Он медленно вылечился. Ее влияние на него прекратилось. Почувствовав себя достаточно сильным, он составил план побега. Надо было уйти от нее и все-таки держать ее в своей власти. Чтобы побег удался, она должна была считать, что выгоняет его она. Поэтому он спрятал банковскую книжку. Целыми неделями она обыскивала всю квартиру. В том ведь и заключалась ее болезнь, что она непрестанно искала денег. Она нигде не находила банковской книжки. Наконец она осмелилась подступиться к письменному столу. Но тут она натолкнулась на него. Ее разочарование разъярило ее. Он увеличивал ее злость до тех пор, пока она в беспамятстве не выставила его из его собственной квартиры. Он вышел, он спасся. Она считала себя победительницей. Он запер ее в квартире. Она наверняка никуда не уйдет, и теперь он был в полной безопасности от ее козней. Правда, он пожертвовал своей квартирой, но на что не пойдешь, чтобы спасти свою жизнь, если эта жизнь принадлежит науке?

Он вытянулся под одеялом, отчего его тело соприкоснулось с довольно большой площадью простыни. Он попросил книги не падать, он устал и хочет наконец отдохнуть. Уже в полусне он пробормотал "спокойной ночи".

Три недели он наслаждался новой свободой. Он использовал их с замечательным прилежанием, и когда они истекли, исчерпал все книжные магазины города. Однажды пополудни перед ним встал вопрос — куда теперь? Начать сначала и обойти прежние, в том же знакомом порядке? Не узнают ли его? Нарываться на оскорбления ему не хотелось. Принадлежит ли его лицо к тем, которые каждый запоминает с первого взгляда? Он подошел к зеркалу какой-то парикмахерской и рассмотрел в нем свои черты. У него были голубые глаза и вообще не было щек. Лоб его был скалой в расселинах. Нос, головокружительно узкий скалистый гребень, падал отвесно. В самом низу, совсем незаметно, притаились две крошечных черных козявки. Никто не предположил бы, что это ноздри. Рот был щелкой автомата. Две резкие складки, похожие на искусственные шрамы, тянулись от висков к подбородку и встречались на его кончике. Из-за них и носа лицо, и без того длинное и узкое, распадалось на пять пугающе тесных полос, тесных, но строго симметричных, задержаться тут было негде, и задерживаться Кин не стал. Ибо, увидев себя, — обычно он себя не видел, — он вдруг почувствовал себя очень одиноким. Он решил пойти куда-нибудь, где много людей. Может быть, там он забудет, каким одиноким было его лицо, и, может быть, нападет на мысль, как ему продолжить прежнюю свою деятельность.

Он окинул взглядом вывески фирм, часть города, в отношении которой он обычно был слеп, и прочел: "У идеального неба". Вошел он туда с удовольствием. Он откинул толстые занавески. От ужасного чада у него захватило дух. Словно защищаясь, он машинально сделал два шага вперед. Глаза у него слезились; он широко раскрыл их, чтобы видеть. Тогда они заслезились еще сильнее, и он ничего не увидел. Какая-то черная фигура провела его к маленькому столику и приказала ему сесть. Он повиновался. Фигура заказала ему кофе двойной крепости и исчезла в тумане. В этом чужом краю мира Кин цеплялся за голос своего провожатого и определил, что он — мужской, но неясный и потому неприятный. Он обрадовался, что вот и опять кто-то оказался таким ничтожным, какими и вообще были люди по его мнению. Толстая рука поставила перед ним кофе. Он вежливо поблагодарил. Рука на миг удивленно задержалась; потом плашмя прижалась к мрамору и вытянула всю пятерню. Отчего она так ухмыляется? — спросил он себя, в нем шевельнулось недоверие.

Когда рука вместе с относившимся к ней человеком удалилась, он снова овладел своими глазами. Туман рассеялся. Кин проводил подозрительным взглядом фигуру, которая была длинной и тощей, как он сам. Перед стойкой она остановилась, повернулась и указала вытянутой рукой на нового гостя. Она сказала несколько непонятных слов и затряслась от смеха. С кем же он говорил? В окрестностях стойки не видно было ни души. Заведение было невероятно запущенное и грязное. За стойкой ясно вырисовывалась гора пестрых лохмотьев. Люди были слишком ленивы, чтобы открыть шкаф, они швыряли все в пространство между прилавком и зеркалом. Они не стыдились, подумать только, даже своих гостей! Гостями тоже Кин заинтересовался. Почти за каждым столиком сидел какой-нибудь волосатый тип с обезьяньим лицом и злобно пялил глаза в его сторону. В глубине зала визжали странные девушки. Идеальное небо было очень низким и нависало грязноватыми, серо-бурыми тучами. Кое-где сквозь мутные слои пробивался остаток звезды. Когда-то все небо было усеяно золотыми звездами. Большинство их погасло от дыма; оставшиеся болели потускнением. Мир под этим небом был мал. Он вполне мог бы поместиться в гостиничном номере. Только пока обманывал туман, он казался необъятным и многосложным. Каждый мраморный столик жил жизнью отдельной планеты. Мировую вонь издавали все сообща. Каждый гость курил, молчал или стучал кулаком по твердому мрамору. Из крошечных ниш доносились зовы на помощь. Вдруг заявило о себе старое пианино. Кин поискал его безуспешно. Куда же его спрятали? Оборванцы в кепках небрежными движениями откидывали тяжелые портьеры, медленно скользили между планетами, с кем-то здоровались, кому-то угрожали и наконец усаживались там, где их встречали всего враждебнее. Очень скоро заведение приняло совсем другой вид. Двинуться стало невозможно. Кто отважился бы наступить на ногу такому собрату? Только Кин сидел еще в одиночестве. Он боялся встать и не уходил. Между столами летали ругательства взад и вперед. Музыка вселяла в людей боевой дух и придавала им силу. Как только пианино умолкало, они увядали и поникали. Кин схватился за голову. Что это были за существа?

Тут рядом с ним возник огромный горб и спросил, можно ли присесть. Кин напряженно посмотрел вниз. Где был рот, откуда это донеслось? А обладатель горба, карлик, уже вскочил на стул. Он уселся на нем как следует и обратил к Кину пару больших грустных глаз. Кончик его крючковатого носа уходил в подбородок. Рот у него был так же мал, как он сам, только найти его было невозможно. Ни лба, ни ушей, ни шеи, ни туловища — этот человек состоял из горба, из мощного носа и двух черных, спокойных, печальных глаз. Он долго ничего не говорил — выжидая, вероятно, какое впечатление произведет его внешность. Кин привыкал к новому положению. Вдруг он услышал чей-то хриплый голос, спросивший из-под стола:

— Как двигаются делишки?

Он поглядел себе под ноги. Голос возмущенно заверещал: "Я что, собака?" Тут Кин понял, что говорит карлик. Что сказать по поводу дел, он не знал. Он осмотрел несусветный нос коротышки, показавшийся ему подозрительным. Не будучи деловым человеком, он слегка пожал плечами. Его равнодушие произвело большое впечатление.

— Фишерле моя фамилия! — Нос клюнул столешницу. Кину стало жаль своего доброго имени. Поэтому он не назвал его, а сделал только сдержанный поклон, который с одинаковым правом можно было истолковать и как отказ от знакомства, и как любезность. Карлик выбрал второе. Он достал две руки — длинные, как у гиббона — и взял портфель Кина. Содержимое портфеля рассмешило его. Уголками губ, задрожавшими справа и слева от носа, он доказал наконец наличие у него рта.

— По бумажной части, верно? — прокаркал он, поднимая вверх аккуратно сложенную оберточную бумагу. В этот миг весь мир под небом в один голос заржал. Кину, который ясно сознавал более глубокое значение своей бумаги, захотелось крикнуть: "Что за наглость!" — и вырвать ее из руки карлика. Но даже само это намерение, такое смелое, показалось ему гигантским преступлением. Чтобы искупить его, он состроил несчастную и смущенную мину.

Фишерле не отставал.

— Новое дело, люди добрые, новое дело! Агент, который молчит как рыба! — Он повертел бумагу в своих кривых пальцах, измяв ее не меньше чем в двадцати местах. У Кина заболело сердце. Дело шло о чистоте его библиотеки. Найти бы какое-нибудь средство спасти ее. Фишерле стал на стул — он был теперь как раз одной высоты с сидящим Кином — и прерывисто запел: "Я рыболов, он — моя рыбка!" При слове «я» он хлопал себя бумагой по горбу, при слове «он» давал ею подзатыльник Кину. Тот терпеливо сносил это. Счастье еще, что этот бешеный карлик не убил его вообще. Постепенно ему стало больно от того, как с ним обходятся. Чистота библиотеки погибла. Он понял, что, не имея какого-то определенного дела, здесь пропадешь. Воспользовавшись протяжными тактами между «я» и «он», Кин поднялся, сделал низкий поклон и решительно заявил:

— Кин, по книжной части.

Фишерле запнулся перед очередным «он» и сел. Он был доволен своим успехом. Он ушел назад в свой горб и спросил с беспредельной преданностью:

— Вы играете в шахматы?

Кин выразил глубокое сожаление.

— Если человек не играет в шахматы, это тот еще человек. В шахматах весь ум, я вам скажу. Пусть он четырех метров в длину, а в шахматы он должен играть, иначе он дурак. Я играю в шахматы. И я таки не дурак. Теперь я вас спрошу, и если вы захотите, то вы мне ответите. А если не захотите — так не ответите. Зачем дана человеку голова? Я сам скажу вам зачем, а то вы еще сломаете себе голову, мне жалко ее. Голова ему дана для шахмат. Вы меня понимаете? Если вы скажете «да», то все в порядке. Если вы скажете «нет», то я скажу вам это еще раз, потому что вы — это вы. К специалистам по книжной части у меня слабость. Имейте в виду, я научился играть сам, не по книжке. Как вы думаете, кто здесь чемпион, чемпион всего заведения? Держу пари, вы не догадаетесь. Фамилия чемпиона Фишерле, и он сидит за тем же столом, что и вы. А почему он сел сюда? Потому что вы человек некрасивый. Теперь вы, может быть, подумаете, что я бросаюсь на некрасивых людей. Ошибка, глупость, ничего подобного! Вы себе представить не можете, какая у меня красивая жена! Такого изыска вы в жизни не видели! Но у кого, я вас спрашиваю, есть ум? Ум есть у некрасивого человека, я вам скажу. Зачем нужен ум какому-нибудь красавцу-хлыщу? На него работает его жена, в шахматы играть он не любит, потому что тут надо гнуть спину, это может испортить его красоту, а что получается? Получается, что весь ум достается некрасивому человеку. Возьмите шахматных чемпионов — все некрасивые. Знаете, когда я вижу в иллюстрированном журнале какую-нибудь знаменитость и этот человек красив, я сразу же говорю себе: Фишерле, тут что-то не так. Они получили не тот портрет. А что вы думаете, если столько всяких портретов и каждый хочет быть знаменитостью — куда деваться такому журналу? Журнал тоже всего-навсего человек. Но знаете, что удивительно? То, что вы не играете в шахматы. Все специалисты по книжной части играют в шахматы. Разве это фокус для специалиста по книжной части? Человек берет себе шахматную книжечку и выучивает партию наизусть. Но думаете, меня кто-нибудь поэтому победил? Из специалистов по книжной части никто, это такая же правда, как то, что вы их поля ягода, если это правда!

Слушаться и слушать было для Кина одно и то же. С тех пор как коротышка заговорил о шахматах, он стал самым безобидным евреем на свете. Он не прерывал себя, его вопросы были риторическими, но он все-таки на них отвечал. Слово «шахматы» звучало в его устах как приказ, как если бы только от его милости зависело, сделать или не сделать ударение на смертельном «мат». Молчаливость Кина, поначалу его раздражавшая, казалась ему теперь признаком внимания и льстила ему.

Во время игры его партнеры слишком боялись его, чтобы мешать ему репликами. Ибо мстил он жестоко и делал опрометчивость их ходов всеобщим посмешищем. В перерывах между партиями — полжизни он проводил за доской — с ним обращались так, как то соответствовало его фигуре. Он был бы рад играть непрерывно. Он мечтал о такой жизни, когда с едой и сном можно будет управляться во время ходов противника. Когда он, играя шесть часов подряд, побеждал и вдруг объявлялся еще один претендент на поражение, в дело вмешивалась его жена, которая заставляла его прекратить игру, ибо иначе он становился с ней слишком нагл. Она была ему безразлична, как камень. Он держался за нее, потому что она давала ему есть. Но когда она рвала его цепь триумфов, он яростно плясал вокруг нее и бил ее по немногочисленным чувствительным местам ее отупевшего тела. Она спокойно стояла и при всей своей силе разрешала ему делать с собой что угодно. Это были единственные супружеские ласки, которых он ее удостаивал. А она любила его, он был ее ребенком. Дело не позволяло ей завести никакого другого. В "Идеальном небе" она пользовалась величайшим уважением, будучи среди очень бедных и дешевых девушек единственной, у которой имелся постоянный клиент — один старый господин, вот уже восемь лет неизменно навещавший ее по понедельникам. Из-за этого верного дохода ее называли пенсионеркой. Во время частых сцен с Фишерле все заведение бушевало, но никто не осмелился бы начать, вопреки ее запрету, новую партию. Фишерле бил ее только потому, что знал это. К ее клиентам он питал всю нежность, какую оставляла ему любовь к шахматам. Как только она с кем-нибудь удалялась, он отводил душу за доской. На незнакомых людей, которых в это заведение заносил случай, у него было преимущественное право. Он предполагал в каждом большого мастера, у которого можно кое-чему поучиться. В том, что он тем не менее победит его, сомнений у Фишерле не было. Лишь когда надежда на новые комбинации пропадала, он предлагал незнакомцу свою жену, чтобы на некоторое время отделаться от нее. Сочувственно относясь к любой специальности гостя, он тайком советовал ему спокойно провести наверху у жены часок-другой, она не такая, она способна оценить человека изящного. Но он просил не выдавать его жене, дело есть дело, и он действует вразрез с собственными интересами.

Прежде, много лет назад, когда жена еще не была пенсионеркой и у нее было слишком много долгов, чтобы отправлять его в кофейню, Фишерле приходилось, если жена приводила в их клетушку клиента, лезть, несмотря на горб, под кровать. Там он внимательно прислушивался к словам гостя — слова жены были ему безразличны — и вскоре чувствовал, шахматист ли тот или нет. Точно выяснив это, он поспешно вылезал из-под кровати — зачастую очень больно ударяясь горбом — и приглашал ничего не подозревавшего клиента на партию в шахматы. Иные соглашались на это, если играть на деньги. Они надеялись отыграть у паршивого еврея деньги, которые подарили женщине, подчинившись высшей силе. Они считали, что это их право, потому что теперь они уж наверняка не вступили бы в подобную сделку. Но они проигрывали еще раз столько же. Большинство отклоняло предложение Фишерле устало, недоверчиво или возмущенно. Никто не задумывался о том, откуда он, собственно, взялся. Но страсть Фишерле с годами росла. С каждым разом ему становилось труднее так долго откладывать свое предложение. Часто на него вдруг накатывало. И он никак не мог отделаться от мысли, что там, наверху, лежит инкогнито чемпион мира. Слишком рано появлялся он тогда возле кровати и стучал по плечу тайной знаменитости пальцем или носом до тех пор, пока та наконец, вместо ожидаемого насекомого, не принимала к сведению карлика и его предложения. Это все находили нелепым, и не было никого, кто не воспользовался бы такой возможностью потребовать свои деньги назад. После нескольких таких случаев — один рассвирепевший скототорговец как-то даже вызвал полицию — жена категорически заявила, что либо отныне все будет по-другому, либо она возьмет себе другого в мужья. Теперь Фишерле, хорошо ли шли дела или плохо, отправлялся в кофейню и не смел приходить домой до четырех часов утра. Вскоре после этого укоренился тот солидный понедельничный господин, и самая страшная нищета миновала. Он оставался на всю ночь. Фишерле еще заставал его, возвращаясь домой, и, здороваясь, тот неизменно называл коротышку "чемпион мира". Это произносилось как хорошая острота, — со временем ей стало лет восемь, — но Фишерле воспринимал это как оскорбление. Когда господин, чьей фамилии никто не знал — он скрывал даже имя, — бывал особенно доволен, он из жалости позволял Фишерле быстренько выиграть у себя партию. Господин принадлежал к людям, которые любят кончать со всем лишним сразу. Покидая клетушку, он снова на целую неделю избавлялся и от любви и от жалости. Поражением, которое он терпел от Фишерле, он сберегал монетки, которые иначе должен был бы держать наготове для нищих в магазине, каковым он, вероятно, владел. На его двери была прикреплена табличка "Здесь нищим не подают". А Фишерле ненавидел одну категорию людей, и это были чемпионы мира по шахматам. С каким-то бешенством следил он за всеми выдающимися партиями, которые ему предлагали газеты и журналы. То, что он однажды разобрал сам, он держал в голове годами. При его бесспорном местном первенстве ему было легко доказать своим друзьям ничтожество этих светил. Он демонстрировал им, целиком полагавшимся на его память, ход за ходом события того или иного турнира. Как только их восхищение такими партиями достигало меры, которая сердила его, он выдумывал сам неверные, в действительности не сделанные ходы и продолжал игру так, как то устраивало его. Он быстро доводил дело до катастрофы; становилось известно, кто потерпел ее, а имена были и здесь фетишами. Раздавались голоса, что такая же точно судьба постигла бы на турнире и Фишерле. Никто не обнаруживал ошибки побежденного. Тогда Фишерле отодвигал свой стул подальше от стола, так что его вытянутая рука только-только дотягивалась до фигур. Это был его особенный способ выражать презрение, поскольку окрестности рта, который служит для того же другим, были у него почти целиком закрыты носом. Затем он кряхтел: "Дайте мне платок, я выиграю эту партию вслепую!" Если жена оказывалась рядом, она подавала ему свой грязный шейный платок; турнирных триумфов, состоявшихся только раз в несколько месяцев, она не имела права лишать его. Это она знала. Если ее не было в заведении, то одна из девушек закрывала Фишерле глаза ладонями. Быстро и уверенно он шаг за шагом вел партию назад. Там, где была сделана ошибка, он останавливался. Это бывало как раз то место, откуда начиналось его жульничество. С помощью второго жульничества он с такой же наглостью приводил к победе противоположную сторону. Все слушали, затаив дыхание. Все изумлялись. Девушки гладили его горб и целовали его в нос. Парни, среди них и красивые, мало что смыслившие или вообще не смыслившие в шахматах, ударяли кулаками по мраморным столикам и с искренним возмущением заявляли, что это подлость, если Фишерле не станет чемпионом мира. Кричали они при этом так громко, что симпатия девушек сразу же обращалась к ним снова. Фишерле это было безразлично. Он делал вид, будто овация вообще не имеет к нему отношения, и только сухо бросал:

— Что вы хотите, я же бедняк. Внесите сегодня залог за меня, и завтра я буду чемпионом мира!

— Будешь сегодня же! — кричали все. Затем восторг кончался.

Благодаря своей славе непризнанного шахматного гения и постоянному клиенту жены-пенсионерки Фишерле пользовался под "Идеальным небом" одной большой привилегией: ему разрешалось вырезать из журналов и оставлять себе все напечатанные там шахматные партии, хотя эти журналы, пройдя через полдесятка рук, передавались через несколько месяцев в другое, еще более замызганное заведение. Но Фишерле отнюдь не хранил эти квадратные бумажки. Он разрывал их на мелкие клочки и с отвращением выбрасывал в унитаз. Он жил всегда в величайшем страхе, что кто-нибудь потребует какую-нибудь партию. Он сам вовсе не был убежден в своей значительности. Истинные ходы, которые он утаивал, заставляли его умную голову горько задумываться. Поэтому он ненавидел, как чуму, чемпионов мира.

— Что вы думаете, если бы у меня была стипендия, — сказал он сейчас Кину. — Человек без стипендии — это же урод. Я двадцать лет жду стипендии. Вы думаете, я чего-то хочу от своей жены? Покоя хочу я и хочу стипендии. Переезжай ко мне, сказала она, я тогда был еще мальчишка. Ай, сказал я, зачем Фишерле баба? А что тебе нужно, сказала она, покоя с ней не было. Что мне нужно? Мне нужна стипендия. Из ничего ничего и не выйдет. И дела без капитала вы не начнете. Шахматы тоже деловая область, почему они не должны быть делом? Покажите мне, что не деловая область! Хорошо, сказала она, если ты переедешь ко мне, ты получишь стипендию. Теперь я вас спрошу, вы понимаете это вообще? Вы знаете, что такое стипендия? На всякий случай я вам это скажу. Если вы знаете, так это не повредит, а если не знаете, так это совсем не повредит. Слушайте: стипендия — это красивое слово. Это слово взято из французского языка и означает то же самое, что еврейский капитал!

Кин сглотнул воздух. По их этимологии вы узнаете их. Ну и заведение. Он сглотнул воздух и промолчал. Это было самое лучшее, что он мог придумать в таком вертепе. Фишерле сделал совсем маленькую паузу, чтобы посмотреть, как подействовало на его визави слово «еврейский». Ведь как знать? Мир кишит антисемитами. Еврей всегда настороже перед смертельными врагами. Карлики-горбуны, а тем более такие, которые все-таки выбились в сутенеры, наблюдатели внимательные. Глоток, сделанный Кином, не ускользнул от Фишерле. Он истолковал его как признак смущения и с этой минуты считал Кина евреем, хотя тот вовсе им не был.

— Его употребляют только при красивых профессиях, — объяснил он, успокоившись, он имел в виду слово «стипендия». — После ее торжественного обещания я переехал к ней. Знаете, когда это было? Я могу вам это сказать, потому что вы мой друг: это было двадцать лет назад. Двадцать лет она копит и копит, она ничего не позволяет себе, она ничего не позволяет мне. Знаете, что такое монах? Ай, вы, наверно, не знаете, потому что вы еврей, у евреев этого нет — монахов, неважно, мы живем как монахи, я лучше скажу иначе, может быть, вы это поймете, потому что вы ничего не понимаете: мы живем как монашенки — это жены монахов. У каждого монаха есть жена, и она называется монашенка. Но вы представить себе не можете, до чего же врозь они живут! Такого брака каждый себе пожелает, у евреев, скажу я вам, надо бы это тоже ввести. И пожалуйста, стипендия все еще не скоплена. Посчитайте, считать вы должны уметь! Вы дадите сразу двадцать шиллингов. Не каждый даст сразу столько. Где вы найдете сегодня таких благородных людей? Кто может позволить себе такую глупость? Вы мой друг. Вы человек добрый, и вы говорите себе: надо, чтобы Фишерле получил свою стипендию. А то он погибнет. Разве я могу допустить, чтобы Фишерле погиб, мне было бы жаль его, нет, я этого не допущу. Что я сделаю? Я подарю эти двадцать шиллингов его жене, она возьмет меня с собой, и мой друг будет рад. Для друга я готов на все. Я докажу вам это. Приведите сюда свою жену, то есть пока я не получил стипендии, и даю вам честное слово, я не струшу. Что вы думаете, я побоюсь женщины? Что уж такого может она сделать? У вас есть жена?

Это был первый вопрос, на который Фишерле ждал ответа. Впрочем, в том, что у Кина есть жена, он был так же уверен, как в том, что у него, Фишерле, есть горб. Но он тосковал о новой партии, он уже три часа был под надзором, этого он не выдерживал. Он хотел привести дискуссию к какому-то практическому результату. Кин молчал. Что должен был он ответить? Жена была его больным местом, насчет которого при всем желании нельзя было сказать никакой правды. Он не был, как известно, ни женат, ни холост, ни разведен.

— У вас есть жена? — спросил Фишерле второй раз.

Но теперь это прозвучало уже угрожающе. Кин мучился, не зная, как сказать правду. Опять он был в таком же положении, как прежде с "книжной частью". На худой конец и ложь выход.

— У меня нет жены, — заявил он с улыбкой, от которой посветлела его строгая сухость. Если уж он шел на ложь, то на самую приятную.

— Тогда я вам дам свою! — выпалил Фишерле. Если бы у специалиста по книжной части была жена, предложение Фишерле прозвучало бы иначе: "Тогда у меня есть для вас что-то новенькое!" А теперь он громко прокряхтел на все заведение: — Иди сюда-а, ты придешь, нет?

Она пришла. Она была большая, толстая и круглая, полувекового возраста. Представилась она сама, указав плечом вниз на Фишерле и не без гордости прибавив: "Мой муж". Кин встал и отвесил очень низкий поклон. Он ужасно боялся всего, что теперь произойдет. Он громко сказал: "Очень приятно", — а тихо, до неслышности тихо: «Шлюха». Фишерле сказал:

— Ну, так сядь!

Она повиновалась. Его нос доставал ей до груди; то и другое легло на стол. Вдруг коротышка встрепенулся и с величайшей поспешностью, словно забыл главное, проверещал:

— По книжной части.

Кин снова уже молчал. Сидевшей за столом женщине он был противен. Сравнив его кости с горбом своего мужа, она нашла горб красивым. Ее зайчик всегда находил что сказать. Он за словом в карман не лез. Прежде он, бывало, говорил и с ней. Теперь она для него слишком стара. Он прав. Он же ни с какой другой не путается. Он добрый ребенок. Все думают, что между ними еще что-то есть. Каждая из ее подруг зарится на него. Бабы лгуньи. Она этого не признает, лгать. Мужчины тоже лгуны. На Фишерле можно положиться. Чем иметь дело с бабой, говорит он, лучше вообще не иметь с ними дела. Она со всем согласна. Ей же это не нужно. Только пусть он не говорит этого ни одной из них. Он же такой скромный. Сам он никогда ничего не станет требовать. Если бы только он больше следил за своей одеждой! Иногда можно прямо подумать, что он вылез из мусорного ящика. Фердль поставил Мицль ультиматум: он будет год ждать мотоцикла, который она ему обещала. Если через год мотоцикла не будет, он наплюет на все и поищет себе кого-нибудь другого. Теперь она копит и копит, а разве она накопит на мотоцикл? Ее зайчик так не поступит. А какие у него красивые глаза! Виноват он, что ли, что у него горб?

Всегда, когда Фишерле добывал ей клиента, она чувствовала, что он хочет избавиться от нее, и была ему благодарна за его любовь. Позднее она опять находила его слишком гордым. В общем, она была существом благодушным, располагавшим, несмотря на свою уродливую жизнь, лишь малой толикой ненависти. В отличие от других девушек, мало-помалу постигших азы игры, она всю свою жизнь не понимала, почему разные фигуры ходят по-разному. Ее возмущало, что король так беспомощен. Она бы уж задала перцу этой наглой бабе, королеве! Почему ей разрешается все, а королю — нет? Часто она напряженно следила за игрой. По выражению лица ее вчуже можно было принять за большого знатока. В действительности она только ждала, чтобы побили королеву. Как только это случалось, она затягивала какую-нибудь бравурную песенку и сразу же отходила от стола. Она разделяла ненависть мужа к чужой королеве; любовь, с какой он берег собственную, вызывала у нее ревность. Ее подруги, более самостоятельные, чем она, мысленно становились на верхушку социальной лестницы и называли королеву потаскухой, а короля — котом. Одна только пенсионерка придерживалась фактической иерархии, на нижнюю ступеньку которой она взобралась благодаря своему постоянному посетителю. Она, вообще-то задававшая тон при самых разнузданных шутках, в нападках на короля не участвовала. Для шахматной же королевы даже «шлюха» казалось ей слишком лестным определением. Башни ладей и кони ей нравились, потому что выглядели как настоящие, и когда кони Фишерле мчались во весь опор по доске, она звонко смеялась своим спокойным, ленивым голосом. Через двадцать лет после того, как он переехал к ней со своими шахматами, она все еще иногда совершенно невинно спрашивала его, почему ладьям не позволяют оставаться в углах, как в начале игры, ведь там они смотрятся гораздо лучше. Фишерле плевал на ее бабьи мозги и ничего не отвечал. Когда она надоедала ему своими вопросами — ей ведь хотелось только услыхать от него что-нибудь, она любила его кряхтение, ни у кого не было такого каркающего голоса, как у него, — он затыкал ей рот какой-нибудь грубостью. "Есть у меня горб или нет? А? Попробуй поездить на нем. Может быть, поумнеешь!" Его горб огорчал ее. Она предпочла бы никогда не говорить о нем. У нее было такое чувство, что и она виновата в физическом недостатке своего ребенка. Открыв в ней эту странность, которая показалась ему сумасшедшей, он стал пользоваться ею для шантажа. Его горб был единственной опасной угрозой, какой он располагал.

Именно сейчас она смотрела на него с любовью. Горб что-то представлял собой, а такой скелет — ничего. Она была рада, что он позвал ее к своему столику. С Кином она нисколько не церемонилась. Через несколько минут, после того как все помолчали, она сказала:

— Ну что? Сколько же ты подаришь мне? Кин покраснел. Фишерле прикрикнул на нее:

— Не болтай глупости! Я не позволю обижать своего друга. У него таки есть ум. Он не мелет языком. Он по сто раз обдумывает каждое слово. Если он что-то говорит, так он уж говорит. Он интересуется моей стипендией и добровольно вносит в ее фонд двадцать шиллингов.

— Стипендия? С чем это едят? Фишерле возмутился.

— Стипендия — это красивое слово! Оно взято из французского языка и означает то же самое, что еврейский капитал!

— Где у меня капитал?

Жена не понимала его уловки. Да и зачем ему понадобилось облекать ее в иностранное слово? Ему важно было остаться правым. Посмотрев на жену пристально и серьезно, он указал носом на Кина и торжественно заявил:

— Он все знает.

— Да что же?

— Ну, что мы вместе копим из-за шахмат.

— И не подумаю! Я столько не зарабатываю. Я не Мицль, а ты не Фердль. Что я с тебя имею? Ни черта я с тебя не имею. Знаешь, кто ты? Урод ты! Иди побирайся, если здесь тебе не по вкусу! — Она призвала Кина в свидетели этой вопиющей несправедливости. — Наглец он, скажу я вам! Просто трудно представить себе. Такой урод! Спасибо сказал бы!

Фишерле стал еще меньше, он признал свой проигрыш и только жалобно сказал Кину:

— Радуйтесь, что вы не женаты. Сначала мы вместе двадцать лет копим каждый грош, а теперь она промотала всю стипендию со своими друзьями.

От этой наглой лжи жена онемела.

— Клянусь вам, — закричала она, как только оправилась, — за эти двадцать лет я не была ни с одним мужчиной, кроме него.

Фишерле бессильно развел рукой перед Кином.

— Шлюха, которая ни разу не была с мужчиной! При слове «шлюха» он вскинул брови. От этого оскорбления женщина громко расплакалась. Ее речь стала невнятной, но создавалось впечатление, что она, всхлипывая, говорит о какой-то пенсии.

— Вот видите, теперь она сама признается. — Фишерле снова воспрянул духом. — Что вы думаете, от кого у нее пенсия? От одного господина, который приходит каждый понедельник. В мою квартиру. Знаете, баба должна давать ложные клятвы, а почему баба должна давать ложные клятвы? Потому что она сама лжива! Теперь я вас спрашиваю. Вы могли бы дать ложную клятву? Я мог бы дать ложную клятву? Исключено! А почему? Потому что у нас обоих есть-таки ум. Вы когда-нибудь видели, чтобы ум был лжив? Я — нет.

Жена ревела все громче и громче.

Кин искренне соглашался с ним. От страха он не задавался вопросом, врет Фишерле или говорит правду. С тех пор, как за столик села эта женщина, любой выпад против нее, от кого бы он ни исходил, был для него спасением. Как только она попросила его сделать ей подарок, он понял, кто перед ним: вторая Тереза. В нравах этой местности он мало смыслил, но одно показалось ему несомненным: здесь вот уже двадцать лет некий чистый дух в жалком теле стремится подняться над грязью своего окружения. Тереза не позволяет сделать это. Человек идет на бесконечные лишения, упорно глядя туда, куда устремлен самовластный ум. Тереза так же упорно тянет его назад в грязь. Он копит, не от мелочности, он натура широкая; она все спускает, чтобы он никуда не ушел от нее. Ухватив мир духа за крошечный кончик, он вцепился в него с неистовством утопающего. Шахматы — его библиотека. О делах он говорит только потому, что другой язык здесь запрещен. Но характерно, что он так высоко ставит книжное дело. Кин представляет себе борьбу, которую этот побитый жизнью человек ведет за свою квартиру. Он приносит домой книгу, чтобы тайком ее почитать, она рвет ее, только клочья летят. Она вынуждает его предоставлять ей его квартиру для своих ужасных целей. Может быть, она наняла прислужницу, шпионку, чтобы не допускать в квартиру книг, когда ее нет дома. Книги запрещены, ее образ жизни дозволен. После долгой борьбы ему удалось отвоевать у нее шахматную доску. Она ограничила его самой маленькой комнатой в квартире. Там он и сидит долгими ночами, сохраняя с помощью деревянных фигур свое человеческое достоинство. Более или менее свободным он чувствует себя только тогда, когда она принимает этих гостей. В такие часы он для нее — ничто. Вот до чего надо ей докатываться, чтобы не мучить его. Но и тогда он, негодуя, прислушивается, не явится ли она вдруг к нему пьяная. От нее пахнет спиртным. Она курит. Она дергает двери и опрокидывает своими ножищами шахматную доску. Господин Фишерле ревет, как малый ребенок. Он был как раз на самом интересном месте книги. Он собирает рассыпавшиеся буквы и отворачивает лицо, чтобы она не радовалась его слезам. Он маленький герой. У него есть характер. Как часто вертится у него на языке слово «шлюха»! Он проглатывает его, ей этого все равно не понять. Она давно бы уж выгнала его из его же квартиры, но она ждет, чтобы он составил завещание в ее пользу. Наверно, имущество у него маленькое. Но и этого ей достаточно, чтобы ограбить его. Он не собирается отдавать ей последнее. Он защищается и потому сохраняет крышу над головой. Если бы он знал, что обязан этой крышей расчету на его завещание! Не надо ему этого говорить. А то он огорчится. Он не из гранита. Его карличье сложение…

Никогда еще Кин так глубоко ни в кого не вживался. Ему удалось освободиться от Терезы. Он ее побил ее же оружием, перехитрил и запер ее. И вот она вдруг сидит за его столом, требует, как раньше, ругается, как раньше, и единственное, что в ней ново, — это подходящая профессия, которую она обрела. Но ее разрушительная деятельность направлена не на него, — на него она почти не обращает внимания, — а на того, кто сидит напротив и кого природа и так уже искалечила жалкой этимологией. Кин в большом долгу перед этим человеком. Он должен что-то для него сделать. Он уважает его. Если бы господин Фишерле не был так деликатен, он просто предложил бы ему денег. Наверняка они ему пригодились бы. Но он не хочет ни в коем случае обижать его. Разве что вернуться к тому разговору, который с женской бесцеремонностью прервала Тереза?

Он достал бумажник, все еще туго набитый крупными купюрами. Долго, вопреки своему обыкновению, держа его в руке, он вынул из него все банкноты и мирно пересчитал их. Господин Фишерле должен был воочию убедиться, что предложение, которое сейчас собирались сделать ему, не такая уж большая жертва. Дойдя до тридцатой стошиллинговой купюры, Кин посмотрел вниз, на коротышку. Может быть, тот уже настолько успокоился, что можно осмелиться сделать подарок. Кому охота считать деньги? Фишерле украдкой озирался по сторонам; только на считавшего деньги он, казалось, не обращал внимания — конечно, из деликатности и отвращения к обыкновенным деньгам. Кин не пал духом, он продолжал считать, но теперь громко, отчетливо, повысив голос. Про себя он извинялся перед коротышкой за свою навязчивость, видя, какую боль причиняет его ушам. Карлик беспокойно ерзал на стуле. Он положил голову на стол, чтобы закрыть себе хотя бы одно ухо, щепетильный человек, затем начал какую-то возню с грудью жены, что он делает, он расширяет ее, она же достаточно широка, он заслоняется от Кина. Жена все это сносит, да она и молчит теперь. Она, наверно, рассчитывает на деньги. Но тут она ошибается. Тереза ничего не получит. На сорок пятой сотне муки коротышки достигли апогея. Он умоляюще прошептал: "Тс! Тсс!" Кин расчувствовался. Не избавить ли его от подарка, в конце концов нельзя же его принуждать, нет, нет, позднее он еще рад будет, может быть, он удерет с деньгами и избавится от этой Терезы. На пятьдесят третьей Фишерле вцепился жене в лицо и заверещал как одержимый:

— Чего тебе неймется? Зачем егозишь, дура? Что ты понимаешь в шахматах? Корова несчастная! Осточертела ты мне! Иди прочь!..

При каждой цифре он говорил что-то новое, жена казалась смущенной и собиралась удалиться. Это не устраивало Кина. Пусть увидит, как Кин одарит коротышку. Пусть позлится, оттого что сама ничего не получит, а то какое мужу удовольствие от этого? От одних денег радости ему мало. Он, Кин, должен вручить их ему, прежде чем она уйдет.

Он дождался круглой цифры — следующая была шестьдесят — и прекратил счет. Он поднялся и взял сотенную бумажку. Он предпочел бы взять в руку сразу несколько, но ему не хотелось обижать карлика ни слишком большой суммой, ни слишком маленькой. Несколько мгновений он простоял молча для вящей торжественности. Затем он заговорил, это была самая учтивая речь в его жизни.

— Глубокоуважаемый господин Фишерле! Я не в силах отказаться от просьбы, с которой мне хочется к вам обратиться. Окажите мне любезность, приняв этот маленький вклад в вашу, как вы изволите выражаться, стипендию!

Вместо «спасибо» коротышка прошептал: "Тсс, ладно уж!" — и снова закричал на жену, он был явно растерян. Его злые взгляды и слова чуть не смели ее со стола. Предложенные деньги были ему настолько безразличны, что он даже не взглянул на них. Чтобы не обижать Кина, он вытянул руку и потянулся к бумажке. Вместо одной он схватил всю пачку, но даже не заметил этого, настолько он был взволнован. Кин улыбнулся. От скромности человек ведет себя как самый хищный разбойник. Как только он заметит это, он умрет от стыда. Чтобы уберечь его от такого позора, Кин заменил пачку простой купюрой. Пальцы карлика были твердые и нечувствительные, они, разумеется, против его воли вцепились в пачку, так и не почувствовав ничего, когда их отрывали от нее один за другим, и автоматически сжали оставшуюся в одиночестве сотенную. Эти руки затвердели от шахматной игры, думал Кин, господин Фишерле привык крепко держать свои фигуры, они — единственное, что ему осталось от жизни. Тем временем Кин сел. Он был счастлив своим благодеянием. К тому же и Тереза, осыпаемая руганью, с пылающим лицом, встала и в самом деле ушла. Ей вольно было уйти, она не была нужна ему больше. Ей нечего было ждать от него. Его долг был помочь восторжествовать ее мужу, и это ему удалось.

В сумятице удовлетворения Кин не слышал, что происходило вокруг него. Вдруг его тяжело ударили по плечу. Он испугался и обернулся. На нем лежала чья-то ручища, и чей-то голос гремел:

— И мне подари что-нибудь!

Добрая дюжина молодчиков сидела в непосредственной близости от него — с каких пор? Он раньше не замечал их. Кулаки кучами лежали на столе, подошло еще несколько молодцов, задние стоя оперлись на передних, которые сидели. Девичий голос жалобно заныл: "Я хочу вперед, мне же ничего не видно!" Другая, пронзительно: "Фердль, теперь у тебя будет мотоцикл!" Кто-то высоко поднял открытый портфель, тряхнул его и, не найдя денег, разочарованно проворчал: "Пошел вон, слизняк, со своей бумагой!" Из-за людей не видно было зала. Фишерле что-то верещал. Никто его не слушал. Его жена была снова здесь. Она визжала. Другая баба, еще толще, отпускала удары налево и направо, пробиваясь через толпу молодчиков, и орала: "Мне тоже надо!" На ней были сейчас все лохмотья, которые Кин раньше увидел за стойкой. Небо качалось. Стулья валились. Какой-то ангельский голос плакал от счастья. Когда Кин понял, о чем идет речь, ему на голову уже успели напялить его собственный портфель. Он уже ничего не видел и не слышал, он только чувствовал, что лежит на полу и руки самой разной величины и тяжести обшаривают карманы, петли и швы его костюма. Он дрожал всем телом — не за себя, а только за свою голову, им могло заблагорассудиться разбросать там его книги. Его убьют, но книг он не предаст. Давай книги! — прикажут они, — где книги? Он не отдаст их, ни за что, ни за что, ни за что, он мученик, он умрет за свои книги. Губы его шевелятся, они хотят сказать, как полон он решимости, но они не осмеливаются сказать это вслух, они притворяются, будто говорят это.

Никому, однако, не приходит на ум спросить его о чем-либо. Лучше удостовериться самим. Его несколько раз протаскивают по полу взад и вперед. Еще немного, и его разденут — догола. Как ни ворочают, как ни поворачивают его, они ничего не находят. Вдруг он чувствует, что остался один. Все руки исчезли. Он украдкой хватается за голову. Для защиты от следующей атаки он так и оставляет руку наверху. Вторая рука следует за ней. Он пытается встать, не отнимая рук от головы. Враги дожидаются этой минуты, чтобы схватить беззащитные книги в воздухе — осторожно, осторожно! Ему удается встать. Ему повезло. Теперь он стоит. Где эти головорезы? Лучше не оглядываться, а то еще заметят его. Его взгляд, который он из осторожности направляет в противоположный угол зала, падает как раз там на кучу людей, отделывающих друг друга ножами и кулаками. Теперь он слышит и неистовый крик. Он не хочет понимать их. А то они поймут его. На цыпочках, длинноногий, он крадется к выходу. Кто-то схватывает его сзади. Даже на бегу он из осторожности не оглядывается. Он косится назад, затаив дыхание, изо всех сил прижимая к голове руки. Это были всего лишь портьеры у двери. На улице он делает глубокий вдох. Как жаль, что нельзя хлопнуть этой дверью. Библиотека в безопасности.

Несколькими домами дальше его ждал карлик. Он вручил ему портфель.

— Бумага тоже там, — сказал он. — Вы видите, какой я человек!

Кин в своей беде начисто забыл, что на свете есть существо по имени Фишерле. Тем больше поразила его такая невероятная мера преданности.

— Бумага тоже, — пробормотал он, — как мне благодарить вас…

В этом человеке он не ошибся.

— Это еще ерунда! — заявил коротышка. — Теперь отойдем в эту подворотню!

Кин повиновался, он был глубоко тронут и готов был заключить коротышку в объятья.

— Вы знаете, что такое вознаграждение за находку? — спросил тот, как только ворота скрыли их от прохожих. — Вы должны знать, десять процентов. Там бабы насмерть дерутся с мужчинами, а он у меня! — Он извлек бумажник Кина и вручил его хозяину так, словно преподносил великолепный подарок. — Что я, дурак? Думаете, я стану из-за него садиться в тюрьму?

И о деньгах тоже Кин совершенно забыл, когда нависла опасность над тем, что было для него дороже всего. Он громко рассмеялся по поводу такой добросовестности, принял бумажник, радуясь больше Фишерле, чем вновь обретенным деньгам, и повторил:

— Как мне благодарить вас! Как мне благодарить вас!

— Десять процентов, — сказал карлик.

Кин запустил руку в пачку денег и протянул Фишерле изрядную их долю.

— Сначала пересчитайте! — закричал тот. — Дело есть дело! А то еще скажете, что я что-то украл!

Кину хорошо было считать. Разве он знал, сколько там было раньше? Зато Фишерле точно знал, сколько бумажек он припрятал. Его требование пересчитать деньги имело в виду вознаграждение за находку. Но ему в угоду Кин стал тщательно пересчитывать всю наличность. Когда он, второй раз за сегодняшний день, дошел до цифры 60, Фишерле снова увидел себя в тюрьме. Он решил улизнуть — на этот случай он уже заранее обеспечил себе вознаграждение за находку — и лишь наспех предпринял последнюю попытку.

— Сами видите, все на месте!

— Конечно! — сказал Кин и обрадовался, что не нужно считать дальше.

— Отсчитайте теперь вознаграждение за находку, и мы в расчете!

Кин начал сначала и дошел до девяти, он считал бы до второго пришествия, но тут Фишерле сказал:

— Стоп! Десять процентов!

Он точно знал общую сумму. В ожидании Кина он быстро и досконально обследовал бумажник в подворотне.

Когда деловая часть была улажена, он пожал Кину руку, печально посмотрел на него снизу вверх и сказал:

— Вы должны знать, чем я для вас рискую! С "Идеальным небом" покончено. Вы думаете, я могу вернуться туда? Они найдут у меня эти большие деньги и убьют меня. Потому что откуда у Фишерле деньги? Так разве я могу им сказать, откуда у меня деньги? Если я скажу, что от книжного дела, так они изобьют меня до смерти и украдут деньги из кармана у мертвого Фишерле. Если я ничего не скажу, так они отнимут их у Фишерле еще при его жизни. Вы понимаете меня, если Фишерле останется жив, так ему не на что будет жить, а если он умрет, так он таки умрет. Вы видите, во что обходится дружба!

Он надеялся еще получить на чай.

Кин почувствовал, что этому человеку, первому из всех, кого он встретил за жизнь, он обязан помочь начать новое, достойное существование.

— Я не коммерсант, я ученый и библиотекарь! — сказал он и предупредительно склонился перед карликом. — Поступайте ко мне на службу, и я позабочусь о вас.

— Как отец, — добавил коротышка. — Так я и думал. Пойдемте же!

Он решительно зашагал вперед. Кин поплелся за ним. Он мысленно искал работу для своего нового ассистента. Друг ни в коем случае не должен догадаться, что ему делают подарок. Он может помогать ему вечерами выгружать и расставлять книги.

Горб

Через несколько часов после того, как он приступил к исполнению служебных обязанностей, Фишерле вполне уяснил себе желания и особенности своего хозяина. Когда они остановились на ночлег, Кин представил его портье как "друга и сотрудника". Тот, к счастью, узнал щедрого владельца библиотеки, однажды уже здесь ночевавшего; а то бы хозяина с сотрудником вышвырнули. Фишерле старался подглядеть, что писал Кин на регистрационном бланке. Он был слишком мал, ему не удалось даже сунуть нос в вопросы анкеты. Боялся он второго бланка, который держал для него наготове портье. Однако Кин, который за один вечер наверстал все, что упустил по части чуткости за всю жизнь, сразу заметил, с какими трудностями сопряжена для коротышки здешняя писанина, и внес его в свой листок в графу "сопровождающие лица". Второй бланк он вернул портье со словами: "Это не нужно". Так он избавил Фишерле от писанья и, что ему казалось еще более важным, от знания, что тот унизительным образом отнесен к рубрике слуг.

Как только они поднялись в свои комнаты, Кин извлек оберточную бумагу и принялся разглаживать ее.

— Она, правда, совсем измялась — сказал он, — но другой у нас нет.

Воспользовавшись случаем сделаться незаменимым, Фишерле заново обрабатывал каждый лист, который его хозяин считал уже готовым.

— Это я виноват, что вышла-таки потасовка, — заявил он. Успех соответствовал завидной ловкости его пальцев. Затем бумага была разостлана по полу в обеих комнатах. Фишерле скакал взад и вперед, ложился плашмя и ползал, как какое-то странное, короткое и горбатое пресмыкающееся, из угла в угол.

— Сейчас мы все сделаем, это же пустяк! — кряхтел он снова и снова. Кин улыбался, он не привык ни к подхалимству, ни к горбу и был счастлив личным почтением, которое ему оказывал карлик. Предстоявшее объяснение, впрочем, немного пугало его. Может быть, он переоценил умственные способности этого человечка, который был почти одного с ним возраста и множество лет прожил без книг, в изгнании. Он может неверно понять задачу, ему назначенную, может быть, он спросит: "Где книги?", прежде чем поймет, где они хранятся весь день. Лучше всего было бы, если бы он еще немного повозился на полу. Тем временем Кину придет в голову какой-нибудь общедоступный образ, более понятный простому уму. Беспокоили его и пальцы коротышки. Они были в постоянном движении, слишком долго они расправляли бумагу. Они были голодные, голодные пальцы хотят пищи. Они потребуют книг, к которым Кин не позволял прикасаться, не позволял никому. Он вообще боялся вступить в конфликт с образовательным голодом коротышки. Фишерле как бы и по праву может упрекнуть его в том, что книги лежат втуне. Как ему оправдаться? Простаки думают о многом таком, до чего и десяти мудрецам не додуматься. И простак в самом деле уже стал перед ним и сказал:

— Готово дело!

— Тогда помогите мне, пожалуйста, выгрузить книги! — сказал Кин вслепую, удивляясь собственной смелости. Чтобы пресечь всякие нежелательные вопросы, он вынул из головы стопку книг и подал ее коротышке. Тот ловко схватил ее своими длинными руками и сказал:

— Так много! Куда мне их положить?

— Много? — воскликнул Кин обиженно. — Это только тысячная часть!

— Понимаю, десять процентов от одного процента. Что мне, стоять так еще целый год? Я же не выдержу такой тяжести, куда мне положить их?

— На бумагу. Начните вон с того угла, чтобы нам потом не спотыкаться о них!

Фишерле осторожно пробрался туда. Он не позволял себе ни одного резкого движения, которое подвергло бы опасности его груз. В углу он стал на колени, осторожно поставил стопку на пол и подровнял края, чтобы никакая неровность не портила вида. Кин последовал за ним. Он уже подавал ему следующий пакет; он не доверял коротышке, ему почти казалось, что тот издевается над ним. В руках Фишерле работа шла играючи. Он принимал пакет за пакетом, с навыком ловкость его росла. Между башнями он оставлял промежутки в несколько сантиметров, куда ему удобно будет просовывать пальцы. Он думал обо всем, и о завтрашнем отбытии тоже. Он доводил башни только до определенной высоты, которую при надобности проверял, легко проводя по книгам кончиком носа. Даже целиком погружаясь в свои замеры, он каждый раз говорил: "Хозяин уж извинит!" Выше, чем его нос, он книг не клал. У Кина были опасения; ему казалось, что при такой низкой постройке место будет израсходовано слишком скоро. Ему не улыбалось спать с половиной библиотеки в голове. Но пока он молчал, предоставляя помощнику свободу действий. Он уже наполовину принял его в свое сердце. Пренебрежение, прозвучавшее недавно в возгласе "Так много!", он простил ему. Он предвкушал минуту, когда пол, который был в их распоряжении в обеих комнатах, будет заполнен и он, взглянув на коротышку с тихой иронией, спросит его: "А что теперь?"

Еще целый час Фишерле испытывал из-за своего горба величайшие затруднения. Как он ни извивался и ни изворачивался, он везде натыкался на книги. Книгами было равномерно покрыто все, кроме узкого прохода от кровати в одной комнате до кровати в другой. Фишерле потел и уже не осмеливался проводить кончиком носа по верхней плоскости своих башен. Он пытался втянуть горб, это не удавалось. Физическая работа сильно изнурила его. От усталости он готов был плюнуть на все эти башни и лечь спать. Но он держался, и только когда при всем желании уже нельзя было найти ни пяди свободного места, рухнул полуживой.

— Такой библиотеки я еще в жизни не видел, — пробормотал он. Кин рассмеялся.

— Это только половина! — сказал он. Этого Фишерле никак не мог предположить.

— Завтра придет очередь другой половины, — заявил он с угрозой. Кин почувствовал себя уличенным. Он приврал. На самом деле было выгружено добрых две трети книг. Какого мнения будет о нем коротышка, если это сейчас раскроется! Люди точные не любят, когда их обзывают лжецами. Завтра надо заночевать в гостинице, где комнаты меньше. Он будет передавать ему маленькие стопки, две стопки как раз и составят башню, и если Фишерле с помощью кончика своего носа что-то заметит, он, Кин, просто скажет ему: "Человек держит кончик носа не всегда одинаково высоко. Вы еще кое-чему научитесь у меня". Сил нет смотреть, как устал уже коротышка. Надо дать ему отдохнуть, он это заслужил.

— Я уважаю вашу усталость, — говорит он, — дело, сделанное для книг, — доброе дело. Можете лечь спать. Продолжим завтра.

Он обращается с ним деликатно, но, безусловно, как со слугой. Работа, которую тот выполнил, низводит его до такого положения.

Лежа в кровати и уже немного отдохнув, Фишерле крикнул Кину:

— Плохие постели!

Он чувствовал себя как нельзя лучше, никогда в жизни он не лежал на таком мягком матраце, ему просто нужно было что-то сказать.

Кин снова, как каждую ночь, перед тем как заснуть, находился в Китае. Сообразно с особыми впечатлениями истекшего дня его видения приняли сегодня иную, чем всегда, форму. Он предвидел популяризацию своей науки и не отплевывался. Он чувствовал, что карлик понимает его. Он признавал, что на свете встречаются родственные натуры. Если тебе удалось подарить им немного образованности, немного гуманности, то ты уже чего-то добился. Лиха беда начало. И нельзя ничего форсировать. От каждодневного соприкосновения с таким обилием образованности жажда ее будет у коротышки все сильней и сильней: вдруг он, глядишь, возьмется за книгу и попытается читать ее. Это не годится, это было бы для него вредно, он погубит свой небольшой умишко. Много ли выдержит бедняга? Надо бы подготовить его устно. Самостоятельное чтение не к спеху. Пройдут годы, прежде чем он овладеет китайским. Но познакомиться с носителями и идеями китайской культуры ему следует раньше. Чтобы пробудить его интерес к ним, надо увязать это с обыденными обстоятельствами. Под названием "Мэн-цзы и мы" можно составить неплохое рассуждение. Как он к этому отнесется? Кин вспомнил, что карлик сейчас что-то сказал; что именно, он забыл, во всяком случае тот еще не спал.

— Что может сказать нам Мэн-цзы? — воскликнул он вслух. Это название лучше. Сразу видно, что Мэн-цзы — это, во всяком случае, человек. От очень уж грубого вздора ученый рад избавить себя.

— Плохие постели, говорю! — еще громче крикнул в ответ Фишерле.

— Постели?

— Ну, клопы!

— Что? Спите и перестаньте шутить! Завтра вам придется еще многому поучиться.

— Знаете что, поучился я и сегодня достаточно.

— Это вам только кажется. А теперь спите, я считаю до трех.

— Это мне-то спать! А вдруг кто-нибудь украдет у нас книги, и мы будем разорены. Я за то, чтобы не рисковать. Вы думаете, на это можно смотреть сквозь пальцы? Вам, может быть, и можно, потому что вы богатый человек. Мне — нельзя!

Фишерле действительно боялся уснуть. Он человек с привычками. Во сне он в состоянии украсть у Кина все деньги. Когда ему что-то снится, он сам не знает, что делает. Человеку снятся вещи, которые ему импонируют. Больше всего Фишерле любит рыться в банкнотах, которые лежат горой. Вдоволь порывшись и зная наверняка, что поблизости нет никого из его неверных друзей, он садится на эту гору и играет в шахматы. В такой высоте есть свои преимущества. Одновременно наблюдаешь за двумя вещами: издалека видишь любого, кто приближается, чтобы что-то украсть, а вблизи от тебя — доска. Так делают свои дела большие господа. Правой рукой передвигаешь фигуры, а левой вытираешь грязные пальцы о банкноты. Их слишком много. Скажем — миллионы. Что делать со столькими миллионами? Кое-что раздарить было бы неплохо, но кто осмелится на это? Стоит им только увидеть, что у маленького человека что-то есть, как они, это отребье, отберут у него все. Маленькому нельзя строить из себя большого. У него есть для этого капитал, но — нельзя. Зачем он сидит на деньгах? — скажут они, да, куда деть маленькому человеку миллионы, если ему некуда их спрятать? Самое разумное — операция. Тычешь в нос миллион знаменитому хирургу. Сударь, говоришь, отрежьте мне горб, и вы получите миллион. За миллион человек становится артистом. Горба как не бывало, и ты говоришь: дорогой сударь, миллион был фальшивый, но за несколькими тысячами дело не станет. Он, чего доброго, еще и поблагодарит. Горб сжигается. Теперь можно всю жизнь быть прямым. Но умный человек не так глуп. Он берет свой миллион, свертывает банкноты в маленькие трубочки и делает из них новый горб. Этот горб он надевает на себя. Никто ничего не замечает. Он знает, что он прямой, а люди думают, что у него горб. Он знает, что он миллионер, а люди думают — бедняк. Перед сном он передвигает горб на живот. Боже мой, ему тоже хочется поспать когда-нибудь на спине.

Тут Фишерле ложится на горб, он прямо-таки благодарен боли, которая вырывает его из полусна. Это выше его сил, говорит он себе, ему вдруг снится, что вон там лежит куча денег, он забирает ее и попадает в беду. Ведь и так все принадлежит ему. Не нужно полиции. Он отказывается от вмешательства. Он все заработает по-честному. Там лежит идиот, здесь лежит человек с умом. Чьи будут деньги в конце концов?

Фишерле легко уговорить себя. Он слишком привык красть. Он уже довольно давно ничего не крал, потому что в его окружении нечего красть. На далекие вылазки он не решается, потому что полиция следит за ним в оба. Его так легко опознать. Тут полицейское рвение не знает пределов. Полночи он лежит теперь без сна, с вытаращенными глазами, сплетя пальцы рук сложнейшим образом. Кучу денег он удаляет от себя. Вместо этого он еще раз терпит все пинки и все поношения, которые ему когда-либо доставались в полицейских участках. Кому это нужно? Вдобавок они еще все отбирают у человека. И того, что они отнимут, ты уже никогда не увидишь больше. Это — не воровство! Когда оскорбления перестают действовать на него, когда полиция осточертевает ему и одна его рука уже свешивается с кровати, он вспоминает некоторые шахматные партии. Они достаточно интересны, чтобы удержать в постели его самого; рука, однако, остается наготове снаружи. Он играет осторожнее обычного, перед некоторыми ходами он думает до смешного долго. Противником он сажает перед собой чемпиона мира. Ему он гордо диктует ходы. Немного удивившись покорности, которую он встречает, он заменяет старого чемпиона мира новым; тот тоже терпеливо сносит его помыкания. Фишерле играет, строго говоря, за двоих. Противник не находит лучших ходов, чем те, что указывает ему Фишерле, он послушно кивает и все же оказывается разбитым наголову. Это повторяется несколько раз, наконец Фишерле говорит: "С такими идиотами я не играю!" — и высовывает из-под одеяла также и ноги. Затем он заявляет: "Чемпион мира? Где чемпион мира? Никакого чемпиона здесь нет!"

Для верности он встает и обыскивает комнату. Получив звание, эти типы обычно прячутся. Он никого не находит. А он-то воображал, что чемпион мира играет с ним, сидя на его кровати, он готов был поклясться, что это так. Не спрятался же он в соседней комнате? Только спокойствие, Фишерле найдет его все равно. В полной невозмутимости он ищет и там, комната пуста. Он открывает шкаф и быстро запускает туда руку, ни один шахматист от него не уйдет. При этом он соблюдает тишину, понятно, разве можно мешать спать этому длинному книжнику только из-за того, что Фишерле хочет дать нахлобучку своему врагу? А того, может быть, вовсе и нет здесь, и Фишерле из-за какого-то каприза потеряет такое прекрасное место. Под кроватью он обшаривает носом каждый вершок. Давненько он не бывал под кроватью, здесь он чувствует себя как дома. Когда он вылезает оттуда, взгляд его падает на пиджак, надетый на стул. Тут он вспоминает, как охочи чемпионы мира до денег, им все мало; чтобы отвоевать у них звание, надо положить им на стол кучу денег, чистоганом, здесь тоже этот малый наверняка ищет деньги и вертится где-нибудь возле бумажника. Может быть, он еще не стащил его, надо спасти от него бумажник, такой на все способен. Завтра денег не будет на месте, и долговязый подумает, что их взял Фишерле. Но его не обманешь. Своими длинными руками он хватает бумажник снизу, вынимает его и удаляется назад под кровать. Он мог бы уползти вовсе, но зачем, чемпион мира выше ростом и сильнее, чем он, он, безусловно, стоит за стулом, зарится на деньги и прибьет Фишерле за то, что тот опередил его. А при таком умном маневре никто ничего не заметит. Пускай себе торчит там этот мошенник. Никто его не звал. А лучше бы, чтобы его духа здесь не было. Кому он нужен?

Фишерле вскоре забывает о нем. В своем укрытии, под кроватью, в самой глубине, он пересчитывает прекрасные новенькие кредитки, просто так, удовольствия ради. Сколько их, он еще отлично помнит. Кончив, он начинает считать снова. Фишерле едет теперь в далекую страну, в Америку. Там он идет к чемпиону мира Капабланке, говорит: "Вас я и искал!", выкладывает залог и играет до тех пор, пока не побивает этого типа. На следующий день все газеты печатают портрет Фишерле. При этом он делает и выгодное дело. Дома, в «Небе», тамошнее отребье таращит глаза, его жена, шлюха, начинает реветь и кричит, что если бы она это знала, то всегда разрешала бы ему играть, другие закатывают ей такие оплеухи, что только треск стоит, а все оттого, что она ничего не смыслит в шахматах. Бабы губят человека. Останься он дома, он ничего не добился бы. Мужчине нужно удрать, вот в чем вся штука. Кто трус, тому не бывать чемпионом мира. Пусть теперь кто-нибудь скажет, что евреи трусы. Репортеры спрашивают его, кто он такой. Никто не знает его. На американца он не похож. Евреи есть везде. Но откуда этот еврей, который в победном шествии разгромил Капабланку? В первый день он заставляет людей томиться. Газеты хотят осведомить обо всем своих читателей, но ничего не знают. Везде написано: "Тайна чемпиона". Полиция вмешивается, еще бы. Они опять хотят посадить его. Нет, нет, господа, он швыряет деньги налево и направо, и полиция имеет честь освободить его. На второй день являются круглым счетом сто репортеров. Каждый обещает ему, скажем, тысячу долларов на бочку, если он что-нибудь скажет. Фишерле молчит. Газеты начинают врать. Что им остается? Читатели уже не выдерживают этого. Фишерле сидит в гигантском отеле, там есть роскошный бар, как на океанской махине. Официант норовит посадить за его столик очень красивых баб, это не такие шлюхи, а всё миллионерши, которые интересуются им. Покорнейше благодарен, позднее, говорит он, сейчас у него нет времени. А почему у него нет времени? Потому что он читает все, что наврали о нем газеты. Это продолжается целый день. Может ли человек справиться с этим? Каждую минуту ему мешают. Фотографы просят уделить им минутку. "Но, господа, с таким горбом!" — говорит он. "Чемпион мира — это чемпион мира, глубокоуважаемый господин Фишерле. Горб тут ни при чем". Они снимают его, справа, слева, сзади, спереди. "Так хотя бы заретушируйте его, — предлагает он, — и у вас будет для газеты что-то приличное". — "Как вам будет угодно, глубоко- и многочтимый господин чемпион мира по шахматам". Верно, где у него были глаза, на портретах он везде без горба. Горб исчез. Горба у него нет. Из-за этого пустяка он еще тревожится. Он зовет официанта и показывает ему газету. "Плохой портрет, а?" — спрашивает он. Официант говорит: «Уэлл». В Америке люди говорят по-английски. Он находит портрет великолепным. "На нем же только голова", — говорит он. Тут он прав. "Можете идти", — говорит Фишерле и дает ему сто долларов на чай. Портрету нет дела до его горба. На такую ерунду никто не обращает внимания. У него пропадает интерес к статьям. Зачем ему столько читать по-английски? Он понимает только «уэлл». Позднее он велит принести себе свежие газеты и хорошенько рассматривает свой портрет. Везде он находит голову. Нос длинноват, ладно, разве человек отвечает за свой нос? Он сызмала тянулся к шахматам. У него могло засесть в голове что-нибудь другое, футбол, или плаванье, или бокс. К этому его никогда не тянуло. Это его счастье. Будь он сейчас, например, чемпионом мира по боксу, ему пришлось бы сниматься для газет полуголым. Все бы смеялись, а ему это было бы ни к чему. На следующий день является уже тысяча репортеров. "Господа, — говорит он, — я поражен тем, что меня везде называют Фишерле. Моя фамилия Фишер. Вы это исправите, надеюсь!" Они ручаются, что исправят. Затем они падают перед ним на колени. Люди это маленькие и умоляют его сказать хоть что-нибудь. Их выгонят, говорят они, они потеряют службу, если сегодня ничего не выжмут из него. Вот еще забота на мою голову, думает он, на даровщинку ничего не выйдет, он уже подарил официанту сто долларов, репортерам он ничего не станет дарить. "Предлагайте, господа!" — заявляет он смело. Тысяча долларов! — кричит один, — нахальство, — кричит другой, — десять тысяч! Третий берет его за руку и шепчет: сто тысяч, господин Фишер. У этих людей денег куры не клюют. Он затыкает себе уши. Пока они не дойдут до миллиона, он не хочет ни о чем слышать. Репортеры приходят в раж и вцепляются друг другу в волосы, каждый хочет дать больше, отдать все, потому что сведения о нем продаются с торгов. Один доходит до пяти миллионов, и тут вдруг воцаряется глубокая тишина. Предложить больше никто не решается. Чемпион мира Фишер вынимает из ушей пальцы и заявляет: "Я вам скажу одну вещь, господа. Вы думаете, мне нужно вас разорить? Абсолютно не нужно. Сколько вас? Тысяча. Дайте мне каждый по десяти тысяч долларов, и я скажу это вам всем вместе. Я получу десять миллионов, а вы, никто из вас, не разоритесь. Договорились, поняли?" Они бросаются ему на шею, и его дело в шляпе. Затем он влезает на стул, теперь ему это не нужно, но он все же влезает и рассказывает им чистую правду. Как чемпион мира он с «Неба» свалился. На то, чтобы они в это поверили, уходит час. Он был неудачно женат. Его жена, пенсионерка, сбилась с правильного пути, она была, как выражаются у него дома, на «Небе», шлюха. Она хотела, чтобы он брал у нее деньги. Он был в безвыходном положении. Если он не будет брать у нее деньги, сказала она, она убьет его. Он вынужден. Он подчинился шантажу и сохранял эти деньги для нее. Двадцать лет он должен был это терпеть. Наконец ему стало невмоготу. Однажды он категорически потребовал, чтобы она это прекратила, а то он станет чемпионом мира по шахматам. Она заплакала, но прекратить все-таки не захотела. Она слишком привыкла к безделью, к красивой одежде и к благородным, гладко выбритым господам. Ему, конечно, жаль ее, но мужчина держит слово. Он прямо с «Неба» отправился в Америку, разбил Капабланку, и вот он здесь. Репортеры в восторге. Он тоже. Он учреждает фонд. Он будет платить стипендию всем кофейням мира. За это хозяева их должны наконец дать обязательство вешать на стенки в виде плакатов все партии, которые сыграет чемпион мира. Повреждение плакатов преследуется полицией. Каждый должен лично убедиться в том, что чемпион мира играет лучше, чем он. А то, чего доброго, явится какой-нибудь обманщик, может быть, карлик или еще какой-нибудь калека и заявит, что он играет лучше. Людям в голову не придет проверить ходы этого калеки. С них станет, что они поверят ему только потому, что он умело врет. Этому больше не бывать. Отныне на каждой стене будет висеть плакат. Стоит такому мошеннику назвать один неверный ход, как все посмотрят на плакат, и кто тогда вместе со своим мерзким горбом сгорит со стыда? Этот авантюрист! Кроме того, хозяин обязуется дать ему оплеуху-другую за то, что он ругал чемпиона мира. Пусть вызовет его на борьбу, если у него есть деньги. На эту стипендию Фишер выделяет целый миллион. Он не мелочен. Жене он тоже пошлет миллион, чтобы ей не нужно было больше продаваться. За это она должна письменно обещать ему, что никогда не приедет в Америку и ничего не расскажет полиции о прежних каверзах. Фишер женится на миллионерше. Так он возместит себе эти убытки. Он закажет себе новые костюмы — у первоклассного портного, чтобы жена ничего не заметила. Будет построен колоссальный дворец, с настоящими башнями — ладьями, конями, слонами, пешками, всё в точности как полагается. Слуги будут в ливреях; в тридцати гигантских залах Фишер будет день и ночь играть одновременно тридцать партий — живыми фигурами, которыми он будет командовать. Стоит ему только повести бровью, и его рабы движутся туда, куда он хочет поставить их. Противники прибывают со всего света, бедняги, чтобы чему-то у него поучиться. Иные продают свою одежду и обувь, чтобы оплатить поездку в такую даль. Он гостеприимно принимает их, дает им полный обед, суп и сладкое, к мясу два гарнира, иногда жаркое вместо отварной говядины. Каждому разрешается один раз проиграть ему. За свою милость он не требует ничего. Только на прощанье они должны отмечаться в книге посетителей и письменно подтверждать, что он — чемпион мира. Он защищает свое звание. Жена тем временем разъезжает в автомобиле. Раз в неделю он ездит с ней. В замке гасят все люстры, одно освещение обходится ему в целое состояние. У подъезда вывешивается табличка: "Скоро вернусь. Чемпион мира Фишер". Он и двух часов не отсутствует, а посетители уже стоят в очереди, как во время войны. "Что здесь продается?" — спрашивает какой-то прохожий. "Как, вы не знаете? Вы, наверно, не здешний?" Из жалости тому говорят, кто здесь живет. Чтобы он хорошенько уразумел, сперва говорит каждый в отдельности, а потом, хором, все вместе: "Чемпион мира Фишер подает милостыню". Приезжий не находит слов. Через час к нему возвращается дар речи. "Значит, сегодня приемный день". Этого только и ждали местные жители. "Сегодня как раз не приемный день. А то было бы гораздо больше народу". Теперь все говорят наперебой. "А где же он? В замке темно!" — "С женой в автомобиле. Это уже вторая жена. Первая была простая пенсионерка. Вторая — миллионерша. Автомобиль — его собственный. Это не такси. Он сделан по особому заказу". То, что они говорят, сущая правда. Он сидит в автомобиле, который сделан как раз по нему. Для жены он маловат, во время езды ей приходится нагибаться. Зато она может кататься с ним. Вообще же у нее есть собственная машина. В ее машине он не ездит, она слишком велика для него, его автомобиль стоил дороже. Завод изготовил его в одном-единственном экземпляре. В нем чувствуешь себя как под кроватью. Выглядывать наружу скучно. Он почти закрывает глаза. Ничто не движется. Под кроватью он дома. Сверху он слышит голос жены. Она ему надоела, какое ему до нее дело? В шахматах она ни черта не смыслит. Мужчина тоже что-то говорит. Мужчина ли он? Чувствуется ум. Ждать, ждать, почему он должен ждать? Что ему до ожиданья? Тот, наверху, говорит на правильном немецком языке, это какой-то специалист, наверняка тайный чемпион. Люди боятся, что их узнают. Они ведут себя как короли. Они ходят по бабам инкогнито. Это чемпион мира, не просто мастер! Он должен сыграть с ним. Он больше не выдержит. Голова у него разрывается от хороших ходов. Он разобьет его в пух и в прах!

Фишерле быстро и тихо выползает из-под кровати и становится на свои кривые ноги. Они у него затекли, он шатается и держится за край кровати. Жена исчезла, тем лучше, без нее спокойнее. Длинный гость лежит на кровати один, можно подумать, что он спит. Фишерле хлопает его по плечу и громко спрашивает:

— Вы играете в шахматы?

Гость действительно спит. Надо его растормошить, чтобы он проснулся. Фишерле хочет схватить его за плечи обеими руками. Тут он замечает, что что-то держит в левой руке. Небольшая пачка, она мешает ему, брось ее, Фишерле. Он заносит левую руку, пальцы не выпускают пачку. Ты что! — кричит он, — это еще что такое? Пальцы упорствуют. Они вцепились в пачку, как в только что выигранную королеву. Он всматривается, пачка — это стопка банкнотов. Зачем ему выбрасывать их? Они могут пригодиться ему, он же бедняк. Они, возможно, принадлежат гостю. Тот все еще спит. Они принадлежат Фишерле, потому что он миллионер. Как появился здесь гость? Наверняка иностранец. Он хочет сыграть с ним. Пусть читают табличку у подъезда. Даже покататься на автомобиле не дают. Иностранец кажется ему знакомым. Визит с «Неба». Это неплохо. Но это же тот, по книжному делу. Что ему здесь нужно, книжному делу, книжному делу. У него он когда-то служил. Тогда приходилось сперва расстилать оберточную бумагу, а потом…

Фишерле еще сильнее скрючивается от смеха. Смеясь, он совсем просыпается. Он стоит в гостиничном номере, он должен был спать в соседней комнате, деньги он украл. Скорее прочь отсюда. Ему надо в Америку. Он делает бегом два-три шага к двери. Как только он мог так громко смеяться! Может быть, он разбудил книжное дело? Он крадется назад к кровати и убеждается, что оно спит. Оно донесет на него. Оно не настолько сумасшедшее, чтобы не донести на него. Он делает опять столько же шагов к двери, на этот раз он не бежит, а идет. Как улизнуть ему из гостиницы? Номер находится на четвертом этаже. Он непременно разбудит портье. Завтра его схватит полиция, еще до того, как он сядет в поезд. Почему они схватят его? Потому что у него горб! Он неприязненно ощупывает его своими длинными пальцами. Он не хочет больше в кутузку. Эти свиньи отнимут у него его шахматы. Он должен брать в руку фигуры, чтобы игра доставляла ему радость. Они вынудят его играть только в уме. Этого никто не выдержит. Он хочет добиться счастья. Он мог бы убить книжное дело. Еврей так не поступит. Чем ему убить его? Он мог бы взять с него слово, что тот не донесет. "Слово или смерть!" — скажет он ему. Тот наверняка трус. Он даст слово. Но можно ли положиться на идиота? С ним любой сделает что угодно. Он нарушит свое слово не просто так, он нарушит свое слово от глупости. Глупость, эти большие деньги в руках у Фишерле. Америка прости-прощай. Нет, он удерет. Пусть поймают его. А не поймают, так он станет чемпионом мира в Америке. А если таки поймают, так он повесится. Одно удовольствие. Тьфу, черт! У него не выйдет. У него нет шеи. Один раз он вешался за ногу, так они перерезали веревку. За вторую ногу он вешаться не станет, нет!

Между кроватью и дверью Фишерле мучится в поисках выхода. Он в отчаянии от своего невезения, ему хочется громко выть. Но разве можно, он же разбудит этого. Много недель пройдет, пока он опять достигнет такого положения, как сейчас. Какое там недель — он ждет уже двадцать лет! Одной ногой он в Америке, другой — в петле. Поди тут знай, как поступить! Американская нога делает шаг вперед, повешенная — шаг назад. Он находит, что это подлость. Он начинает колотить свой горб. Деньги он прячет между ногами. Во всем виноват горб. Пусть ему будет больно. Он это заслужил. Если он, Фишерле, не станет его бить, он завоет. Если он завоет, прощай Америка.

Точно посредине между кроватью и дверью стоит, словно прирос к месту, Фишерле и бичует свой горб. Как рукоятки кнута, поднимает он руки поочередно и, перемахивая через плечи пятью ремнями с двумя узлами на каждом — пальцами, вытягивает ими свой горб. Тот не шелохнется. Неумолимой горой возвышается он над низким предгорьем плеч, налитый твердостью. Он мог бы закричать: хватит! — но он молчит. Фишерле набивает руку. Он видит, что способен выдержать горб. Фишерле готовится к длительной пытке. Дело тут не в его злости, все дело в том, чтобы удары попадали в цель. Слишком коротки, на его взгляд, его длинные руки. Он пользуется ими по мере возможности. Удары сыплются равномерно. Фишерле кряхтит. Ему бы колотить под музыку. В «Небе» есть пианино. Он создает музыку сам. У него не хватает дыхания, он поет. От волнения его голос звучит резко и пронзительно. "Подыхай — подыхай!" Он не оставляет на этом изверге живого места. Пусть жалуется на него! Перед каждым ударом он думает: "Пропади, гад!" Гад не шевельнется. Фишерле обливается потом. Руки болят, пальцы совсем без сил. Он не отступается, у него есть терпение, он клянется, что горб уже испускает дух. Из лживости он ведет себя как здоровый. Фишерле знает его. Он хочет взглянуть на него. Он выворачивает себе голову, чтобы посмеяться над физиономией противника. Что, тот прячется — ах ты трус! — ах ты урод! — ножом, ножом! — он заколет его, где нож? У Фишерле на губах пена, тяжелые слезы катятся у него из глаз, он плачет, потому что у него нет ножа, он плачет, потому что этот урод молчит. Сила уходит у него из рук. Он оседает пустым мешком. С ним все кончено, он повесится. Деньги падают на пол.

Вдруг Фишерле вскакивает и вопит:

— Шах и мат!

Кин долго видит во сне падающие книги и старается подхватить их своим телом. Он тонок, как булавка, справа и слева от него валятся на пол драгоценности, теперь проваливается и пол, и он просыпается. Где они, хнычет он, где они. Фишерле заматовал урода, он поднимает лежащую у его ног пачку денег, подходит к кровати и говорит:

— Знаете что, вы можете считать себя счастливым!

— Книги, книги! — стонет Кин.

— Все спасено. Вот капитал. В моем лице вы имеете сокровище.

— Спасено… Мне снилось…

— Вы-то могли видеть сны. Били меня.

— Значит, здесь кто-то был! — Кин вскочил. — Мы должны немедленно все проверить!

— Не волнуйтесь. Я сразу услышал его, он еще не успел войти в дверь. Я прокрался к вам под кровать, чтобы посмотреть, что он будет делать. Что, по-вашему, было ему нужно? Деньги! Он протягивает руку, я хватаю его. Он дерется, я дерусь тоже. Он просит пощады, я беспощаден. Он хочет удрать в Америку, я не пускаю его. Думаете, он дотронулся до одной книги? Ни до одной! Ум-то у него был. Но все-таки он был дурак. В жизни ему не попасть в Америку. Знаете, куда он попал бы? Между нами говоря, в каторжную тюрьму. Теперь его нет здесь.

— Ну, а каков же он был из себя? — спросил Кин. Он хочет показать коротышке, что благодарен ему за такую бдительность. Грабитель его не очень-то интересует.

— Что я могу вам сказать? Он был урод, калека, как я. Готов поклясться, он хорошо играет в шахматы. Бедняга.

— Пускай идет на все четыре стороны, — говорит Кин и бросает, как ему кажется, полный любви взгляд на карлика. Затем оба снова ложатся в постели.

Великое сострадание

В память благочестивой и домовитой владычицы, принимавшей раз в году нищих, государственный ломбард носит подходящее название Терезианум. Уже тогда у нищих отнимали последнее, что у них было: ту многозавидную долю любви, что подарил им около двух тысяч лет назад Христос, и грязь на их ногах. Смывая таковую, правительница согревала себе сердце званием христианки, которое она, в дополнение к бесчисленным прочим титулам, ежегодно приобретала заново. Ломбард, истинное сердце владычицы, представляет собой хорошо закрытое извне, гордое, многоэтажное здание с великолепными толстыми стенами. В определенные часы он дает аудиенции. Предпочтение он оказывает нищим или тем, что хотят ими стать. Люди бросаются к его ногам и, как в древности, приносят в дар десятину, которая, однако, только называется так. Ибо для сердца владычицы это одна миллионная, а для нищих — целое. Сердце владычицы принимает все, оно широкое и просторное, в нем тысячи разных камер и столько же потребностей. Дрожащим нищим милостиво разрешается подняться, и они получают в качестве подаяния маленький подарок, наличные деньги. Получив их, они выходят и из себя и из ломбарда. От обычая омывать ноги, с тех пор как она жива лишь в виде этого учреждения, владычица отказалась. Зато укоренился другой обычай. За милостыню нищие платят проценты. Последние станут первыми, поэтому процентная ставка здесь самая высокая. Частное лицо, которое осмелится потребовать такие проценты, попадет под суд за ростовщичество. Для нищих делают исключение, поскольку в их случае суммы все равно нищенские. Нельзя отрицать, что люди рады заключить такую сделку. Они толпятся у окошечек, и им не терпится дать обязательство приплатить четверть подаяния. У кого ничего нет, тот рад отдать хоть что-нибудь. Но и среди них находятся жадные проходимцы, которые отказываются вернуть милостыню с процентами и предпочитают отказаться от заложенной вещи, чем раскрыть кошелек. Они говорят, что у них его нет. Вход разрешен даже им. Большому, доброму сердцу, расположенному среди городской суеты, не хватает покоя, чтобы проверять таких лгунов на их надежность. Оно отказывается от милостыни, оно отказывается от процентов и довольствуется заложенными вещами, стоящими в пять или десять раз больше. Золотая наличность складывается здесь из грошей. Нищие приносят сюда свои лохмотья, сердце одето в бархат и шелк. К его услугам — штаб преданных служащих. Они действуют и хозяйничают до вожделенной пенсии. Как верные вассалы своего господина, они низко оценивают всех и вся. Их обязанность — источать пренебрежение. Чем меньшая отмеряется милостыня, тем больше людей видит себя осчастливленными. Сердце велико, но не бесконечно. Время от времени оно сбывает свое богатство по бросовым ценам, чтобы освободить место для новых подарков. Гроши нищих так же неисчерпаемы, как их любовь к бессмертной императрице. Когда во всей стране дела разлаживаются, здесь они идут. О краденом, как того следовало бы пожелать в интересах более интенсивного товарооборота, речь идет лишь в редчайших случаях.

Среди приемных и сокровищниц этой всерадетельницы хранилища драгоценностей, золота и серебра занимают почетное место неподалеку от главного входа. Здесь — почва прочная и надежная. Этажи распределены по ценности закладов. На самом верху, выше пальто, обуви и почтовых марок, на седьмом, и последнем этаже находятся книги. Они размещены в боковой клетушке, к ним поднимаются по обыкновенной лестнице, похожей на лестницы в доходных домах. Княжеского великолепия главной части здания здесь нет и в помине. Для мозга в этом пышном сердце места мало. В задумчивости останавливаешься внизу и стыдишься — за лестницу, потому что она не так чиста, как полагалось бы в данном случае, за служащих, которые принимают книги вместо того, чтобы читать их, за огнеопасные комнаты под крышей, за государство, которое наотрез не запрещает закладывать книги, за человечество, которое, привыкнув к книгопечатанью, начисто забыло, сколько священного в каждой напечатанной букве. Спрашивается, почему не хранить наверху, на седьмом этаже, ничего не значащие украшения, а книгам, раз уж радикально покончить с этим позором для культуры нельзя, не предоставить прекрасные помещения нижнего этажа. В случае пожара ювелирные изделия можно спокойно выбросить на улицу. Они хорошо упакованы, слишком хорошо для простых минералов. Камням не больно. Книги же, упавшие на улицу с седьмого этажа, для тонко чувствующего человека мертвы. Можно представить себе, какие муки совести должны испытывать служащие. Пожар распространяется; они не покидают своих мест, но они бессильны. Лестница рухнула. Они должны выбирать между огнем и падением. Их мнения на этот счет расходятся. То, что один из них хочет выбросить в окно, вырывает у него из рук и швыряет в пламя другой. "Лучше сгореть, чем изуродоваться!" — бросает он свое презрение в лицо коллеге. А тот надеется, что внизу натянут сети, чтобы подхватить эти бедные создания целыми и невредимыми. "Ведь напор воздуха они выдержат!" — шипит он своему врагу. "А где ваша сетка, смею спросить?" — "Пожарные сейчас натянут". — "Пока я вижу внизу только разлетающиеся на куски тела". — "Помолчите ради бога!" — "В огонь их, значит, живее!" — "Я не могу". Он не в силах сделать это, среди них он стал человеком. Он как мать, которая наудачу бросает в окно собственное дитя; ребенка подхватят, а в огне он безусловно погибнет. У огнепоклонника сильнее характер, у другого больше души. То и другое вполне понятно, оба исполняют свой долг до конца, оба погибают во время пожара, но что из того книгам?

Кин уже целый час стоял, опираясь на перила, и стыдился. Ему казалось, что он напрасно прожил жизнь. Ему было известно, как бесчеловечно обращается человечество с книгами. Он не раз бывал на аукционах, он обязан им раритетами, которые тщетно искал у букинистов. С тем, что способно было обогатить его знания, он мирился всегда. Иные страшные впечатления глубоко запали ему в душу. Никогда не забудет он великолепную лютеровскую Библию, на которую как стервятники накинулись нью-йоркские, лондонские и парижские торговцы и которая под конец оказалась поддельной. Разочарование тягавшихся обманщиков было ему безразлично, но то, что надувательство распространилось даже на эту сферу, казалось ему непостижимым. Ощупывать книги перед покупкой, раскрывать, закрывать их, обращаться с ними совсем как с рабами — это было ему как нож острый. Когда выкликали названия, назначали и предлагали более высокие цены люди, не прочитавшие за жизнь и тысячи книг, он воспринимал это как вопиющее бесстыдство. Каждый раз, когда нужда забрасывала его в такой аукционный ад, ему очень хотелось взять с собой сотню хорошо вооруженных наемников, выдать торговцам по тысяче, любителям — по пятьсот ударов, а книги, о которых шло дело, конфисковать и взять под опеку. Но чего стоили те впечатления по сравнению с неисчерпаемой жестокостью этого ломбарда. Пальцы Кина запутались в столь же замысловатом, сколь и безвкусном узоре железных перил. Они дергали за эту ограду в тайной надежде разрушить все здание. Позор идолопоклонства удручал его. Он был готов оказаться погребенным под шестью этажами — при условии, что их никогда не отстроят заново. Можно ли было положиться на слово варваров? Одно из намерений, приведших его сюда, он отбросил: он отказался от осмотра верхних комнат. Пока действительность превосходила самые худшие предсказания. Боковой проход оказался еще невзрачнее, чем было сказано. Ширина лестницы, по прикидке его провожатого полутораметровая, составляла на самом деле максимум 105 сантиметров. Самоотверженные люди часто ошибаются в числовых выражениях. Грязь лежала здесь уже добрых двадцать дней, а не каких-то два дня. Звонок для вызова лифта не действовал. Стеклянные двери, через которые ты попадал в боковой проход, были плохо смазаны. Табличка, указывавшая, где книжный отдел, была намалевана неумелой рукой неподходящей тушью на скверной картонке. Под ней аккуратно висела другая, печатная: Почтовые марки на 2-м этаже. В большое окно виден был маленький дворик. Цвет потолка был неопределенный. В ясное утро чувствовалось, как жалок свет, который дает здесь электрическая лампочка вечером. Во всем этом Кин добросовестно удостоверился. Но взойти по ступеням лестницы он все-таки не решался. Едва ли он вынесет ужасное зрелище, которое ждет его наверху. Его здоровье было подорвано. Он боялся паралича сердца. Он знал, что всякой жизни приходит конец, но пока он чувствовал в себе свой нежно любимый груз, он обязан был беречь себя. Склонив над перилами тяжелую голову, он стыдился.

Фишерле гордо наблюдал за ним. Он стоял на некотором расстоянии от своего друга. В ломбарде он ориентировался так же хорошо, как и в «Небе». Он хотел получить серебряный портсигар, которого в глаза не видел. Ломбардную квитанцию на портсигар он выиграл в шахматы у одного мошенника, победив его раз двадцать, и все еще носил ее, хорошо спрятанную, в кармане, когда поступил к Кину на службу. Был слух, что речь идет о новом тяжелом портсигаре, вещи великолепной. Уже тысячи раз Фишерле удавалось перепродавать квитанции в Терезиануме заинтересованным лицам. Так же часто он наблюдал, как выкупались его и чужие сокровища. Кроме главной мечты о шахматном чемпионстве, он носился еще с одной, поменьше: он мечтал о том, чтобы предъявить принадлежащую ему квитанцию, сунуть в зубы служащему всю сумму ссуды с процентами, дождаться, как все прочие, выдачи своей собственности, а потом обнюхивать и разглядывать ее так, словно она всю жизнь была у него под носом и перед глазами. Как некурящему, портсигар ему не требовался, но хоть одно из его желаний сейчас могло сбыться, и он попросил Кина отпустить его на часок. Хотя Фишерле объяснил в чем дело, Кин наотрез отклонил его просьбу. Он вполне доверяет ему, но после того, как тот взял у него половину библиотеки, он, Кин, поостережется выпускать его из поля зрения. Ученые с самым твердым характером и те из-за книг становились, бывало, преступниками. Как же велик соблазн для человека смышленого и жаждущего образования, которого книги впервые подавляют всеми своими прелестями!

С разделением груза дело обстояло так. Утром, когда Фишерле приступил к упаковке, Кин не мог понять, как он все это выносил до сих пор. Педантичность его слуги поставила его чуть ли не в опасное положение. Раньше он по утрам вставал и уходил нагруженный. У него никогда не возникал вопрос, каким образом возвращаются в его голову нагроможденные им накануне вечером книги. Из-за вмешательства Фишерле сразу все изменилось. Утром после неудавшегося ограбления тот как на ходулях подошел к кровати Кина, настоятельно попросил соблюдать осторожность при подъеме и спросил, можно ли приступить к погрузке. Ответа, по своему обыкновению, он не стал дожидаться; он с легкостью поднял ближайшую стопку и поднес ее к голове еще лежавшего Кина. "Они уже там!" — сказал он. Пока Кин умывался и одевался, коротышка, не придававший умыванию никакого значения, продолжал трудиться вовсю. За полчаса он покончил с одной комнатой. Кин нарочно растягивал свои действия. Он думал о том, как же он до сих пор это делал, но ничего не мог вспомнить. Странно, он становился забывчивым. Пока дело касалось таких внешних сторон, он не очень-то беспокоился. На всякий случай надо было хорошенько проследить, не распространяется ли его забывчивость и на область науки. Это было бы ужасно. Его память считалась истинным даром божьим, феноменом, уже в бытность его школьником знаменитые психологи исследовали особенности его памяти. В одну минуту он выучил наизусть число до 65-го знака. Ученые господа — все вместе и порознь — качали головами. Может быть, он перегрузил свою голову. Надо было только видеть это, стопу за стопой, башню за башней вбирал он в себя, а ему следовало немного пощадить свою голову. Голова дается тебе только один раз, только один раз ты доводишь ее до такого совершенства, что разрушишь, то пропало. Он глубоко вздохнул и сказал: "Вам легко, дорогой Фишерле!" — "Знаете что, — этот человечек мгновенно понял, что имелось в виду, — другую комнату я возьму на себя. У Фишерле тоже есть голова. Или вы не верите?" — "Да, но…" — "Что за «но»… знаете что, я обижен!"

После долгих колебаний Кин дал согласие. Фишерле должен был поклясться жизнью ума, что он ни разу не воровал. Кроме того, он уверял Кина в своей невинности и все повторял: "Господи, с таким горбом! Как вы представляете себе воровство?" Кин вздумал было потребовать залога. Но поскольку его даже большой залог от «тяги» к книгам не удержал бы, он эту затею отставил. Он сказал еще: "Бегать, конечно, вы мастер!" Фишерле разглядел подвох и ответил: "Зачем мне врать? Если вы сделаете шаг, то я сделаю полшага. В школе я всегда бегал хуже всех". Он придумал название школы на тот случай, если Кин спросит об этом. На самом деле он никогда не учился ни в какой школе. Но Кин бился с более важными мыслями. Он должен был дать сейчас самое важное в его жизни доказательство своего доверия. "Я верю вам!" — сказал он просто. Фишерле возликовал. "Вот видите, я же говорю!" Книжный союз был заключен. Как слуга, коротышка взял на себя более тяжелую половину. По улице он шел впереди Кина, все время не больше чем на два шага. Из-за горба было не очень заметно, как он сгибался при этом. Но его заплетающаяся походка говорила о тяжелых томах. Кин чувствовал облегчение. С поднятой головой следовал он за своим доверенным, не поворачивая взгляда ни вправо, ни влево. Он не спускал его с горба, который качался, как у верблюда, хоть и не столь медленно, но столь же ритмично. Время от времени он вытягивал вперед руки, чтобы посмотреть, достают ли еще до горба кончики пальцев. Если они чуть-чуть не доставали, он ускорял шаг. На случай попытки к бегству он составил план действий. Железной хваткой вцепившись в горб, он всей своей длиной обрушится на преступника; нужно только постараться, чтобы голова Фишерле не пострадала. Если проверка руками подтверждала полный порядок и Кину не надо было ни ускорять, ни замедлять шаг, его охватывало какое-то щекочущее, волнующе прекрасное чувство, знакомое лишь людям, которые позволяют себе роскошь уповать, не боясь никаких разочарований.

Два полных дня он давал себе волю под предлогом отдыха от испытанных передряг и подготовки к будущим передрягам, под предлогом последнего обследования города в поисках неизвестных книжных лавок. Его мысли были беззаботны и радостны, он шаг за шагом участвовал в возрождении своей памяти, первые добровольные каникулы, устроенные им себе после студенческих лет, он проводил в обществе преданного существа, друга, который высоко ценил ум, — как тот называл образованность, — носил с собой недюжинную библиотеку, но, при всем желании прочесть ту или иную книгу, самочинно не раскрывал ни одного тома; пусть этот друг был уродлив, пусть, по его собственному признанию, не мастер бегать, — он был достаточно силен и вынослив, чтобы справляться с работой носильщика. Кин почти готов был поверить в счастье, в эту презренную цель жизни людей неграмотных. Если оно приходит само собой и за ним не гонишься, если не держишь его силой и обращаешься с ним довольно пренебрежительно, тогда можно спокойно и потерпеть его у себя несколько дней.

Когда забрезжил третий день эпохи счастья, Фишерле попросил отпустить его на часок. Кин поднял руку, чтобы ударить себя ею по голове. При других обстоятельствах он так и сделал бы. Но, будучи уже человеком бывалым, он решил промолчать и разоблачить предательские замыслы коротышки, если таковые имелись. Рассказ о серебряном портсигаре он счел наглой ложью. Повторив свое «нет» сначала всяческими обиняками, а потом все яснее и злее, он вдруг сказал: "Хорошо, я провожу вас!" Этому несчастному калеке придется признаться в своем грязном умысле. Он пойдет с ним до самого окошка и поглядит на эту мнимую квитанцию и на этот мнимый портсигар. Поскольку их не существует, этот негодяй там, при всех, упадет перед ним на колени и с плачем попросит у него прощенья. Фишерле заметил его подозрение и честно обиделся. Тот, видно, принимает его за сумасшедшего. Станет он красть книги, да еще такие! Оттого, что он хочет уехать в Америку и зарабатывает эту поездку тяжелым трудом, с ним обращаются как с человеком, у которого ум и не ночевал!

По пути в ломбард он рассказал Кину, каково там внутри. Он описал ему это внушительное здание со всеми его комнатами от подвального этажа до чердака. Под конец он подавил вздох и сказал: "О книгах давайте лучше не будем говорить!" Кин загорелся любопытством. Он не переставал расспрашивать, пока полностью не вытянул из коротышки, напустившего на себя неприступность, ужасную истину. Он верил ему, потому что от людей можно ждать любой подлости, он сомневался, потому что сегодня относился к коротышке враждебно. Фишерле нашел ноты, которые нельзя было пропустить мимо ушей. Он описал, как принимаются книги. Какая-то свинья оценивает их, какой-то пес выписывает квитанцию, какая-то баба заворачивает их в грязные тряпки и прикрепляет к ним номерок. Какой-то инвалид, который не держится на ногах, утаскивает их прочь. Когда смотришь ему вслед, у тебя разрывается сердце. Хочется еще немного постоять перед стеклянной загородкой, чтобы выплакаться, прежде чем выйдешь на улицу, ведь стыдно же своих красных глаз, но свинья хрюкает: "С вами все", выгоняет тебя и опускает стекло. Есть чувствительные натуры, которые и тогда не в силах уйти. Но тут начинает лаять пес, и ты уносишь ноги, а то ведь укусит.

— Но это же бесчеловечно! — вырвалось у Кина. Он догнал карлика, пока тот рассказывал, пошел с замирающим сердцем с ним рядом и сейчас остановился посреди улицы, которую они переходили.

— Все так и есть, как я говорю! — подтвердил Фишерле плаксивым голосом. Он вспомнил об оплеухе, которую отвесил ему пес, когда он в течение недели изо дня в день выклянчивал у него какую-то старую книгу о шахматах. Свинья стояла рядом и покатывалась со смеху от радости и от жира.

Фишерле больше ничего не сказал. Он, казалось ему, достаточно отомстил. Кин тоже молчал. Когда они достигли цели, он потерял всякий интерес к портсигару. Он смотрел, как Фишерле выкупал портсигар, как то и дело потирал им пиджак.

— Я не узнаю его. Хорошо же они обращаются с вещами!

— С вещами.

— Откуда я знаю, что это мой портсигар?

— Портсигар.

— Знаете что, я подам жалобу. Тут вор на воре.

Я этого так не оставлю! Что я, не человек? У бедняка тоже есть право!

Он так разошелся, что окружающие, которые до сих пор дивились только его горбу, обратили теперь внимание и на его слова. Считая себя во всяком случае обманутыми здесь, иные брали сторону обиженного природой еще больше, чем они сами, горба, хотя и не верили в подмену закладываемых вещей. Фишерле вызвал всеобщий ропот, он не верил своим ушам, к нему прислушивались. Он продолжал говорить, ропот усиливался, он готов был кричать от воодушевления, но тут какой-то толстяк рядом с ним проворчал:

— Так идите, жалуйтесь!

Фишерле еще несколько раз быстро протер портсигар, открыл его и закряхтел:

— Нет, вы подумайте! Знаете что! Это он!

Ему простили разочарование, которое он так легкомысленно принес, на недоразумение с портсигаром махнули рукой, в конце концов он был всего лишь жалкий калека. Другому на его месте пришлось бы хуже. Покидая зал, Кин спросил:

— Что это был за шум там?

Фишерле пришлось напомнить ему, зачем они сюда пришли. Он показывал Кину портсигар до тех пор, пока тот не увидел его. Несостоятельность подозрения, которое после предшествовавших ему новостей казалось пустяком, не произвела на Кина особого впечатления.

— Теперь отведите меня туда! — приказал он. Целый час он уже стыдился. Куда еще заведет нас этот мир? Мы явно стоим перед катастрофой. Суеверие дрожит перед круглым числом лет — тысяча — и перед кометами. Человек знания, считавшийся уже у древних индийцев святым, шлет к чертям всякие игры с числами и кометы и объясняет: наша подкрадывающаяся гибель — это вселившаяся в людей непочтительность, от этого яда мы все погибнем. Горе тем, кто придет после нас! Они обречены, они примут от нас миллион мучеников и орудия пытки, с помощью которых они сотворят второй миллион. Никакому правительству не выдержать такого количества святых. В каждом городе воздвигнут семиэтажные дворцы инквизиции вроде этого. Кто знает, не строят ли американцы свои ломбарды в виде небоскребов. Узники, которых годами заставляют ждать сожжения на костре, томятся там на тридцатом этаже. Какая жестокая ирония эти открытые воздуху тюрьмы! Помочь, а не ныть? Действовать, а не проливать слезы? Как попасть туда? Как разведать местность? Ведь проживаешь жизнь в слепоте. Что ты видишь из всего ужаса, который окружает тебя? Как обнаружил бы ты этот позор, этот безотрадный, кошмарный, губительный позор, если бы о нем, запинаясь от стыда, содрогаясь, как в страшном сне, изнемогая от тяжести собственных страшных слов, случайно не рассказал тебе какой-то порядочный карлик? Надо брать пример с него. Он еще ни с кем об этом не говорил. В своем вонючем вертепе он сидел молча, даже за шахматной игрой думая об ужасных картинах, навеки въевшихся в его мозг. Он страдал, а не болтал языком. День великой расплаты придет, говорил он себе. Он ждал, изо дня в день следил он за незнакомыми людьми, когда те входили в его заведение, он тосковал о человеке, о человеке с душой, который видит, слышит и чувствует. Наконец явился один, он пошел за ним, он предложил ему свои услуги, он подчинялся ему в бдении и во сне, и когда настал миг, он заговорил. Улица не согнулась при его словах, ни один дом не рухнул, движение не застопорилось, но у того одного, к которому была обращена его речь, сперло дыхание, и этот один был Кин. Он услышал его, он понял его, он возьмет себе в пример этого героя-карлика, смерть болтовне, теперь надо действовать!

Не поднимая глаз, он отпустил перила и стал поперек узкой лестницы. Тут он почувствовал какой-то толчок. Его мысли сами собой претворились в действие. Он пристально посмотрел на сбившегося с пути и спросил:

— Что вам угодно?

Сбившийся с пути — это был полуживой от голода студент — нес под мышкой тяжелый портфель. У него были сочинения Шиллера, и он впервые пришел в учреждение, где закладывают вещи. Поскольку эти сочинения были очень зачитаны, а он по уши (уши бог дал ему длинные) увяз в долгах, держался он здесь робко. Перед лестницей из его головы (голову бог ему дал слишком маленькую) улетучилась последняя лихость — зачем он пошел учиться, отец, мать, дяди и тетки советовали идти в торговлю, — он взял разбег и натолкнулся на какую-то суровую фигуру, — конечно, это был здешний директор, — которая пронзила его взглядом и резким голосом велела остановиться:

— Что вам угодно?!

— Я… я хотел пройти в книжный отдел.

— Это я.

Студент, питавший уважение к профессорам и им подобным, поскольку те всю его жизнь издевались над ним, а также к книгам, поскольку их у него было так мало, потянулся к шляпе, чтобы снять ее. Тут он вспомнил, что на нем не было шляпы.

— Что вы собирались предложить наверху? — спросил Кин с угрозой.

— Ах, только Шиллера.

— Покажите.

Студент не осмелился протянуть ему портфель. Он знал, что никто не возьмет у него этого Шиллера. На ближайшие дни этот Шиллер был его последней надеждой. Ему не хотелось похоронить ее так быстро. Кин отнял у него портфель энергичным рывком. Фишерле пытался сделать знак своему хозяину и несколько раз сказал: "Тсс! Тсс!" Смелость грабежа на открытой лестнице ему импонировала. Этот специалист по книжной части был, возможно, еще хитрей, чем он думал. Возможно, он только прикидывался сумасшедшим. Но здесь, на открытой лестнице, так нельзя. Яростно жестикулируя за спиной студента, он одновременно делал необходимые приготовления, чтобы в нужный момент убежать. Кин открыл портфель и хорошенько осмотрел Шиллера.

— Восемь томов, — определил он, — издание само по себе ничего не стоит, состояние книг ужасное!

Уши студента побагровели.

— Что вы хотите за это? Я имею в виду, сколько… денег?

Отвратное это слово Кин произнес под конец и помедлив. С золотой юности, которую он провел преимущественно в стране своего отца, студент помнил, что цены надо назначать с запросом, чтобы потом можно было уступить.

— Недавно он влетел мне в тридцать два шиллинга! Строй фразы и интонацию студент позаимствовал у своего отца. Кин достал бумажник, извлек из него тридцать шиллингов, добавил к ним две монетки, которые вынул из кошелька, протянул всю эту сумму студенту и сказал:

— Никогда больше не делайте этого, друг мой! Ни один человек не стоит того, что стоят его книги, поверьте мне!

Он вернул ему полный портфель и тепло пожал руку. Студент торопился, он проклинал формальности, которыми его еще задерживали здесь. Он был уже у стеклянной двери, — крайне обескураженный Фишерле освободил ему путь, — когда Кин крикнул ему вдогонку:

— Почему именно Шиллера? Читайте лучше оригинал! Читайте Иммануила Канта!

— Сам ты оригинал, — мысленно огрызнулся студент и побежал со всех ног.

Волнение Фишерле не знало пределов. Он готов был расплакаться. Он схватил Кина за пуговицы штанов — пиджак был слишком высок для него — и заверещал:

— Знаете, как это называется? Это называется сумасшествие! У человека есть деньги, или у него нет денег. Если они у него есть, так он их не отдает, а если их нет, так он их все равно не отдает. Это преступление! Стыдитесь, такой большой человек!

Кин не слушал его. Он был очень доволен своим поступком. Фишерле дергал его штаны до тех пор, пока преступник не обратил на него внимания. Почувствовав в поведении коротышки немой упрек, как он определил это про себя, Кин, чтобы задобрить его, рассказал ему о внутренних заблуждениях, которыми так богата человеческая жизнь в экзотических странах.

Богатые китайцы, озабоченные своим благополучием и на том свете, обычно жертвуют крупные суммы на содержание в буддистских монастырях крокодилов, свиней, черепах и других животных. Там устраиваются особые пруды или загоны для них, уходом за ними монахи только и заняты, и горе им, если с каким-нибудь пожертвованным крокодилом что-то случится. Жирнейшую свинью ожидает легкая, естественная смерть, а благородного жертвователя — награда за его добрые дела. Монахам перепадает от этого столько, что все они вместе взятые могут на это жить. Посещая какое-нибудь святилище в Японии, видишь сидящих у дороги детей с пойманными птицами, маленькие клетки стоят вплотную одна к другой. Специально натасканные птицы бьют крыльями и громко кричат. Идущие по дороге паломники-буддисты сжаливаются над ними ради собственного блаженства. За небольшой выкуп дети отворяют дверцы клеток и выпускают птиц на свободу. Выкупать животных вошло там в обычай. Какое дело проходящим паломникам до того, что прирученных птиц их хозяева снова заманят в клетки. Живя в неволе, одна и та же птица служит объектом сострадания паломников десятки, сотни и тысячи раз. За исключением некоторых, совсем уж темных простофиль, паломники прекрасно знают, что произойдет с птицами, как только они повернутся спиной к ним. Но истинная судьба птиц им безразлична.

— Легко понять почему. — Кин выводил мораль из своего рассказа. — Речь ведь идет только о животных. А к ним можно быть безразличными. Их поведение определяется глупостью, которая ими правит. Почему птицы не улетают? Почему хотя бы не отпрыгивают подальше, если у них подрезаны крылья? Почему дают заманить себя снова? Их животная глупость им же и на беду! Сам же по себе выкуп, как всякое суеверие, имеет глубокий смысл. Воздействие такого поступка на человека, который совершает его, зависит, конечно, от того, что выкупаешь. Замените этих до смешного глупых животных книгами, настоящими, умными книгами, и поступок, который вы совершаете, приобретает высочайшую нравственную ценность. Вы исправляете человека, сбившегося с пути, ищущего прибежища в аду. Можете быть уверены, что этого Шиллера второй раз не потащат на эшафот. Исправляя человека, который по нынешним законам — а лучше сказать: при нынешнем беззаконии — распоряжается своими книгами так, словно это животные, рабы или рабочие, вы делаете и участь его книг более сносной. Придя домой, человек, которому таким способом напомнили об его долге, бросится к ногам тех, кого он считал своими слугами, но кому в духовном смысле обязан был служить сам, и поклянется исправиться. И даже если он настолько закоснел, что уже не исправится, — все равно, выкуп вырвет его жертвы из ада. Знаете, что это такое — пожар в библиотеке? Да, пожар в библиотеке на седьмом этаже! Только представьте себе это! Десятки тысяч пожаров… это миллионы страниц… миллиарды букв… каждая из них горит… кричит, зовет на помощь… Тут разорвутся барабанные перепонки, разорвется сердце… Но оставим это! Я уже много лет не чувствовал себя таким довольным, как сейчас. Мы и впредь будем идти путем, на который вступили. Наша лепта в облегчение общей беды невелика, но мы ее внесем. Если каждый скажет себе: один я в поле не воин, то ничего не изменится, и этому бедствию не будет конца. К вам я питаю безграничное доверие. Вы обиделись, потому что я не посвятил вас в свой план заранее. Но он принял четкие формы в тот миг, когда меня безмолвно толкнули сочинения Шиллера. У меня не оставалось времени, чтобы уведомить вас. Зато сейчас я сообщу вам оба лозунга, под которыми будет проходить наша акция: действовать, а не ныть! действовать, а не проливать слезы! Сколько у вас денег?

Фишерле, который сначала прерывал рассказ Кина сердитыми возгласами вроде "Что я могу поделать с японцами?" или "А почему не золотых рыбок?", а благочестивых паломников упорно обзывал «бездомниками», не пропуская, однако, мимо ушей ни одного слова, стал спокойнее, когда речь зашла о лепте и о плане на будущее. Он как раз размышлял о том, как спасти свои деньги на поездку в Америку, деньги, которые принадлежали ему, которые были уже в руках у него чистоганом и которые он вынужден был из осторожности временно возвратить. Тут вопрос Кина "Сколько у вас денег?" заставил его упасть с неба на землю. Он сжал зубы и промолчал, только из деловых соображений, понятно, а то бы уж он подробно высказал ему свое мнение. Смысл этой комедии начал для него проясняться. Благородному господину было жаль вознаграждения за находку, которое честно заработал Фишерле. Господин был слишком труслив, чтобы вытащить у него эти деньги ночью. Да он и не нашел бы их, перед сном Фишерле спрятал их, плотно скомкав, между ногами. Так что же он сделал, этот аристократ, так называемый ученый и библиотекарь, а на самом деле даже не специалист по книжному делу, просто какой-то проходимец, свободно разгуливающий только потому, что у него нет горба, — что же он сделал? Тогда, едва выйдя из «Неба», он был рад получить назад свои неведомо где наворованные денежки. Он боялся, что Фишерле позовет остальных, поэтому он тут же выложил вознаграждение за находку. Чтобы вернуть себе и эти десять процентов, он великодушно предложил: "Поступайте ко мне на службу!" Но что он сделал потом, этот авантюрист? Он притворился сумасшедшим. Надо признать, у него это получается замечательно. Фишерле попался на удочку. Целый час он изображал здесь перед ним всякие чувства, пока кто-то не пришел с книгами. Он с радостью жертвует ему тридцать два шиллинга, ожидая, что получит у Фишерле в тридцать раз больше. Человек работает с таким оборотом, а на крошечное вознаграждение бедному карманщику щедрости не хватает! Как мелочны все эти важные господа! У Фишерле нет слов. Он такого не ожидал. От этого сумасшедшего — вот уж нет. Он не обязан быть действительно сумасшедшим, хорошо, но почему он так нечист на руку? Фишерле отплатит ему за это. Каких только он не знает прекрасных историй! Умом он не обижен. Сразу видна разница между бедным карманщиком и авантюристом высокой морали. В гостинице такому поверит любой. Фишерле тоже чуть не поверил.

В то время как он кипел ненавистью и при этом пресмыкался от восхищения, Кин доверительно взял его под руку и сказал:

— Вы ведь не сердитесь на меня? Сколько у вас денег? Мы должны друг друга поддерживать!

"Мерзавец! — подумал Фишерле. — Ты играешь хорошо, но я сыграю еще лучше!" Вслух он сказал:

— Шиллингов тридцать, я думаю, найдется. Остальное было надежно спрятано.

— Это мало. Но лучше, чем ничего.

Кин уже забыл, что несколько дней назад подарил коротышке крупную сумму. Он тут же принял лепту Фишерле, растроганно поблагодарил его за такую готовность к жертвам и был не прочь посулить ему небесное блаженство.

С этого дня оба вели друг против друга борьбу не на жизнь, а на смерть, борьбу, о которой один из них не подозревал. Другой, чувствовавший себя более слабым актером, взял в свои руки режиссуру, надеясь уравнять возможности этим способом.

Каждое утро Кин появлялся возле ломбарда. Еще до открытия окошек он ходил мимо главного подъезда Терезианума взад и вперед, внимательно наблюдая за прохожими. Если кто-нибудь останавливался, он подходил к нему и спрашивал: "Что вам угодно здесь?" Даже самые грубые и самые гнусные ответы его не смущали. Успех подтверждал его правоту. Те, кто проходил по этому переулку до девяти, обычно лишь из любопытства смотрели на плакаты у здания, оповещавшие о том, когда и где состоится ближайший аукцион и что будет на нем продано с молотка. Люди робкого десятка принимали его за тайного детектива, охраняющего сокровища Терезианума, и спешили избежать конфликта с ним. До сознания равнодушных вопрос его доходил лишь двумя переулками дальше. Наглецы обругивали его и, вопреки своему обыкновению, стояли перед плакатами долго и неподвижно. Он предоставлял им свободу действий. Он хорошенько запоминал их лица. Он считал их особенно отягченными сознанием своей вины грешниками, которые производят рекогносцировку, чтобы через час, может быть, вернуться сюда со своими козлами отпущения под мышкой. То, что они, однако, так и не возвращались, Кин объяснял воздействием неумолимых взглядов, которые он бросал на них. В определенное время он направлялся в маленький вестибюль бокового подъезда. Тот, кто открывал его стеклянную дверь, видел прежде всего тощую, прямую, как свеча, фигуру возле окна и должен был, чтобы пройти к лестнице, проследовать мимо нее. Когда Кин с кем-либо заговаривал, он сохранял совершенно невозмутимое выражение лица. Только губы шевелились у него, как два остро наточенных ножа. В первую очередь дело шло для него о выкупе бедных книг, во вторую — об исправлении извергов рода человеческого. В книгах он разбирался недурно, в людях, как вынужден был признать, хуже. Поэтому он решил стать хорошим психологом.

Для лучшей ориентации он разделил появлявшихся перед стеклянной дверью людей на три группы. Для первой набитая сумка была обузой, для вторых — уловкой, для третьих — усладой. Первые придерживали книги обеими руками, без грации, без любви, как носят какой-то там тяжелый пакет. Они толкали книгами двери. Они могли бы протащить книги и по перилам — при случае. Желая скорее избавиться от обузы, они даже не пытались прятать их и всегда держали их у груди или у живота. Предложенную цену они принимали с готовностью, довольствуясь любой суммой, они не торговались и уходили совершенно такими же, как приходили, потяжелев разве лишь на одну мысль, потому что уносили с собой деньги и какие-то сомнения в правомерности их принятия. Кину эта группа была неприятна, ее представители учились, на его взгляд, слишком медленно, для окончательного исправления на каждого уходило бы тут по нескольку часов.

Истинную ненависть, однако, испытывал он ко второй группе. Принадлежавшие к ней прятали книги на спине. В лучшем случае они показывали краешек между рукой и ребрами, чтобы раззадорить покупателя. Самые блестящие предложения они принимали с недоверием. Они отказывались открыть сумку или пакет. Они торговались до последнего момента и под конец всегда делали вид, что их надули. Случались среди них и такие, которые, получив деньги, все-таки хотели подняться в ад. Но тут Кин брал такой тон, что сам диву давался. Он преграждал им путь и обращался с ними так, как они того заслуживали: он требовал тут же вернуть деньги. Услыхав это, они убегали. Небольшие деньги в кармане были им милее, чем большие неведомо где. Кин был убежден, что наверху платят огромные суммы. Чем больше он сам отдавал денег, чем меньше оставалось их у него, тем сильнее угнетала его мысль о бессовестных конкурентах — чертях, которые засели там, наверху.

Из третьей группы еще не приходил никто. Но он знал, что она существует. Ее представителей, чьи особенности были знакомы ему как нельзя лучше, он ждал с терпеливой тоской. Когда-нибудь придет тот, кто носит свои книги с наслаждением, тот, чей путь в ад вымощен муками, кто в изнеможении свалился бы, если бы с ним не было его друзей, которые вливали в него силы. У него походка сомнамбулы. За стеклянной дверью появляется его силуэт, он медлит: как открыть ее толчком, не причинив друзьям ни малейшей боли? Ему это удается. Любовь придает находчивость. При виде Кина, воплощения своей собственной совести, он заливается краской. Предельным напряжением воли он превозмогает себя и делает несколько шагов вперед. Голова у него опущена. Возле Кина, прежде чем тот заговаривает с ним, он останавливается по внутреннему велению. Он чувствует, что скажет ему его совесть. Произносится ужасное слово «деньги». Он содрогается, как приговоренный к гильотине, он громко всхлипывает: "Только не это! Только не это!", он не возьмет денег. Скорей он зарежется. Он пустился бы в бегство, но силы оставляют его, да и всякого резкого движения надо ради безопасности друзей избегать. Совесть обнимает его и ласково подбадривает. Один раскаявшийся грешник, говорит он, дороже, чем тысяча праведников. Может быть, он завещает ему свою библиотеку. Когда этот человек придет, он покинет свой пост на час-другой, этот один, который ничего не берет, стоит тысячи тех, кто хочет больше. В ожидании он отдает этой тысяче то, что у него есть. Может быть, кто-нибудь из первой группы все-таки дома призадумается. На вторую у него нет надежды. Жертвы он спасает все до одной. Для этого, а не для собственного удовольствия, и стоит он здесь.

Над головой Кина, чуть правее, висела табличка, строжайшим образом запрещавшая останавливаться на лестницах, в коридорах, а также у радиаторов центрального отопления. Фишерле в первый же день обратил на это внимание своего смертельного врага.

— Подумают, что у вас нет угля, — сказал он, — здесь толкутся только люди без угля, и это им не разрешается. Их прогоняют. Топят впустую. Чтобы клиенты не простудили себе ум, поднимаясь по лестнице. Кому холодно, того сразу вон. А то он еще согреется. Кому не холодно, тому разрешается остаться. Посмотрев на вас, любой подумает, что вам холодно!

— Батареи же находятся только на первой площадке, на пятнадцать ступенек выше, — возразил Кин.

— Даром тепла не дают, даже хоть сколько-нибудь. Знаете что, там, где вы стоите, я тоже стоял уже, и меня все-таки прогнали.

Это не было ложью.

Понимая, что его конкуренты весьма заинтересованы в том, чтобы выдворить его, Кин с благодарностью принял предложение коротышки стоять на стреме. Его интерес к половине библиотеки, которую он доверил тому, увял. Грозили опасности посерьезнее. Теперь, когда они объединились для общего дела под общими лозунгами, он исключал возможность обмана. Когда они на следующий день отправились на свое рабочее место, Фишерле сказал:

— Знаете что, идите вперед! Мы не знакомы. Я стану где-нибудь снаружи. Чтобы вы мне не мешали! Я даже не скажу вам, где буду. Если они заметят, что мы заодно, то вся работа насмарку. В случае опасности я пройду мимо вас и подмигну. Сперва убежите вы, потом убегу я. Вместе мы не будем бежать. За той желтой церковью у нас будет рандеву. Там и дожидайтесь меня. Понятно?!

Он честно удивился бы, если бы его предложение отвергли. Будучи заинтересован в Кине, он не собирался избавляться от него. Как можно было подумать, что он удерет из-за какого-то вознаграждения за находку, из-за какой-то подачки, когда он замахнулся на большее? Этот авантюрист, этот специалист по книжному делу, этот хитрый пес разглядел честную часть его намерений и послушался.

Четверо и их будущее

Едва Кин исчез внутри здания, Фишерле медленно вернулся к ближайшему углу, свернул в переулок и пустился бежать что было сил. Добежав до "Идеального неба", он сперва дал своему потному, задыхающемуся, дрожащему телу немного передохнуть, а потом вошел внутрь. В это время суток большинство небожителей обычно еще спали. На это он и рассчитывал, опасные и грубые люди были ему сейчас ни к чему. На месте оказались: долговязый официант; лоточник, извлекавший из бессонницы, которой он страдал, хотя бы ту выгоду, что мог шагать по двадцать четыре часа в сутки; слепой инвалид, который, подкрепляясь здесь перед началом рабочего дня дешевым утренним кофе, еще пользовался своими глазами; старая продавщица газет, которую называли «Фишерша», потому что она была похожа на Фишерле и, как всем было известно, любила его столь же тайной, сколь и несчастной любовью, и ассенизатор, который обычно после ночной работы отдыхал от зловония выгребных ям в зловонии «Неба». Он слыл самым солидным из здешних завсегдатаев, потому что отдавал три четверти своего недельного жалованья жене, в счастливом браке с которой произвел на свет троих детей. Оставшаяся четверть перетекала в течение ночи или дня в кассу небовладелицы.

Фишерша протянула вошедшему возлюбленному газету и сказала:

— Вот тебе! Где это ты пропадал столько времени?

Когда к Фишерле придиралась полиция, он обычно исчезал на несколько дней. Тогда говорили: "Он уехал в Америку", смеясь каждый раз над этой шуткой — как добраться такому недомерку до огромной страны небоскребов? — и забывали о нем до тех пор, пока он снова не появлялся. Любовь его жены, пенсионерки, не простиралась так далеко, чтобы беспокоиться из-за него. Она любила его, только когда он был возле нее, и знала, что допросы и кутузка ему привычны. Слушая шутку насчет Америки, она думала, как это было бы хорошо, если бы все свои деньги она могла тратить только на себя. Она уже давно хотела купить образ мадонны для своей комнатки. Пенсионерке подобает иметь образ мадонны. Осмелившись выйти из какого-нибудь укрытия, где он прятался большей частью без вины, просто потому, что его на всякий случай подолгу держали в предварительном заключении и отнимали у него шахматы, он первым делом шел в кофейню и через несколько минут опять становился ее любимым дитятей. А Фишерша была единственной, кто ежедневно справлялся о нем и высказывал всяческие предположения насчет того, где он находится. Ему разрешалось бесплатно читать ее газеты. Перед началом своего похода она, ковыляя, заскакивала в «Небо», подавала ему верхний экземпляр своей свеженапечатанной пачки и с тяжелым грузом под мышкой терпеливо ждала, пока он читал.

Ему разрешалось газету раскрывать, мять и небрежно складывать, остальным разрешалось только заглядывать в нее через его плечо. Если он бывал не в духе, он нарочно задерживал ее подольше, и она несла тяжелый ущерб. Когда ее дразнили из-за такой ее непонятной глупости, она пожимала плечами, качая горбом, не уступавшим величиной и выразительностью фишерлевскому, и говорила: "Он единственное, что у меня есть на свете!" Может быть, она и любила Фишерле ради этой жалобной фразы. Она выкрикивала ее дребезжащим голосом, это звучало так, словно ей надо было распродать две газеты — «Единственное» и "Есть-на-свете!".

Сегодня Фишерле не удостоил ее газету внимания.

Она не удивилась, газета была не свежая, она ведь желала ему добра и думала только, что ему давно нечего было читать, кто знает, откуда он пришел. Фишерле схватил ее за плечи — она была такого же маленького роста, как он, — и заверещал:

— Эй, все сюда, публика, у меня кое-что есть для вас!

Все, кроме чахоточного официанта, который не признавал приказаний этого еврея, ни к чему не испытывал любопытства и спокойно остался у стойки, всего, стало быть, три человека, бросились к нему и чуть не задавили его от нетерпения.

— У меня каждый может заработать двадцать шиллингов в день! Я рассчитываю на три дня.

— Восемь кило туалетного мыла, — быстро сосчитал страдавший бессонницей лоточник. «Слепой» с сомнением заглянул Фишерле в глаза.

— Это куш! — проворчал ассенизатор. Фишерша обратила внимание на "у меня" и пропустила сумму мимо ушей.

— Я, знаете, открыл собственную фирму. Дайте подписку, что вы все сдадите начальнику, то есть мне, и я вас возьму!

Им хотелось сперва выяснить, о чем идет речь. Но Фишерле остерегался выдавать свои деловые тайны. Это одна специальная отрасль, больше он ничего не скажет, заявил он категорически. Зато в первый день он выдаст по пяти шиллингов аванса на человека. Это звучало неплохо. "Нижеподписавшийся обязуется немедленно рассчитаться наличными за каждый грош, полученный по поручению фирмы "Зигфрид Фишер". Нижеподписавшийся берет на себя полную ответственность за возможные убытки". В один миг Фишерле написал эти фразы на четырех листках из блокнота, презентованного ему лоточником. Как единственный среди присутствовавших настоящий коммерсант, тот надеялся на участие в деле и на самые большие задания и хотел задобрить своего начальника. Ассенизатор, отец семейства и самый глупый из всех, подписался первым. Фишерле рассердился, оттого что подпись ассенизатора оказалась такой же крупной, как его собственная, он воображал, что у него подпись крупней, чем у всех.

— Вот нахал! — выругался он, после чего лоточник удовольствовался дальним углом и крошечным начертанием фамилии.

— Это нельзя разобрать! — заявил Фишерле и заставил лоточника, уже видевшего себя главным представителем фирмы, подписаться менее скромно. «Слепой» отказался пальцем шевельнуть, пока не получит денег. Он вынужден был спокойно смотреть, как люди бросают ему в шляпу пуговицы, и поэтому, находясь не на службе, не доверял никому.

— Ай, — с отвращением сказал Фишерле, — разве я когда-нибудь кому-нибудь врал!

Он вытащил из подмышечной впадины несколько скомканных кредиток, сунул каждому в руку по пятишиллинговому билету и заставил их сразу же расписаться в получении денег "по предварительному расчету".

— Вот это дело другое, — сказал «слепой», — обещать и держать слово — разные вещи. Для такого человека я и побираться пойду, если понадобится!

Лоточник готов был пойти за такого начальника в огонь и в воду, ассенизатор — хоть в ад. Только Фишерша сохраняла мягкость.

— От меня ему не нужно никакой подписи, — сказала она, — я ничего не украду у него. Он — единственное, что у меня есть на свете.

Фишерле считал ее покорность настолько само собой разумеющейся, что, войдя и поздоровавшись, сразу повернулся к ней спиной. Его горб придавал ей храбрости, с этой стороны Фишерле внушал ей, вероятно, любовь, но не почтение. Пенсионерки не было на месте, и Фишерша представлялась себе чуть ли не женой нового начальника. Услыхав ее дерзкие слова, он резко повернулся, сунул ей в руку перо и приказал:

— Пиши, и нечего тебе болтать!

Она повиновалась взгляду его черных глаз, у нее были только серые, и расписалась даже за пять шиллингов аванса, которых еще не получила.

— Ну, вот! — Фишерле тщательно спрятал четыре расписки и вздохнул: — А что имеешь от дела? Ничего, кроме забот! Клянусь вам, лучше бы мне остаться маленьким человеком, каким я был раньше. Вам хорошо! — Он знал, что те, кто чином повыше, всегда говорят так со своими служащими, независимо от того, есть ли у них и вправду заботы: у него заботы были и вправду. — Пошли! — сказал он затем, покровительственно, хоть и снизу вверх, кивнул официанту и вместе со своим новым персоналом покинул кофейню.

На улице он объяснил сотрудникам их обязанности. Каждого служащего он инструктировал отдельно, веля остальным следовать немного поодаль, словно у него не было с ними ничего общего. Он находил нужным обращаться с ними по-разному, в зависимости от их смышлености. Поскольку он спешил и считал ассенизатора самым надежным, Фишерле отдал ему, к большой досаде лоточника, предпочтение перед прочими.

— Вы хороший отец, — сказал он ассенизатору, — поэтому я сразу подумал о вас. Человек, который отдает жене семьдесят пять процентов жалованья, дороже золота. Будьте же внимательны и не попадите в беду. Было бы жаль деточек.

Он получит пакет от него, пакет называется "искусство".

— Повторите: "искусство".

— Вы думаете, я не знаю, что такое искусство! Потому что я отдаю жене столько денег!

Над ассенизатором, завидуя его семейным обстоятельствам, упорно издевались в кофейне. Бесчисленными щелчками по его неуклюжей гордости Фишерле извлек из него ту малую толику смышлености, какой этот человек обладал. Он трижды описал ему дорогу подробнейшим образом. Ассенизатор еще ни разу не был в Терезиануме. Нужные хождения совершала за него его жена. Компаньон стоит за стеклянной дверью у окна. Он длинный и тощий. Надо медленно пройти мимо него, не говоря ни слова, и подождать, пока он не обратится к тебе. Затем рявкнуть: "Искусство, сударь! Меньше, чем за двести шиллингов, не выйдет! Сплошное искусство!" Затем, у одной книжной лавки, Фишерле велел ассенизатору подождать и закупил там свой товар. Десять дешевых романов по два шиллинга каждый составили вместе один внушительный сверток. Трижды были повторены прежние указания; следовало полагать, что даже этот болван все понял. Если компаньон попытается развернуть пакет, надо крепко прижать его к себе и заорать: "Нет! Нет!" С деньгами и книгами ассенизатор должен явиться на определенное место за церковью. Там с ним рассчитаются. При условии, что он никому, даже остальным служащим, не скажет о своей работе ни слова, он может завтра, ровно в девять, снова стать за церковью. К честным ассенизаторам он, Фишерле, питает слабость, не всем же подвизаться в специальной отрасли. С этими словами он отпустил примерного отца семейства.

Пока ассенизатор ждал у книжной лавки, остальные, согласно приказу начальника, проследовали дальше, не обращая ни малейшего внимания на фамильярные оклики своего коллеги, который за новыми инструкциями начисто забыл старые. Фишерле учитывал и это, ассенизатор свернул в переулок раньше, чем прочие могли заметить пакет, который тот нес как драгоценного младенца богатейших родителей. Фишерле свистнул, догнал тех троих и взял с собой Фишершу. Лоточник понял, что его приберегают для большего, и сказал "слепому":

— Увидите, меня он возьмет последним!

С Фишершей коротышка долго возиться не стал.

— Я единственное, что у тебя есть на свете, — напомнил он ей ее любовные и любимые слова. — Это, понимаешь, может сказать любая. Мне нужны доказательства. Если ты зажилишь хоть грош, между нами все будет кончено, и я не прикоснусь пальцем к твоей газете, и тогда жди-дожидайся, пока найдешь другого такого, который будет похож на тебя как две капли воды!

Объяснить остальное удалось без особых усилий. Фишерша смотрела Фишерле в рот; чтобы видеть, как он говорит, она сделалась еще меньше, чем была, целоваться он не мог из-за носа, она была единственной, кто знал его рот. В ломбарде она чувствовала себя как дома. Теперь ей надлежало пойти вперед и ждать начальника за церковью. Там она получит пакет, за который потребует двести пятьдесят шиллингов, и туда же вернется с деньгами и пакетом.

— Ступай! — крикнул он в заключение. Она была ему противна, потому что все время его любила.

На следующем углу он дождался шедших сзади «слепого» и лоточника. Последний пропустил «слепого» вперед и понимающе кивнул начальнику.

— Я возмущен! — заявил Фишерле, бросая почтительный взгляд на «слепого», который, несмотря на свою оборванную рабочую одежду, оглядывался на каждую женщину и недоверчиво озирал ее. Уж очень хотелось ему знать, какое впечатление произвел на нее новый фасон его усов. Молодых девушек он ненавидел, потому что их шокировала его профессия. — Чтобы такой человек, как вы, — продолжал Фишерле, — должен был терпеть жульничество! — «Слепой» насторожился. — Вам бросают в шляпу пуговицу, и вы, вы же мне сами рассказывали, видите, что это пуговица, а вы говорите «спасибо». Если вы не скажете «спасибо», то конец слепоте и прощай клиентура. Это не годится, чтобы человека так обжуливали. Такого человека, как вы! Хочется наложить на себя руки! Обжуливать — это свинство. Разве я не прав?

У «слепого», взрослого человека, провоевавшего три года на передовой, показались на глазах слезы. Этот каждодневный обман, который он прекрасно видел, был его величайшим горем. Оттого, что ему приходится зарабатывать на хлеб таким тяжелым трудом, каждый паршивец позволяет себе глумиться над ним, как над каким-то ослом. Он часто и всерьез думал о том, чтобы наложить на себя руки. Если бы ему иногда не везло у женщин, он уже давно так и сделал бы. В «Небе» он каждому, кто вступал с ним в разговор, рассказывал историю с пуговицами и в ее заключение грозился убить кого-нибудь из этих мерзавцев, а потом покончить с собой. Поскольку так продолжалось уже много лет, никто не принимал его всерьез, и его недоверчивость только росла.

— Да! — закричал он, размахивая рукой над горбом Фишерле. — Трехлетний ребенок и тот знает, что у него в руке — пуговица или грош! А я что — не знаю? А я что — не знаю? Я же не слепой!

— Это я и говорю, — сменил его Фишерле, — все от жульничества. Зачем людям жульничать? Лучше прямо сказать: сегодня у меня нет ни гроша, дорогой мой, зато завтра вы получите целых два. Так нет же, это хамье вас обжулит, и вы проглотите пуговицу! Вам надо подыскать себе другое занятие, дорогой мой! Я уже давно думаю, что бы мне сделать для вас. Я вам вот что скажу, если вы в эти три дня хорошо зарекомендуете себя, я возьму вас на постоянную службу. Остальным ничего не говорите, строжайшая тайна, я их всех, говоря между нами, уволю, я беру их сейчас только из жалости на несколько дней. С вами дело другое. Вы терпеть не можете жульничества, я терпеть не могу жульничества, вы человек приличный, я человек приличный, признайте, мы подходим друг другу. И чтобы вы видели, как я вас уважаю, я авансом выплачу вам гонорар за сегодняшний день. Другие ничего не получат.

"Слепой" и впрямь получил остальные пятнадцать шиллингов. Сперва он не поверил своим ушам, теперь то же самое произошло у него с глазами.

— Незачем накладывать на себя руки! — воскликнул он. Ради такой радости он отказался бы от десяти баб, единицей измерения были у него бабы. Все, что теперь объяснял ему Фишерле, он схватывал с восторгом, с налета. Над долговязым партнером он посмеялся, потому что у него было так хорошо на душе.

— Он кусается? — спросил он, вспомнив свою длинную, тощую собаку, которая утром приводила его на место работы, а вечером уводила оттуда.

— Пусть только посмеет! — погрозил Фишерле.

Он минуту колебался, размышляя, не доверить ли «слепому» большую сумму, чем намеченные триста с лишним шиллингов. Этот человек был, казалось, в искреннем восторге. Фишерле торговался с самим собой, очень уж хотелось ему заработать полтысячи одним махом. Решив, однако, что такой риск слишком велик, ибо такая потеря может его разорить, он низвел свое страстное желание до четырехсот шиллингов. «Слепому» велено было направиться к площади перед церковью и ждать его там.

Когда тот исчез из поля зрения, лоточник счел, что теперь настал его час. Быстрыми шажками он догнал карлика и пошел в ногу с ним рядом.

— Пока от этих отделаешься! — сказал он. Он сутулился, ему не удавалось опустить голову до уровня Фишерле; зато он смотрел вверх, когда говорил, словно карлик, став его начальником, сделался вдвое выше ростом. Фишерле молчал. Он не собирался фамильярничать с этим человеком. Те трое оказались в «Небе» очень кстати, с этим четвертым он держал ухо востро. Сегодня и больше никогда, сказал он себе. Лоточник повторил: — Пока от этих отделаешься, верно?

Терпение Фишерле лопнуло.

— Знаете что, сейчас вам нечего рассуждать. Вы на службе! Говорю сейчас я! Если вам хочется говорить, ищите себе другое место!

Лоточник сделал над собой усилие и поклонился. Его ладони, которые он только что прикидывающе потирал, сложились, туловище, голова и руки задрожали мелкой дрожью. Чем еще мог он доказать свою покорность? В нервной оторопи он готов был стать на голову, чтобы раболепно сложить и ступни. Он боролся за то, чтобы избавиться от своей бессонницы. При слове «богатство» на ум ему приходили санатории и сложные курсы лечения. В его раю были безотказно действующие снотворные средства. Там спали две недели подряд, ни разу не просыпаясь. Пищу принимали во сне. Просыпались через две недели, раньше не разрешалось, надо было подчиняться, ничего не поделаешь, врачи были строги, как полиция. Потом уходили на полдня играть в карты. Для этого имелась особая комната, где бывали только приличные коммерсанты. За несколько часов можно было стать вдвое богаче, — так везло в игре. Затем снова ложились спать на две недели. Времени было сколько угодно.

— Зачем вы так трясетесь? Стыдитесь! — закричал Фишерле. — Перестаньте трястись, а то я откажусь от ваших услуг!

Лоточник в испуге очнулся от сна и успокоил, насколько это было возможно, свои дергающиеся члены. Им снова целиком овладела жадность.

Фишерле увидел, что нет никаких поводов, чтобы придраться к этому подозрительному типу и уволить его. Он со злостью приступил к инструкциям:

— Слушайте хорошенько, а то я вас выгоню к черту! Вы получите от меня пакет. Пакет, понимаете? Что такое пакет, лоточник должен знать. Вы пойдете с ним в Терезианум. Это объяснять вам не надо. Вы и так торчите там целыми днями, бездарный вы человек. Вы откроете стеклянную дверь, прежде чем пройти в книжный отдел. Не тряситесь, говорю вам. Если вы там будете так трястись, вы разобьете стекло. Это ваше дело. У окна будет стоять стройный, приличного вида господин. Это мой друг и компаньон. Вы подойдете к нему, держа язык за зубами. Если вы заговорите до того, как заговорит он, он повернется к вам спиной и оставит вас ни с чем. Такой уж он человек, он дорожит своим авторитетом. Поэтому лучше молчите! У меня нет никакого желания долго судиться с вами ради возмещения ущерба. Но если вы напортачите, я все-таки буду судиться, так и знайте, я не дам вам загубить свою несчастную коммерцию! Если вы нервный идиот, то катитесь вон! По мне, лучше ассенизатор, чем вы. На чем я остановился? Вы еще помните?

Фишерле вдруг заметил, что сбился с благопристойного языка, который усвоил за несколько дней общения с Кином. Но именно такой язык он считал единственно уместным в разговоре с этим самоуверенным служащим. Он сделал паузу, чтобы успокоиться, и воспользовался случаем уличить ненавистного конкурента в невнимательности. Лоточник ответил сразу же:

— Вы остановились на стройном компаньоне, а я должен молчать.

— Вы остановились, вы остановились! — заворчал Фишерле. — А где пакет?

— Пакет у меня в руке.

Смирение этой лживой твари привело Фишерле в отчаяние.

— Фу ты, — вздохнул он, — пока вам растолкуешь так, чтобы вы поняли, у человека может вырасти второй горб.

Лоточник ухмыльнулся, вознаградив себя за это поношение услышанным упоминанием о горбе. Даже на своей высоте он не чувствовал себя, однако, застрахованным от наблюдения и украдкой поглядел вниз. Фишерле ничего не заметил, потому что судорожно искал новых оскорблений. Вульгарных слов, которые были в ходу в «Небе», он хотел избежать, они не произвели бы особого впечатления на человека оттуда. Повторять «идиота» было ему слишком скучно. Он внезапно пошел быстрее, и когда лоточник сперва отстал на полшага, презрительно повернулся к нему и сказал:

— Вы уже устали. Знаете что, вы далеко не уедете!

Затем он продолжил свои инструкции. Он строго-настрого приказал ему потребовать от стройного компаньона сто шиллингов «задатка», но лишь после того как тот задержит его и заговорит с ним, а потом, не проронив ни слова, вернуться с задатком и пакетом к площади позади церкви. Дальнейшее он узнает там. Если он обмолвится хоть словом о своей работе, даже только остальным служащим, он будет уволен немедленно.

Представив себе, что лоточник может все выболтать и вступить в сговор с другими против него, Фишерле немного смягчился. Чтобы загладить свои нападки, он замедлил шаг и, когда тот вдруг опередил его поэтому примерно на метр, сказал:

— Постойте, куда вы бежите? Так спешить нам тоже не нужно!

Лоточник отнесся к этому как к придирке. Прочие слова, которые Фишерле говорил ему так спокойно и дружелюбно, словно они еще были равноправными товарищами по «Небу», он объяснил себе страхом своего работодателя перед чьими-либо самовольными действиями. Несмотря на свою нервность, он был совсем не дурак. Он верно оценивал людей и мотивы их поведения; чтобы убедить их купить спички, шнурки для ботинок, блокнот или, самое дорогое, кусок-другой мыла, он пускал в ход больше остроумия, проницательности и даже скрытности, чем самые знаменитые дипломаты. Только когда дело касалось его мечты о неограниченно долгом сне, мысли его расплывались в тумане неопределенности. Тут он понял, что успех нового предприятия заключен в тайне.

Остаток пути к цели Фишерле употребил на то, чтобы всяческими историями доказать опасность своего с виду такого безобидного друга, этого стройного, приличного господина. Тот так долго сражался на войне, что совсем одичал. Целый день он, бывает, не шевельнется и мухи не обидит. Но скажи ему лишнее слово — и он может вытащить свой старый армейский револьвер и уложить человека на месте. Суды против него бессильны, он действует в умопомрачении, у него есть медицинское свидетельство. Полиция его знает.

Зачем его арестовывать? — сказали себе полицейские, — его же все равно оправдают. Кстати, он ведь и не убивает людей наповал. Он стреляет по ногам. Через несколько недель подстреленные поправляются. Только в одном случае шутки с ним плохи. Это когда задают много вопросов. Например, кто-нибудь самым невинным образом справляется об его здоровье. В следующую секунду спросивший мертв. Ибо в этом случае его, Фишерле, друг целится прямо в сердце. Такая уж у него привычка. Он тут не виноват. Потом он сам же сожалеет об этом. Настоящих убийств произошло таким образом пока шесть. Ведь все знают об его опасной привычке, и только шесть человек спросили его о чем-то. Вообще же с ним можно великолепно делать дела.

Лоточник не верил ни одному слову. Но у него была пылкая фантазия. Он представлял себе хорошо одетого господина, который расстреливает тебя еще до того, как ты выспался. Он решил вопросов на всякий случай не задавать и узнать тайну каким-нибудь другим способом.

Фишерле приложил большой палец к губам и сказал: "Тсс!" Они подошли к церкви, где их ждал «слепой», чьи глаза были полны собачьей преданности. За это время он не рассмотрел ни одной бабы, он только знал, что много их прошло мимо. Вне себя от счастья, он был рад обращаться с коллегами любезно; этих бедняг через три дня уволят, а он устроился на всю жизнь. Лоточника он приветствовал так горячо, словно не видел его три года. За церковью эти трое нашли Фишершу. Она уже десять минут не могла отдышаться, — так быстро она бежала. «Слепой» ласково потрепал ее по горбу.

— Что, старушка! — прорычал он, смеясь всем своим морщинистым, бледным лицом. — Наши дела сегодня неплохи!

Может быть, он когда-нибудь сделает одолжение старушке. Фишерша громко визжала. Она чувствовала, что гладит ее не Фишерле, но говорила себе, что это он, и слушала грубый голос «слепого». И визг ее переходил от ужаса к восторгу, а от восторга к разочарованию. Голос Фишерле был завлекателен. Ему бы выкрикивать заголовки газет! Газеты вырывали бы у него из рук. Но он был слишком хорош, чтобы работать. Он устал. Уж лучше ему, думала она, оставаться начальником.

Ведь вдобавок к голосу у него были острые глаза. Вот вышел из-за угла ассенизатор. Фишерле заметил его первый и, приказав другим: "Ни с места!", побежал ему навстречу. Он отвел его под козырек над входом в церковь, взял у него пакет, который тот по-прежнему держал как младенца, и вынул две сотни из пальцев правой руки. Он достал пятнадцать шиллингов и положил их ему на ладонь, которую сам же открыл. После этого в топорных устах ассенизатора сложилась первая фраза его отчета.

— Прошло хорошо, — начал он.

— Вижу, вижу! — воскликнул Фишерле. — Завтра ровно в девять. Ровно в девять. Здесь. Здесь. Ровно в девять здесь!

Удалившись неуклюжим, тяжелым шагом, ассенизатор стал рассматривать свое вознаграждение. Через некоторое время он заявил:

— Все верно!

До самого «Неба» он боролся со своей привычкой и наконец пал ее жертвой. Пятнадцать шиллингов получит жена, пять он пропьет. Так и произошло. Сперва он хотел пропить все.

Лишь под козырьком церкви Фишерле понял, какую скверную составил он комбинацию. Если он сейчас передаст пакет Фишерше, лоточник, стоя рядом, все разглядит. Как только он смекнет, что пакет у всех один и тот же, прекрасной тайне конец. Тут, словно угадав его мысли, Фишерша сама подошла к нему под козырек и сказала:

— Теперь моя очередь.

— Дело, дорогая моя, не скоро делается, — осадил он ее и дал ей пакет. — Трогай!

Она торопливо заковыляла прочь. Ее горб заслонял от других пакет, который она несла.

"Слепой" тем временем пытался объяснить лоточнику, что бабы — это ерунда. Первым делом человеку нужно иметь хорошую профессию, порядочную профессию, профессию, при которой можно держать глаза открытыми. Слепота — тоже ерунда. Люди думают, что если человек с виду слепой, то с ним можно позволять себе все. Если ты чего-то добился, то бабы приходят сами, десятками, просто не знаешь, куда их всех положить. Всякая шваль ни черта в этой штуке не смыслит. Они как собаки, они устраиваются везде. Тьфу, мерзость, он не из таких! Ему подавай приличную кровать, матрац конского волоса, хорошую печь в комнате, чтобы не воняла, и бабу в соку. Угольной вони он не переносит. Это у него еще с войны. Он, например, спутываться станет не с каждой. Раньше, когда он был нищим, он старался не упустить ни одной.

Теперь он купит себе одежду получше. Денег у него скоро будет до черта, и он будет выбирать себе баб. Он выстроит сотню, ощупает каждую, не обязательно голых, сойдет и так, и возьмет с собой трех-четырех. Больше он в один прием не выдюжит. С пуговицами покончено. "Придется завести двухспальную кровать! — вздохнул он. — Как мне разместить трех толстух?" У лоточника были другие заботы. Он вытянул шею, чтобы заглянуть за горб Фишерши. Есть у нее пакет, или у нее нет пакета? Ассенизатор пришел с пакетом, а ушел с пустыми руками. Почему Фишерле потащил его под козырек? Ни Фишерле, ни ассенизатора, ни Фишерши не видно, пока они там стоят. Пакет прячут в церкви, ну конечно. Замечательная идея! Кто станет в церкви искать краденое? Урод-то, оказывается, хитрец. Пакет — это интересный груз кокаина. Где напал этот мошенник на такое огромное дело? Тут карлик быстро подбежал к ним и сказал:

— Терпение, господа! Пока она на своих кривых ногах обернется, мы помрем.

— Теперь помирать незачем, сударь! — прорычал "слепой".

— Смерти никому не миновать, господин начальник, — попытался подольститься лоточник и выставил вперед обе ладони совершенно так, как это сделал бы на его месте Фишерле. — Да, если бы среди нас был крупный шахматист, — прибавил он, — но ведь наш брат — это же пустое дело для мастера.

— Мастера, мастера! — Фишерле обиженно покачал головой. — Через три месяца я буду чемпионом мира, господа!

Оба служащих обменялись восторженными взглядами.

— Да здравствует чемпион мира! — прорычал вдруг "слепой".

Лоточник поспешил своим тонким, стрекочущим голосом — когда он открывал рот, в «Небе» говорили: "Он играет на мандолине" — подхватить этот клич. «Чемпион» ему еще удалось произнести, а «мира» застряло у него в горле. К счастью, маленькая площадь была в это время безлюдна, даже полицейских, форпоста цивилизации в городе, не было здесь ни одного. Фишерле поклонился, но почувствовал, что переборщил, и прокаркал:

— К сожалению, я должен попросить вас вести себя тише в рабочее время. Не будем разговаривать!

— Вот еще! — сказал «слепой», который снова хотел заговорить о своих планах на будущее и полагал, что заработал такое право своей здравицей. Лоточник приложил палец к губам, сказал:

— Я всегда говорю: молчание — золото, — и умолк. «Слепой» остался один со своими бабами. Он не дал испортить себе удовольствие и продолжал громко говорить. Он начал с того, что бабы — это ерунда, а кончил двухспальной кроватью, но, найдя, что Фишерле проявляет слишком мало интереса к этим делам, завел все сначала и постарался подробно описать некоторых из сотни баб, для него заготовленных. Он наделял каждую невероятными ягодицами и приводил их вес в килограммах, повышая цифру от номера к номеру. У шестьдесят пятой женщины, которую он выбрал как пример шестидесятых номеров, одни только ягодицы весили шестьдесят пять килограммов. Он был не мастер считать и придерживался цифры, которую однажды назвал. Однако эти шестьдесят пять килограммов показались ему самому некоторым преувеличением, и он заявил:

— Все, что я говорю, всегда правда. Лгать я не могу, это у меня осталось с войны!

У Фишерле тем временем хватало дел с самим собой. Надо было прогнать закопошившиеся мысли о шахматах. Никакой помехи не боялся он сейчас больше, чем растущей тоски по новой партии. Из-за этого могло погибнуть все предприятие. Он постучал по маленькой шахматной доске в правом пиджачном кармане, служившей заодно и коробкой для фигур, послушал, как они там взволнованно прыгают, пробормотал: "Теперь успокойся!" — и опять стучал по доске, пока ему не надоел этот шум без толку. Лоточник размышлял о наркотиках и связывал их действие со своей потребностью выспаться. Он хотел, если найдет пакет в церкви, вытащить оттуда несколько пакетиков и испробовать их. Он боялся только, что от такого яда непременно приснятся сны. А чем видеть сны, лучше ему вообще не засыпать. Он имел в виду настоящий сон, когда спящего кормят, а тот все же не просыпается минимум две недели.

Тут Фишерле заметил, как Фишерша, энергично кивнув ему, исчезла под козырьком церкви. Он схватил «слепого» за руку, сказал ему: "Конечно, вы правы", а лоточнику: "Вы остаетесь здесь!" — и довел первого до двери церкви. Там он велел ему подождать и потащил Фишершу в церковь. Она была в страшном волнении и не могла произнести ни слова. Чтобы немного успокоиться, она быстро сунула ему пакет и двести пятьдесят шиллингов. Пока он пересчитывал деньги, она сделала глубокий вздох и всхлипнула:

— Он спросил меня, не госпожа ли я Фишерле?

— И ты сказала… — закричал он, дрожа от страха, что своим глупым ответом она может испортить ему все дело, нет, она испортила его, она еще и рада этому теперь, дура! Если ей говорят, что она его жена, она теряет рассудок! Он ее всегда терпеть не мог, а этот осел, зачем он задает такие глупые вопросы, ведь он, Фишерле, уже представил ему свою жену! Оттого, что она горбата и он горбат, тот думает, что это его жена, наверно, он что-то заметил, теперь надо исчезнуть с этими паршивыми четырьмястами пятьюдесятью шиллингами, ну и подлость!

— Что ты сказала?! — крикнул он второй раз. Он забыл, что находится в церкви. Вообще-то перед церквами он испытывал почтительную робость, потому что его нос очень уж бросался в глаза.

— Я… я же… ничего… не должна была… говорить! — Она всхлипывала перед каждым словом. — Я покачала головой!

Вся тяжесть чуть не потерянных денег свалилась у Фишерле с души. Страх, который она нагнала на него, привел его теперь в ярость. Ему очень хотелось закатить ей несколько пощечин справа и слева. К сожалению, на это не было времени. Он вытолкнул ее из церкви и завизжал ей в ухо:

— Чтоб я не видел тебя завтра с твоими задрипанными газетами! Я на них и глядеть не стану!

Она поняла, что ее служба у него кончена. Она была не в состоянии высчитать, что она на этом деле теряет. Один господин принял ее за госпожу Фишерле, а ей велено было ничего не говорить. Такое несчастье, такое ужасное несчастье! Ни разу в жизни она еще не чувствовала себя такой счастливой. По дороге домой она не переставала всхлипывать: "Он единственное, что у меня есть на свете". Она забыла, что он должен был ей еще двадцать шиллингов, сумму, ради которой она в плохие времена мыкалась целую неделю. Свой напев она сопровождала образом господина, сказавшего ей "госпожа Фишерле". Она забыла, что все называли ее Фишершей. Она всхлипывала и потому, что не знала, где этот господин живет и где он бывает. Она каждый день предлагала бы ему газеты. Он спросил бы ее снова.

А Фишерле избавился от нее. Он обманул ее неумышленно. Страх и переход страха в ярость замутили ему голову. Но если бы увольнение Фишерши протекало спокойно, он, несомненно, попытался бы надуть ее при расчете. Вручив пакет «слепому», он посоветовал ему показать себя с лучшей стороны и молчать, — в конце концов, от этого зависит его положение. До осязаемости отчетливо видя перед собой своих баб, «слепой» тем временем, чтобы забыть их, закрыл глаза. Когда он открыл их, все бабы исчезли, в том числе и самые тяжелые, и это вызвало у него легкое сожаление. Вместо них на ум ему самым отчетливым образом пришли его новые обязанности. Совет Фишерле был поэтому излишним. Несмотря на спешность предприятия, Фишерле вовсе не хотел отпускать от себя «слепого»: он сделал большую ставку на пуговицы; кроме того, будучи по натуре весьма равнодушен к женщинам, он, Фишерле, никак не мог верно определить, насколько важно «слепому» добывать баб. Вернувшись к лоточнику, он сказал:

— И такому отребью должен доверять деловой человек!

— Тут вы правы! — ответил тот, отделяя себя, как деловой человек, от отребья.

— Зачем мы живем на свете? — Из-за четырехсот шиллингов, которые он рисковал потерять, Фишерле устал от жизни.

— Чтобы спать, — ответил лоточник.

— Вы — и спать! — Карлик разразился громким смехом, представив себе спящим лоточника, который денно и нощно жаловался на бессонницу. Когда он смеялся, ноздри его походили на широко разинутый двойной рот, под ними видны были две узкие щелки, уголки рта. Приступ смеха был на этот раз такой сильный, что Фишерле держался за горб, как другие держатся за живот. Подперев горб ладонями, он тщательно смягчал каждый сотрясавший его тело толчок.

Едва он кончил смеяться — лоточник был до глубины души обижен неверием в его способность спать, — как появился и прошел под козырек церкви «слепой». Фишерле бросился к нему, вырвал у него деньги из рук, крайне удивился, что их было ровно столько, сколько должно быть — или он все-таки сказал ему «пятьсот», нет, «четыреста», — и, чтобы замаскировать свое волнение, спросил:

— Ну, как?

— В дверях я встретил одну, ну и баба, скажу вам, если бы я не держал так по-дурацки этот пакет, я бы прижал ее спереди, такая она была толстая! Ваш компаньон слегка под мухой.

— Вы что? Что с вами?

— Не сердитесь, но он ругал баб на чем свет стоит!

"Четыреста — это много", — сказал он. Из-за бабы он войдет в положение и заплатит. Всему виной бабы. Если бы мне можно было говорить, я бы уж сказал ему, дураку набитому! Бабы! Бабы! На что мне жизнь, если бы не было баб? Я так славно столкнулся с ней, а он ругается!

— Такой уж он человек. Он заядлый холостяк. Ругать его я не разрешаю. Он мой друг. Говорить я тоже не разрешаю, а то он обидится. Друзей нельзя обижать. Разве я вас когда-нибудь обижал?

— Нет, чего не было, того не было. Вы добрая душа.

— Вот видите. Завтра в девять приходите опять, да! И хорошенько держать язык за зубами, потому что вы мой друг! Мы еще посмотрим, надо ли человеку погибать из-за пуговиц!

"Слепой" ушел, он чувствовал себя прекрасно, странности компаньона он быстро забыл. С двадцатью шиллингами можно было что-то предпринять. Прежде всего — главное. Главным были баба и костюм, костюм нужен был черный, чтобы подходил к усам, за двадцать шиллингов нельзя было купить черный костюм. Он выбрал бабу.

От обиды и любопытства лоточник забыл о деликатности и привычной трусости. Он хотел застичь карлика, когда тот обменивает пакеты. Его отнюдь не привлекала перспектива обыскивать из-за пакета всю церковь, хотя бы и маленькую. Появившись внезапно, он выяснил бы обстановку, ибо откуда-нибудь появился бы карлик. Он встретил его перед дверью, принял у него кладь и молча удалился.

Фишерле медленно пошел за ним. Результат четвертой попытки имел не финансовое, а принципиальное значение. Если Кин выложит и эти сто шиллингов, то сумма, которая попадет только в карман Фишерле — девятьсот пятьдесят шиллингов — превзойдет ту, другую, что была выплачена ему в вознаграждение за находку. Организуя обман специалиста по книжному делу, Фишерле не забывал ни на миг, что перед ним враг, который еще вчера пытался облапошить его. Конечно, человек защищает свою шкуру. С убийцей становишься сам убийцей. С мошенником сам опускаешься до мошенничества. Но в этом деле есть особая заковырка. Может быть, этому типу втемяшилось вернуть себе деньги, отданные в вознаграждение за находку, может быть, он свихнулся на этом подлом намерении, ведь люди часто вбивают себе в голову всякую блажь, и, может быть, ради этого он ставит на карту все свое состояние. Оно тоже было уже однажды собственностью Фишерле, поэтому он вправе спокойно отнять его у него. Но, может быть, всей этой благоприятной ситуации сейчас не станет. Не всякий способен вбить себе что-то в голову. Если бы у этого типа был такой характер, как у Фишерле, если бы вознаграждение за находку манило его так же, как Фишерле шахматы, тогда дела были бы в полном порядке. Но разве можно знать, кто перед тобой? Может быть, он просто хвастун, слабый человек, которому уже жаль своих денег и который вдруг заявит: "Стоп, хватит с меня!" С него станет, что из-за ста шиллингов он откажется от полного вознаграждения за находку. Откуда ему знать, что у него все отнимут и он останется ни с чем? Если у этого специалиста по книжному делу есть хоть какая капля ума, — а такое впечатление до сих пор складывалось, — он должен платить, пока не раздаст все. Фишерле сомневается в том, что у него хватит на это ума, да и не у каждого есть такая последовательность, какая выработалась благодаря шахматам у него, Фишерле. Ему нужен человек с характером, с таким же характером, как у него, человек, который пойдет до конца, такому человеку он готов и платить, такому человеку он дал бы долю в своем деле, если бы только нашел его, он пойдет навстречу ему до двери Терезианума, там он подождет его. Надуть его он ведь еще успеет.

Вместо человека с характером навстречу ему семенил лоточник. Он испуганно остановился перед Фишерле. Что начальник окажется здесь, он не предполагал. Он был настолько усерден, что потребовал на двадцать шиллингов больше, чем ему было поручено. Он схватился за левый карман штанов — туда спрятал он свой заработок, которого не было видно, — и уронил пакет. Фишерле было сейчас безразлично, как обходятся с его товаром, он хотел кое-что узнать. Его служащий опустился на колено, чтобы поднять пакет, Фишерле, к его удивлению, поступил так же. На земле он схватил правую руку лоточника и нашел там назначенные сто шиллингов. Это только предлог, подумал лоточник, он боится за бешено дорогой пакет: черт возьми, почему я не заглянул в него раньше, теперь поздно. Фишерле встал и сказал:

— Не падайте! Возьмите пакет домой и приходите с ним завтра в церковь ровно в девять! Честь имею кланяться.

— Как, а вознаграждение за услуги?

— Пардон, я так рассеян, — случайно это опять соответствовало действительности, — извольте!

Он дал ему причитавшееся.

Лоточник пошел ("Завтра в девять? Сегодня, дорогой мой!") в церковь. За одной из колонн он снова опустился на колени и, молясь, на тот случай, если кто-нибудь войдет во время его действий, открыл пакет. Это были книги. Последнее сомнение исчезло. Его обманули. Настоящий пакет был где-то в другом месте. Он упаковал книги, спрятал их под скамью и принялся искать. Молясь, он елозил по церкви и, молясь, заглядывал под каждую скамью. Он действовал основательно, такой случай представится не скоро. Часто он уже добирался было до своей тайны, но это оказывался всего лишь черный молитвенник. Через час он проникся к молитвенникам неугасимой ненавистью. Еще через час у него заболела спина и повис высунувшийся изо рта язык. Губы его еще шевелились, словно бормоча молитвы. Кончив, он снова начал с начала. Он был слишком умен, чтобы механически повторять одно и то же. Он знал, что то, чего ты не заметил один раз, ты не заметишь опять, и изменил последовательность. В это время люди редко заходили в церковь. Он тщательно прислушивался к непривычным звукам и сразу же останавливался, что-нибудь услыхав. Одна богомолка задержала его на двадцать минут, он боялся, что она раскроет его священную тайну, и не спускал с нее глаз. Пока она была в церкви, он не решался даже сесть. В середине дня, уже потеряв представление о длительности своих поисков, он зигзагом перебирался с левой стороны к третьему ряду справа, а с правой стороны к третьему ряду слева. Это была последняя придуманная им последовательность. Под вечер он где-то рухнул на пол и, смертельно усталый, уснул. Он, правда, достиг своей цели, но еще до истечения двух недель, в тот же вечер, когда пришло время запереть церковь, его растолкал и выставил вон причетник. Настоящий пакет он забыл.

Разоблачения

Когда Фишерле, энергично подмигивая, показался у стеклянной двери, Кин приветствовал его кроткой улыбкой. Милосердная служба, которую он с недавних пор нес, размягчала его душу и располагала ее к символике. Она спрашивала себя, что бы значило миганье этих меланхолических маяков; условленные сигналы утекли из нее вместе с могучим потоком любви. Вера Кина, нерушимая, как его недоверие к оскверняющему книги человечеству, витала в любимой области. Он сожалел о слабости Христа, этого странного расточителя. Вспоминая, скольких тот накормил, исцелил, утешил словом, Кин представлял себе, скольким книгам можно было бы помочь этими чудесами. Он чувствовал, что его теперешнее настроение родственно настроению Христа. Многое он совершал бы таким же образом, только объекты любви казались ему заблуждением, подобным заблуждению японцев. Поскольку филолог в нем был еще жив, он решил, пока не настанут более спокойные времена, предпринять радикально новое текстологическое исследование евангелий. Может быть, у Христа речь шла совсем не о людях, а варварская иерархия исказила подлинные слова своего основателя. Неожиданное появление логоса в Евангелии от Иоанна давало как раз из-за обычного толкования, указывающего здесь на греческое влияние, серьезный повод для подозрений. Он чувствовал в себе достаточно учености, чтобы дойти до истинного происхождения христианства, и хотя он был не первым из тех, кто бросал подлинные слова Спасителя всегда готовому слушать их человечеству, он не без внутреннего основания надеялся, что его толкование останется последним.

Зато фишерлевское толкование грозящей опасности осталось непонятым. Некоторое время Фишерле продолжал предостерегающе мигать, попеременно закрывая правый и левый глаз. Наконец он бросился к Кину, схватил его под руку, прошептал: "Полиция! — самое страшное слово, какое он знал. — Бегите! Я побегу впереди!" — и, вопреки обещанному, снова стал в дверях, чтобы дождаться действия своих слов. Кин бросил страдальческий взгляд вверх, не на небо, а, наоборот, в ад на седьмом этаже. Он дал обет вернуться на этот священный аванпост, может быть, еще сегодня же. Он всей душой презирал грязных фарисеев, преследовавших его. Как истинный святой, он не забыл также, перед тем как привел в движение свои длинные ноги, поблагодарить карлика за предостережение, отвесив деревянный, но низкий поклон. На случай, если он изменит своему долгу из трусости, он пригрозил своей собственной библиотеке сожжением. Он твердо установил, что его враги не показывались. Чего они боялись? Нравственной силы его заступничества? Он вступался не за грешников, он вступался за невинные книги. Если за это время хоть с одной из них упадет волосок, то его, Кина, узнают с другой стороны. Он знал также Ветхий завет и оставлял за собой право на месть. Ах, черти, воскликнул он, вы подстерегаете меня в какой-то засаде, а я покидаю вашу преисподнюю с поднятой головой! Я не боюсь вас, ибо за мной стоят несметные миллионы. Он указал пальцем вверх. Затем он медленно обратился в бегство.

Фишерле не упускал его из виду. Ему не хотелось выбрасывать свои деньги из карманов Кина на каких-то мошенников. Он боялся появления незнакомых закладчиков и подгонял Кина движением рук и носа. В его медлительности он видел гарантию собственной будущности. У этого человека, несомненно, был характер, он втемяшил себе в голову добраться до выплаченного вознаграждения за находку этим и никаким другим путем. Фишерле не ждал от него такой последовательности и восхищался им. Он намерился содействовать замыслам этого характера. Он хотел помочь Кину избавиться от его капитала до последнего гроша в кратчайший срок и без особых усилий. Но поскольку жаль было разбазаривать такую вначале импозантную сумму, Фишерле должен был следить за тем, чтобы в дело не вмешивались посторонние лица. То, что происходило между этими двумя характерами, касалось только их, и никого больше. Он сопровождал каждый шаг Кина подбадривающим качаньем горба, указывал то и дело на какой-нибудь темный угол, прикладывал палец к губам и передвигался на цыпочках. Когда мимо него прошел служащий, случайно та свинья, что работала оценщиком в книжном отделе, он попытался сделать поклон, взметнув навстречу ему свой горб. Кин тоже поклонился, из чистой трусости. Он чувствовал, что этот мнимый человек, спустившийся четверть часа назад с лестницы, функционирует наверху в качестве черта, и дрожал от страха, что ему запретят стоять у окна.

Наконец, благодаря своей воле, Фишерле довел его до площади за церковью и до козырька над входом. "Спаслись!" — сказал он насмешливо. Кин поразился размерам опасности, в которой он только что находился. Затем он обнял коротышку и сказал мягким, ласковым голосом:

— Если бы у меня не было вас…

— Вас давно бы уже посадили! — дополнил Фишерле.

— Мои действия противозаконны?

— Все противозаконно. Вы идете поесть, потому что вы голодны, и вы уже снова проворовались. Вы помогаете какому-нибудь бедняку, дарите ему пару ботинок, он убегает в этих ботинках, а вас обвиняют в оказании содействия. Вы засыпаете на скамейке, десять лет вы мечтаете на ней, и уже вас будят, потому что десять лет назад вы что-то натворили, уже тащат в участок! Вы хотите помочь нескольким простым книжкам, и вот уже весь Терезианум окружен полицией, в каждом углу по полицейскому, а вы бы видели их новые револьверы! Операцией руководит майор, я заглянул под него. Что, думаете вы, носит он под собой, чтобы никто из людей большого роста, проходя мимо, ничего не заметил? Приказ об аресте! Начальник полиции издал особый приказ об аресте, потому что вы человек важный. Вы сами знаете, кто вы, зачем мне вам рассказывать! Ровно в одиннадцать часов вы должны быть арестованы в здании Терезианума мертвым или живым. Если вы вне здания, вас не тронут. Вне здания вы не преступник. Ровно в одиннадцать часов. А который сейчас час? Без трех минут одиннадцать. Убедитесь сами!

Он потащил его на противоположную сторону площади, откуда были видны часы на церкви. Они подождали там немного, и пробило одиннадцать.

— Что я сказал, уже одиннадцать! Считайте, что вам повезло! Этот тип был та самая свинья.

— Та самая свинья!

Кин не забыл ни слова из того, что рассказал ему Фишерле вначале. С тех пор как он разгрузил голову, память его опять работала превосходно. Он с опозданием сжал руку в кулак и воскликнул:

— Несчастный кровопийца! Попался бы он мне!

— Радуйтесь, что он вам не попался! Если бы вы спровоцировали эту свинью, вас арестовали бы раньше. Думаете, мне не тошно было кланяться какой-то свинье? Но я должен же был предостеречь вас. Знайте, какого человека приобрели вы в моем лице!

Кин думал о наружности свиньи.

— А я-то принял его за простого черта, — сказал он сконфуженно.

— Он и есть черт. Почему черт не может быть свиньей? Вы видели его живот? В Терезиануме ходит слух… лучше промолчать об этом.

— Какой слух?

— Поклянитесь, что не броситесь туда, если я скажу вам? Вы пропадете, и книгам не будет от этого никакой пользы.

— Хорошо, клянусь, говорите же!

— Вы поклялись! Видели живот?

— Да, но слух, слух!

— Сейчас. Вы ничего не заметили на животе?

— Нет!

— Некоторые говорят, что у живота есть углы.

— Что это значит?

Голос Кина дрогнул. Готовилось что-то неслыханное.

— Говорят… я должен поддержать вас, а то случится несчастье, — говорят, он так растолстел от книг.

— Он…

— Пожирает книги!

Кин вскрикнул и упал наземь. Падая, он потянул за собой коротышку, который больно ударился о мостовую и, чтобы отомстить, продолжал:

— Что вы хотите, говорит свинья, я сам слушал его однажды, что мне делать с этим дерьмом? Он так и сказал «дерьмо», книги он всегда называет дерьмом, а жрать дерьмо не брезгает. Что вы хотите, говорит он, это дерьмо лежит здесь месяцами, так лучше я попользуюсь и набью себе брюхо. Он составил собственную поваренную книгу, там множество всяких рецептов, теперь он ищет издателя для нее. На свете, говорит он, слишком много книг и слишком много голодных желудков. Своим животом я обязан своей кухне, говорит он, я хочу, чтобы у каждого был такой живот, и я хочу, чтобы книги исчезали, по мне, пусть все книги исчезнут! Их можно было бы сжигать, но от этого никому нет проку. Поэтому, говорю я, надо их съедать, сырыми, с растительным маслом и уксусом, как салат, обвалянными и запеченными в сухарях, как шницель, с солью и перцем, с сахаром и корицей, у этой свиньи сто тысяч рецептов, каждый месяц он придумывает какой-нибудь новый вдобавок, я нахожу это мерзким, разве я не прав?

Во время этой речи, которую без единого перерыва прокаркал Фишерле, Кин корчился на земле. Он колотил по мостовой своими хилыми кулаками, словно доказывая, что даже твердая кора земли мягче, чем человек. Острая боль пронзала ему грудь, ему хотелось закричать, спасти, освободить, но вместо рта говорили его кулаки, а они звучали слабо. Они били по булыжникам, по каждому поочередно, не пропуская ни одного. Они разбивались в кровь, изо рта у него текла пена, с которой эта кровь смешивалась, — в такой близости от земли находились его дрожащие губы. Когда Фишерле умолк, Кин поднялся, закачался, вцепился в горб и, несколько раз тщетно пошевелив губами, пронзительно закричал на всю площадь:

— Кан-ни-ба-лы! Кан-ни-ба-лы!

Свободную руку он протягивал в сторону Терезианума. Одной ногой он топал о мостовую, которую только что чуть ли не целовал.

Прохожие, уже появившиеся в это время, испуганно останавливались, его голос звучал как голос смертельно раненного. Открывались окна, в соседнем переулке завыла собака, из своего заведения вышел врач в белом халате, и за углом церкви угадывалась полиция. Грузная цветочница, чья торговля шла перед церковью, достигла кричавшего первой и спросила карлика, что случилось с этим господином. В руке у нее еще были свежие розы и лыко, которым она хотела связать их.

— У него кто-то умер, — сказал Фишерле грустно. Кин ничего не слышал. Цветочница связала свои розы, сунула их под руку Фишерле и сказала:

— Это ему, от меня.

Фишерле кивнул, прошептал: "Сегодня похоронили" — и отпустил ее легким движением руки. За свои цветы она стала ходить от одного прохожего к другому, рассказывая, что у этого господина умерла жена. Она плакала, потому что ее покойный муж, почивший двенадцать лет назад, всегда бил ее. Он не стал бы так плакать по поводу ее смерти. Ей было жаль себя и как умершей жены этого худощавого господина. Стоявший перед своим заведением парикмахер, ошибочно принимаемый за врача, сухо покачал головой: "Такой молодой и уже вдовец", немного подождал и ухмыльнулся над своей шуткой. Цветочница бросила на него злой взгляд и всхлипнула: "Я же дала ему розы!" Слух об умершей жене распространился вверх по домам, некоторые окна снова закрылись. Какой-то фат нашел: "Тут ничего не поделаешь" — и остался только ради одной молоденькой и миленькой служаночки, которой так хотелось утешить беднягу. Полицейский не знал, как поступить, его оповестил какой-то шедший на службу младший официант. Когда Кин снова начал кричать, — люди раздражали его, — орган власти решил было вмешаться. Слезные мольбы цветочницы удержали его от этого. На Фишерле близость полиции подействовала устрашающе, он подпрыгнул, схватил рот Кина, закрыл его и притянул к себе вниз. Так дотащил он его, полузакрытый перочинный нож, до церковной двери, крикнул: "Молитва успокоит его!" — кивнул публике и исчез с Кином в церкви. Собака в соседнем переулке все еще выла.

— Животные всегда это замечают, — сказала цветочница, — когда мой покойный муж… — И она рассказала полицейскому свою историю. Поскольку овдовевшего господина уже не было видно, ей было жаль дорогих цветов.

В церкви лоточник работал еще вовсю. Тут вдруг появился Фишерле в сопровождении богатого компаньона, энергичным движением посадил этого жердеобразного человека на скамью, громко сказал: "Вы с ума сошли?" — огляделся и стал затем говорить тихо. Лоточник очень испугался, Фишерле он обманул, и компаньон знал на сколько. Он отполз подальше от них и спрятался за колонной. Он наблюдал за обоими из своей безопасной темницы, ибо умное чутье говорило ему, зачем они пришли: они принесли или хотели взять отсюда пакет.

В темной и тесной церкви Кин постепенно пришел в себя. Он чувствовал близость существа, чьи тихие упреки согревали его. Что это существо говорило, он не понимал, но это его успокаивало. Фишерле старался отчаянно, он даже перешел меру. Произнося всякие успокаивающие слова, он размышлял, кто, собственно, рядом с ним. Если он сумасшедший, то еще какой; если он только притворяется сумасшедшим, то он самый лихой мошенник на свете. Аферист, который подпускает к себе полицию и не убегает, которого силой приходится вырывать из рук полиции, которому цветочница верит, что у него горе, и даже дарит розы бесплатно, который рискует девятьюстами пятьюдесятью шиллингами, не обронив ни одного слова, который позволяет какому-то калеке-уроду бессовестно врать себе и не вздует его! Чемпион мира по аферам! Надуть такого мастера своего дела — это удовольствие, противников, которых приходится стыдиться, Фишерле терпеть не может. Он за равных по силе партнеров в любой игре, и поскольку он по финансовым причинам выбрал в партнеры Кина, он считает его равным себе по силе.

Однако он обращается с ним как с величайшим глупцом, тот ведь притворяется глупым, сам хочет, чтобы с ним так обращались. Чтобы навести его на другие мысли, Фишерле спрашивает Кина, как только тот начинает дышать спокойнее, о событиях, случившихся за истекшее утро. Кин не прочь вспомнить о более приятных минутах, чтобы освободиться от тяжести, угнетающей его, с тех пор как он узнал эту ужасную вещь. Прислонясь плечами, ребрами и другими костями к колонне, отделяющей его ряд скамеек, он улыбается слабой улыбкой больного, который хоть и идет на поправку, но требует очень бережного обхождения. Фишерле знает толк в бережности. Такому врагу хочется сохранить жизнь. Он взбирается на скамью, становится на колени и подставляет ухо чуть ли не вплотную к губам Кина. Кто-нибудь может услышать его.

— Чтобы вам не перенапрягаться, — говорит он. Кин уже ничего не принимает просто. Любая любезность со стороны человека кажется ему чудом.

— Вы не человек, — шепчет он умиленно.

— Урод не человек, разве я в этом виноват?

— Единственный урод — это человек.

Голос Кина пытается набрать силу. Они глядят друг другу в глаза, поэтому он не замечает того, о чем следовало бы умолчать при карлике.

— Нет, — говорит Фишерле, — человек не урод, а то бы я был человеком!

— Не позволю. Человек — это единственный изверг! Кин говорит громко, он запрещает и приказывает. Фишерле такая перебранка — он считает это перебранкой — доставляет большое удовольствие.

— А почему не человек наша свинья? Теперь он побил его.

Кин вскакивает. Он непобедим.

— Потому что свиньи не могут защищаться! Я протестую против этого насилия! Люди — это люди, а свиньи — это свиньи! Все люди — только люди! Ваша свинья — человек! Горе человеку, который берет на себя смелость называться свиньей! Я разобью его! Кан-ни-ба-лы! Кан-ни-балы!

Церковь гудела от отзвуков диких обвинений. Она казалась пустой. Кин разошелся. Фишерле растерялся, в церкви он чувствовал себя неуверенно. Он чуть не потащил Кина снова на площадь. Но там стояла полиция. Пусть рухнет церковь, в лапы полиции он не бросится! Фишерле знал страшные истории об евреях, которые оказывались погребенными под обломками обрушивавшихся церквей, потому что не должны были туда входить. Их рассказывала ему его жена, пенсионерка, потому что она была набожна и хотела обратить его в свою веру. Он не верил ничему, кроме того, что «жид» — это одно из тех преступлений, которые караются сами собой. В беспомощности он взглянул на свои руки, которые всегда держал на высоте предполагаемой шахматной доски, и заметил розы, раздавленные им под мышкой справа. Он вынул их оттуда и закричал:

— Розы, прекрасные розы, прекрасные розы! Церковь наполнилась каркающими розами, — с высоты среднего нефа, из боковых нефов, с ходов, от двери, отовсюду на Кина летели красные птицы.

(Лоточник, скорчившись от страха, прятался за своей колонной. Он понял, что между компаньонами идет спор, и радовался этому, ибо за спором они, конечно, забудут о своем пакете. Однако он предпочел бы, чтобы они уже вышли из церкви, шум оглушал, могла подняться суматоха, а в таких случаях набегает всякое жулье, и его пакет, чего доброго, украдут.)

Каннибалы Кина были задушены розами. Его голос еще не совсем окреп, и тягаться с карликом Кин не мог. Как только слово «розы» дошло до его сознания, он прекратил свой крик и полуудивленно-полу-пристыженно обернулся к Фишерле. Как оказались здесь розы, он же был в каком-то другом месте, цветы безобидны, они живут водой и светом, землей и воздухом, они не люди, они не причиняют зла книгам, они служат жратвой, погибают из-за людей, цветы нуждаются в защите, их надо защищать, от людей и животных, в чем разница, изверги, изверги и те и другие, одни жрут растения, другие — книги, единственный естественный союзник книги — это цветок. Взяв розы из руки Фишерле, он вспомнил об их благоухании, которое знал по персидским любовным стихам, и поднес цветы к глазам; верно, они пахли. Это смягчило его окончательно. Он сказал:

— Можете и впредь спокойно называть его свиньей. Только цветы, смотрите у меня, не ругайте!

— Я принес их для вас, — объяснил Фишерле, который был рад, что не должен больше кричать в церкви. — Они стоили бешеных денег. Вы раздавили их своим криком. Что поделать бедным цветам с такими людьми?!

Он решил отныне признавать правоту Кина во всем. Противоречить было слишком опасно. Эта бесшабашность доведет его до тюрьмы. Одаренный цветами снова в изнеможении опустился на скамью, прислонился к своей колонне и, осторожно, словно это были книги, поводя розами у себя перед глазами, начал рассказывать о славных делах предполуденных часов.

Время, когда он в спокойном неведении выкупал обреченных на заклание в том светлом вестибюле, где от него никто не мог ускользнуть, было сейчас далеким, как его молодость. Людей, которым он помог вернуться на добрый путь, он представлял себе, однако, так явственно, словно с тех пор прошел какой-нибудь час, он сам поражался ясности своей памяти, которая в данном случае превзошла себя самое.

— Четыре больших пакета отправились бы в брюхо свиньи или были бы отложены для сожжения в дальнейшем. Мне посчастливилось спасти их. Надо ли мне этим хвалиться? Не думаю. Я стал скромнее. Зачем, собственно, я об этом рассказываю? Затем, может быть, чтобы и вы, человек, не довольствующийся компромиссами, признали ценность незначительной благотворительности.

От этих слов веяло воздухом, очищенным бурей. Его речь, обычно сухая и жесткая, звучала сейчас мягко и вместе с тем сочно. В церкви было очень тихо. Между отдельными фразами он часто сдерживал себя, а потом потихоньку воодушевлялся опять. Он описал четырех заблудших, которым протянул руку, их образы немного расплывались за четкими контурами принесенных ими пакетов, ибо сперва описывались именно пакеты, их бумага, форма и вероятное содержание; внутрь он ни разу по-настоящему не заглядывал. Пакеты отличались опрятностью, владельцы их были скромны и конфузливы, ему не хотелось отрезать им путь к отступлению. Какой смысл имела бы его освободительная деятельность, если бы он был жесток? Кроме последнего, все это были на редкость славные существа, они осторожно обращались со своими друзьями и запрашивали большие суммы, чтобы книги остались у них. Сверху бы они вернулись не солоно хлебавши, на лицах у них была написана твердая решимость, взяв у него деньги, они удалялись молча и в глубоком волнении. Первый, по-видимому рабочий по роду занятий, рявкнул на него вместо ответа на какой-то вопрос, приняв его за торговца, и ни одна грубость не была ему еще так приятна, как эта. Второй явилась некая дама, чей вид пробудил воспоминания об одном знакомом; решив, что над ней глумится один из чертей-прислужников, она побагровела, но промолчала. Вскоре после нее пришел слепой, который столкнулся в дверях с какой-то обыкновенной бабой, женой одного черта-привратника. Он вырвался из ее объятий к пакету, который нес, и с поразительной уверенностью остановился перед своим благодетелем. Слепые с книгами — зрелище потрясающее, они цепляются за свою утеху, и те из них, кому шрифт для слепых не по вкусу, потому что им напечатано так мало, никогда не смиряются и не признают правды перед самими собой. Их можно застать за открытыми книгами, напечатанными нашим шрифтом. Они лгут себе же и думают, что читают. Таких людей нам недостает, и если кто-нибудь заслуживает зрения, то именно эти слепые. Ради них пожелаешь, чтобы немые буквы могли говорить. Слепой запросил больше всех, из деликатности ему не стали объяснять, почему его требование было исполнено, сказали, что из-за той наглой бабы. Зачем напоминать ему об его несчастье? Чтобы его утешить, упор сделали на его счастье. Будь у него баба, ему пришлось бы тратить каждый миг своей жизни на стычки с ней, ибо таковы бабы. Четвертый, невзрачный и не очень-то жаловавший свои книги, которые вздрагивали у него под мышкой, старался, видимо, держаться пристойно, но речь его отдавала вульгарностью.

Из этого рассказа карлик заключил, что деньги не ушли на сторону, что было бы для него сильным ударом. Он подтвердил вульгарный вид последнего, которого он еще встретил у двери. Это наверняка лоточник, и завтра он явится снова. Надо положить конец его проискам.

Последние слова лоточник услышал. Он привык к интонации обоих голосов. Когда громкий спор утих, он с любопытством, но медленно подполз поближе, он как раз успел к тому времени, когда разговор зашел о нем. Он был возмущен двуличием карлика и тем усерднее возобновил свою деятельность, как только те двое вышли из церкви.

Фишерле решился на тяжелую жертву. Он отвел Кина, чтобы тот оправился к завтрашнему дню, в ближайшую гостиницу и подавил свою досаду на огромные чаевые, которые тот выложил там из его, Фишерле, денег. Когда Кин, оплатив счет за две комнаты, хотя вполне можно было обойтись и одной, прибавил пятьдесят процентов этой суммы на чай, словно Фишерле, поскольку дело касалось его комнаты, одобрял такое безумие, и когда Кин потом, осознав, по-видимому, свою вину, с улыбкой взглянул ему в лицо, Фишерле очень хотелось влепить ему оплеуху. Разве эти расходы не были лишними? Какая разница — дать портье на чай один или четыре шиллинга? Через несколько дней все будет и так на пути в Америку в кармане у Фишерле. Портье не разбогатеет от такого пустяка, а Фишерле обеднеет на эту сумму. И с таким неверным типом надо еще быть любезным! Тот, конечно, нарочно раздражает его, чтобы он, Фишерле, у самой цели потерял терпение, забылся и сам дал повод для увольнения. Он поостережется. Он и сегодня расстелет бумагу и нагромоздит книги, пожелает спокойной ночи и терпеливо выслушает перед сном все эти сумасшедшие имена, он встанет завтра в шесть, когда даже шлюхи и преступники еще спят, запакует книги и разыграет комедию. Он предпочел бы самую скверную шахматную партию. Ведь этот долговязый и сам не верит, что он, Фишерле, верит в его немыслимые книги. Он только хочет внушить ему почтение, но почтение у Фишерле есть до тех пор, пока ему нужно почтение, и ни секунды дольше. Как только он полностью соберет деньги на дорогу, он выскажет ему свое мнение. "Знаете, кто вы, сударь, — крикнет он, — вы самый обыкновенный аферист! Вот вы кто!"

Устав от волнений первой половины дня, Кин вторую его половину лежал в постели. Он не разделся, потому что ему не хотелось устраивать возню из-за неурочного отдыха. В ответ на вопросы Фишерле относительно выгрузки книг он равнодушно пожимал плечами. Его интерес к своей личной библиотеке, которая и так была в безопасности, сильно ослабел. Фишерле отметил эту перемену. Он чуял какую-то хитрость, которую надо было раскрыть, какую-то щель, через которую можно было попытаться нанести несколько маленьких, но ощутимых ударов. Он то и дело спрашивал насчет книг. Не тяжело ли все-таки держать их господину библиотекарю? Ведь ни голова его, ни книги не привыкли к такому положению. Он не хочет лезть со своими советами, но беспорядок в голове — дело опасное. Не потребовать ли хотя бы еще подушек, чтобы придать голове вертикальное положение? А уж если Кин резко поворачивал голову, коротышка, всячески показывая свой страх, кричал: "Ради бога, будьте осторожны!" Один раз он даже бросился к нему и подставил ладони под его правое ухо, чтобы подхватить книги. "Они же выпадут!" — сказал он с упреком.

Постепенно ему удалось привести Кина в нужное настроение. Вспомнив свои обязанности, Кин отказался от лишних слов и лежал спокойно и неподвижно. Если бы только этот коротышка молчал. От его речей и взглядов Кину делалось как-то жутко, словно его библиотеке грозила величайшая опасность, чего в действительности ведь не было. От чрезмерной заботы одна только мука. К тому же сегодня он считал более уместным думать о тех миллионах, чья жизнь была под угрозой. Фишерле казался ему слишком педантичным. Он был — явно из-за горба — очень занят собственным телом и распространял эту заботливость на своего хозяина. Он называл вещи их именами, которые лучше не произносить, и цеплялся за волосы, глаза и уши. К чему? Известно, что в голове уместится что угодно, лишь мелочные натуры занимаются внешними деталями. До сих пор он не был в тягость.

Но Фишерле не отставал. Нос Кина дал течь, и после долгого неподвижного невмешательства Кин, из любви к порядку, решил принять меры против крупной тяжелой капли на самом кончике. Он достал носовой платок и хотел было высморкаться. Тут Фишерле громко застонал.

— Стоп, стоп, погодите, я сейчас!

Выхватив у него из руки платок — у самого Фишерле платка не было, — карлик осторожно приблизился к носу и подхватил каплю как драгоценную жемчужину.

— Знаете что, — сказал он, — я у вас не останусь! Вы бы сейчас высморкались, и книги вышли бы из носу! В каком они были бы виде, мне незачем вам говорить. Вы не любите своих книг! У такого я не останусь!

У Кина не было слов. В глубине души он признавал, что тот прав. Тем сильней возмутил его наглый тон карлика. Ему показалось, что устами Фишерле говорил он сам. Под давлением книг, которых тот даже не читал, карлик заметно изменился. Старая теория Кина подтвердилась блестяще. Прежде чем он успел придумать ответ, Фишерле стал снова браниться, безответность хозяина поразила его. Ничем не рискуя, он бранью снял с души всю досаду на несусветные чаевые.

— Представьте себе, что я высморкался! Что вы сказали бы по этому поводу? Вы бы уволили меня на месте! Культурный человек так не поступает. Чужие книги вы выкупаете, а с собственными обращаетесь как с собакой. В один прекрасный день у вас не будет денег, это неважно, но если у вас не будет и книг, что вы будете делать тогда? Вы хотите просить милостыню на старости лет? Я не хочу. И это называется специалист по книжному делу! Посмотрите на меня! Разве я специалист по книжному делу? Нет! А как я обхожусь с книгами? Я обхожусь с ними безупречно, как шахматист с королевой, как шлюха с котом, или лучше сказать, чтобы вы поняли меня: как мать с младенцем.

Он попытался говорить своим извечным языком, но ничего не получилось. На ум ему приходили только благоприличные выражения, и поскольку они были благоприличны, он сказал себе: "Тоже неплохо" — и на том помирился.

Кин встал, подошел вплотную к нему и не без достоинства сказал:

— Вы бессовестный урод! Сейчас же покиньте мою комнату! Вы уволены.

— Значит, вы еще и неблагодарны! Жид пархатый! — закричал Фишерле. — От жида пархатого ничего другого и не дождешься! Сейчас же покиньте мою комнату, или я вызову полицию. Платил я. Возместите издержки, или я буду жаловаться! Сейчас же!

Кин замешкался. Ему казалось, что платил он сам, но в денежных делах у него никогда не было уверенности. К тому же он чувствовал, что карлик хочет его обмануть, и, увольняя своего верного слугу, хотел по крайней мере внять его советам и больше не подвергать опасности книги.

— Сколько вы внесли за меня? — спросил он, и голос его прозвучал куда менее уверенно.

Почувствовав вдруг снова всю тяжесть горба на спине, Фишерле сделал глубокий вдох, и раз уж дела его были так плохи, раз уж из Америки, видимо, ничего не вышло, раз уж виной такому обороту дела была его собственная глупость, раз уж он ненавидел себя, себя, свою крошечность, свою мелкотравчатость, свое мелкотравчатое будущее, свое поражение перед самой победой, свой жалкий заработок (сравнительно с королевским богатством, которое он играючи заработал бы через несколько дней), раз уж этот начальный заработок, эти гроши, на которые он плевал, он с радостью, если бы их не было так жаль, швырнул бы в лицо Кину вместе с так называемой библиотекой, на которую чихал, — он отказался и от суммы, выброшенной Кином на комнаты и на портье. Он сказал:

— Я отказываюсь от этих денег!

Фраза эта стоила ему такого труда, что тон, каким он произнес ее, придал ему больше достоинства, чем Кину вся его долговязость и строгость. Оскорбленная человечность слышалась в этом отказе и сознание, что самые добрые намерения люди понимают совершенно превратно.

Тут до Кина начало доходить. Он же не заплатил карлику ни гроша из его жалованья, конечно нет, об этом ни разу не было речи, и, вместо того чтобы вернуть себе хотя бы израсходованные собственные деньги, тот отказался от всяких расчетов. Он уволил карлика потому, что благородная забота о его, Кина, библиотеке заставила того употребить неподобающие выражения. Он обругал карлика уродом. А несколько часов назад, когда на него, Кина, была брошена вся полиция столицы, этот урод спас ему жизнь. Карлику он был обязан порядком и безопасностью, даже побуждением к благотворительности. По своей безалаберности он плюхнулся на кровать, не уложив спать книги, а когда слуга, как то и было его обязанностью, напомнил о неудачном положении книг и об опасности, в которой те оказались, он, Кин, выгнал его из своей комнаты. Нет, так низко ему еще не доводилось пасть, чтобы из чистого упрямства грешить против духа своей библиотеки. Он положил руку на горб Фишерле, ласково прижал его, словно бы говоря: ничего, у других горб в голове, глупости, других нет, потому что другие — всего-навсего люди, только мы, два счастливца, не люди, — и приказал:

— Пора приступить к распаковке, дорогой господин Фишерле!

— Вот и я так думаю, — ответил тот, с трудом сдержав слезы. Америка всплыла перед ним — огромная, обновленная, которой не потопить никаким мелкотравчатым аферистам вроде Кина.

Голодная смерть

Маленький праздник примирения сблизил обоих. Кроме общей любви к образованию и, соответственно, уму, было много такого, что равным образом испытали и тот и другой. Кин впервые рассказал о своей безумной жене, которую он держит взаперти дома, где она не может никому наделать вреда. Правда, там находится его большая библиотека; но поскольку жена не проявляла ни малейшего интереса к книгам, то вряд ли она и подозревает в своем безумии, что окружает ее. Такое тонкое существо, как Фишерле, понимает, конечно, какую боль причиняет ему разлука с библиотекой. Но в большей сохранности, чем у этой безумной, у которой только одна мысль — деньги, не может быть никакая книга на свете. Паллиативную замену он носит с собой, и он указал на сложенные тем временем горы книг; Фишерле преданно кивнул головой.

— Да, да, — продолжал свой рассказ Кин, — вы не поверите, есть люди, которые всегда думают о деньгах. Вам свойствен красивый жест — не принимать даже честно предлагаемых денег. Мне хочется доказать вам, что причина моих прежних выпадов против вас — всего лишь каприз, может быть, даже мое сознание собственной вины. Мне хочется вознаградить вас за оскорбления, которые вам пришлось безропотно проглотить. Считайте это таким вознаграждением, если я объясню вам, как тут действительно обстоит дело. Поверьте мне, дорогой друг, есть люди, которые не только иногда, а всегда, каждый час, каждую минуту, каждую секунду своей жизни думают о деньгах! Пойду дальше и осмелюсь утверждать, что дело может касаться даже чужих денег. Такие натуры ничего не страшатся. Знаете, что хотела выманить у меня моя жена?

— Какую-нибудь книгу! — воскликнул Фишерле.

— Это можно было бы еще понять, хотя и осуждая как всякое преступное действие. Нет, завещание!

Фишерле слышал о таких случаях. Он сам знал женщину, пытавшуюся сделать нечто подобное. Чтобы отплатить Кину за доверие, он шепотом рассказал ему эту таинственную историю, но сперва настойчиво попросил не выдавать его, это может стоить ему, Фишерле, головы. Кин сильно смутился, узнав, о ком идет речь — о собственной жене Фишерле.

— Теперь я могу признаться вам, — воскликнул он, — ваша жена с первого же взгляда напомнила мне мою собственную. Вашу жену зовут Тереза? Я не хотел тогда причинять вам боль, поэтому я умолчал о своем впечатлении.

— Нет, ее зовут пенсионеркой, другого имени у нее нет. Когда она еще не была пенсионеркой, ее звали худышкой, потому что она такая толстая.

Имя не совпадало, но все прочее совпадало. В ходе истории о завещании Фишерле возникали всякие подозрения. Была ли Тереза втайне профессиональной проституткой? От нее можно было ждать самого мерзкого. Она якобы рано ложилась спать. Может быть, ночами она таскалась по таким «небесам». Он вспомнил ту ужасную сцену, когда она разделась при нем и смахнула книги с дивана на пол. Столько бесстыдства могло быть только у проститутки. Когда Фишерле рассказывал о своей жене, Кин сравнивал детали — болезнь, причитания и покушение на убийство — с теми, которые он знал по Терезе и сообщил карлику несколько минут назад. Не подлежало сомнению, обе женщины были если не одним и тем же лицом, то уж во всяком случае сестрами-близнецами.

Позднее, когда Фишерле, в порыве чувств предложив ему перейти на «ты», дрожал от приязни в ожидании ответа, Кин не только решил исполнить это его желание, но и пообещал посвятить ему следующую свою большую работу, может быть, революционный труд о логосе в Новом завете, хотя карлик не был ученым и дать ему образование еще предстояло. На празднике примирения Фишерле узнал, что здесь есть люди, которые говорят по-китайски лучше китайцев и знают вдобавок еще добрую дюжину языков. Этот факт, если это был факт, действительно произвел на него большое впечатление. Но он не поверил этому. Однако способность врать, что ты такой умный, была сама по себе недюжинным достижением.

Как только они перешли на «ты», сходство мнений стало обнаруживаться на каждом шагу. Они разработали план спасательной работы на следующие дни. Фишерле рассчитал, что примерно через неделю капитал кончится, а могут прийти люди с особо ценными книгами, и обрекать на гибель именно их было бы преступлением, заслуживающим смертной казни. Несмотря на неприятные расчеты, Кин был в восторге от этих слов. Когда капитал иссякнет, придется прибегнуть к энергичным мерам, добавил Фишерле, приняв строгий вид. Что он подразумевал под этим, он не сказал. Он дал Кину указания на ближайшее будущее. Миссия открывается в 9.30, закрывается в 10.30. Все это время полиция занята в других местах. По прежнему опыту Фишерле известно, что ежедневно в 9.20 полицейский пост с Терезианума снимается, а в 10.40 заступает опять. Аресты назначены на одиннадцать часов, дорогой друг помнит, конечно, как его самого чуть не арестовали сегодня утром. Разумеется, Кин помнил, что на церковной башне как раз было одиннадцать, когда они на нее взглянули.

— Ты очень наблюдателен, Фишерле, — сказал он.

— Дорогой друг, когда так долго живешь среди сплошного отребья! Такая жизнь — удовольствие маленькое, из-за своей порядочности каждый остается в убытке, то есть кроме меня, но каждый и учится.

Кин признал, что Фишерле обладает как раз тем, чего нет у него. Знанием практической жизни до последней мелочи.

На следующее утро, ровно в половине десятого, он стоял на своем посту, свежий, с облегченным сердцем, готовый к любому мужественному поступку. Свежим он чувствовал себя потому, что при нем было меньше учености, Фишерле взял на себя ответственность и за остаток библиотеки.

— В мою голову кое-что войдет, — пошутил он, — а не хватит места, набью кое-чем горб!

Облегчение Кин испытывал потому, что его больше не угнетала мерзкая тайна насчет его жены, а к мужественным поступкам он был готов потому, что слушался чужих приказаний. В 8.30 Фишерле покинул его; он хотел произвести небольшую рекогносцировку. Если он не вернется, то все в полном порядке.

За церковью он встретил своих служащих. Фишер-ша, хотя ее и уволили, опять вышла на работу. Нос она держала сегодня на несколько сантиметров выше, начальник должен был ей двадцать шиллингов, от ее милости зависело, напомнить ему об этом или нет. Уповая на этот долг, она осмелилась приблизиться к нему. Ассенизатор ругал свою жену. Вместо того чтобы удовлетвориться пятнадцатью шиллингами, которые он принес домой, она сразу спросила об остальных пяти. Она знала все. Потому он ее и почитал. Сегодня утром она еще разбудила его из-за этих пропитых шиллингов.

— Так получается, — сказал «слепой», который уже два часа прохаживался, постанывая, за церковью, он даже не выпил утром, как привык, кофе, — так получается, когда у человека одна жена! Человеку нужно сто жен!

Затем он справился о жене ассенизатора. Ее вес заставил его задуматься, и он умолк. Лоточник, которого вчера, когда он спал без сновидений, вспугнул причетник, только сейчас вспомнил о забытом под скамейкой пакете. В большом страхе, хотя дело шло только о книгах, он принялся искать его. Он нашел пакет; Фишерле уже стоял возле церкви и приветствовал его легким помахиванием носа.

— Господа и дамы, — начал хозяин, — нам нельзя терять время. Сегодня важный день. Наше предприятие приобретает колоссальный размах. Оборот растет. Через несколько дней я займу достойное положение в обществе. Выполняйте свои обязанности, и я вас не забуду! — На ассенизатора он бросил ничего не говорящий, на «слепого» — многообещающий, на Фишершу — прощающий, а на лоточника — презрительный взгляд. — Мой компаньон прибудет через четверть часа. До этого я проинформирую вас, чтобы вы ориентировались. Кто не ориентируется, тот будет уволен!

Отводя их в сторону поодиночке в прежней последовательности, он заставил их запомнить значительно более крупные суммы, которые они должны были сегодня потребовать.

Компаньон не узнал ассенизатора, что не удивительно, ибо на месте лица у того была блестящая коровья лепешка. Фишершу он спросил, не она ли приходила уже вчера, в ответ на что та, как ей было наказано, принялась на чем свет ругать похожую на нее предшественницу. Та бесчувственная особа уже много лет закладывает книги, а она еще ни разу не делала этого. Кин поверил ей, потому что ему понравилось ее негодование, и заплатил столько, сколько она потребовала.

Самую прибыльную свою надежду Фишерле возложил на "слепого".

— Сперва скажите ему, сколько вы просите. Потом подождите несколько минут. Если он задумается, наступите ему на ногу, чтобы он сосредоточил на вас свое внимание, и прошепчите ему на ухо: сердечный привет вам от вашей жены Терезы. Она умерла.

Слепой хотел расспросить о ней, ему было жаль, что ее, надо полагать, внушительный вес отнят у него смертью. Он скорбел о каждой умершей женщине, к мужчинам, сколь бы мертвы они ни были, он не испытывал ни малейшего сострадания. Из-за толстых женщин, которые никогда уже не могли принадлежать ему, он в счастливые дни становился осквернителем трупов, а в пуговичные — только поэтом. Сегодня Фишерле оборвал его вопросы указанием на беспуговичное будущее.

— Сначала избавимся от пуговиц, дорогой мой, а там придет очередь баб! Пуговицы с бабами несовместимы!

При таких видах на будущее донести до Кина умершую Терезу было легко. Ее имя не забылось на пути от сенного рынка за церковью до вестибюля книжного отдела. Со времени ранения на войне ум и память «слепого» исчерпывались именами и разновидностями баб. Появившись с вытаращенными глазами, уставившимися в ягодицы голой Терезы, в стеклянных дверях, он выпалил ее имя, подбежал к Кину и, чтобы выполнить поручение своего начальника, наступил ему после этого на ногу.

Кин изменился в лице. Он увидел, как она приближается. Она вырвалась на волю. Ее синяя юбка блестит. Безумная, она подсинила ее и подкрахмалила, подсинила и подкрахмалила. Кин померк и поник. Она ищет его, он ей нужен, ей нужны новые силы для ее юбки. Где полиция? Надо арестовать ее, немедленно, она общественно опасна, она бросила библиотеку на произвол судьбы, полиция, полиция, почему нет полиции, ах, полиция прибудет только в 10.40, какое несчастье, если бы здесь был Фишерле, хотя бы Фишерле, он не боится, он женат на ее сестре-двойняшке, он в этом смыслит, он с ней покончит, он уничтожит ее, синяя юбка, ужасно, ужасно, почему она не умирает, почему не умирает, пусть умрет, сию же минуту, в стеклянных дверях, прежде чем достигнет его, прежде чем начнет его бить, прежде чем откроет рот, десять книг, если она умрет, сто, тысячу, половину библиотеки, всю, что в голове Фишерле, тогда она непременно умрет, навсегда, это много, он клянется, он отдаст всю библиотеку, только пусть она умрет, умрет, умрет, умрет совершенно!

— К сожалению, она умерла, — сообщает «слепой» с искренней скорбью, — и передает сердечный привет.

Около десяти раз заставил Кин повторить ему эту радостную весть. Подробности его не интересовали, он никак не мог насытиться самим фактом, он в сомнении щипал собственные кости и окликал себя по имени. Поняв, что он не ослышался, не замечтался, ничего не спутал, он спросил, точные ли это сведения и откуда господин это узнал. Из благодарности он был вежлив.

— Тереза умерла и передает сердечный привет, — повторил «слепой» недовольно. При виде этого человека мечта его совсем отощала. Источник, сказал он, надежен, но называть его он не имеет права. За пакет он требует 4500 шиллингов. Но он должен потом взять его с собой снова.

Кин поспешил рассчитаться за свою вину деньгами. Он боялся, что этот человек потребует библиотеки, обещанной ему клятвенно. Какое счастье, что сегодня утром Фишерле взял ее целиком к себе! Кин не смог бы исполнить свой обет тут же, Фишерле здесь не было, где было сразу взять книги? На всякий случай он быстро расплатился, чтобы этот вестник счастья исчез. Если Фишерле, чье местонахождение было ему, Кину, неведомо, вдруг почует опасность, он явится, чтобы предостеречь его, и библиотека пропадет. Клятвы клятвами, библиотека превыше любой клятвы.

"Слепой" долго пересчитывал деньги. При таких огромных суммах чаевые не пустяк, он мог бы попросить на чай, но он больше не нищий. Он служащий фирмы с большими оборотами. Своего начальника он любил, потому что тот покончил с пуговицами. Например, если он сейчас получит сто шиллингов на чай, он купит себе сразу несколько баб. Против этого начальник ничего не может иметь. По старой привычке он протянул горсть и сказал, что он не нищий, но просто просит. Кин с опаской взглянул на дверь, ему показалось, что приближается какая-то тень, сунул просившему купюру, случайно это оказалось сто шиллингов, оттолкнул его рукой от себя и взмолился:

— Уходите, скорее, скорее!

У «слепого» не осталось времени пожалеть о собственной нерасторопности, он мог бы потребовать больше, но был слишком поглощен последствиями своей удачи. Громко говоря, он подошел к Фишерле; того исход его выходки интересовал больше, чем ласкательные излияния «слепого», которого прямо-таки распирало от любви и от денег. Карлик немного помедлил, перед тем как взять у него свои деньги, он не стал вырывать их из рук, при такой маленькой сумме и таком большом разочаровании торопиться не стоило. Стопроцентный успех его ошеломил. Он несколько раз внимательно пересчитал деньги, повторяя:

— Вот это характер! Ну и характер у человека! Фишерле, с таким характером надо быть начеку!

Слепой отнес «характер» к себе и вспомнил о сотне, зажатой в левой руке. Он поднес ее к носу карлика, крича:

— Взгляните на мои чаевые, господин начальник, я не попрошайничал! Человек, который дает сто шиллингов на чай, — это хороший человек!

И тут впервые с тех пор, как он возглавил свою новую фирму, Фишерле отдал часть добычи, настолько он был занят характером своего врага.

Тут навязался лоточник, чья очередь была последней, как и вчера. Его несчастное лицо пришлось не по нутру «слепому». Будучи от природы добродушен, «слепой» посоветовал ему потребовать на чай. Это услышал начальник. Как только лоточник, эта змея подколодная, которая думала только о своей выгоде, приблизился к нему, Фишерле невольно очнулся и прикрикнул на него:

— Попробуйте только!

— Где уж мне! — сказал побитый.

Со вчерашнего дня, несмотря на короткий сон, он изрядно выдохся. Силой он ничего не добьется, это он понимал. Он, правда, все еще упрямо и твердо верил, что тот, настоящий пакет спрятан в церкви, но спрятан так ловко, что никто не найдет его. Поэтому он оставил этот путь и избрал другой. Он рад был бы стать таким же маленьким, как Фишерле, чтобы узнать его мысли, а лучше еще меньше, таким маленьким, чтобы самому помещаться в тайных пакетах и продажей их управлять изнутри. "Я уже сошел с ума, — сказал он себе, — ведь меньше, чем карлик, быть невозможно". Но в том, что рост карлика связан с укрытием, где находился пакет, сомнений у него не возникало. Он был слишком смышлен. Когда другие спали, он бодрствовал. Прибавив время сна ко времени бодрствования, можно было определить, насколько он был смышленее, чем другие. Это он знал, он был слишком смышлен, чтобы не знать этого, но он предпочел бы покончить со смышленостью, скажем, на две недели и проспать их, как другие люди, в этих санаториях со всеми современными удобствами, такой человек, как он, вращается в мире и слушает всякие разговоры, другие тоже их слушают, но они всё просыпают, а он ничего не просыпает, потому что он не может спать, вот он и запоминает каждое слово.

За спиной Фишерле «слепой» делает лоточнику знак, он высоко поднимает стошиллинговый билет и повторяет губами цифру рекомендуемых чаевых. Он боится, что лоточник вернется недовольный, боится, потому что хочет обсудить с ним кое-что насчет своих баб. Начальник ничего в этом не понимает, он же урод и карлик. Ассенизатор трусит из-за своей бабы. Другим лучше ничего не говорить о новой службе, все хотят что-то урвать, и глядишь — от всех денег у тебя в руках не останется ни даже одной бабы. Лоточник — единственный. Он не проронит ни слова, если с ним что обсуждаешь, он молчит, с ним разговаривать лучше всего.

Тем временем этот единственный размышляет о своем поручении. Он должен потребовать колоссальную сумму — две тысячи шиллингов. Если компаньон спросит его, не приходил ли уже он вчера, он должен сказать: "Да, конечно, с этим же пакетом! Неужели вы не помните меня?" Если долговязый случайно окажется в дурном настроении, лоточнику следует поскорее ретироваться, без денег, пакет, на худой конец, можно оставить. А то у долговязого есть привычка в два счета вытаскивать свой револьвер и палить. Пакет пускай себе остается там. Книги в нем не такие уж ценные. Фишерле уж рассчитается со своим компаньоном, когда тот снова придет в нормальное состояние и с ним можно будет разговаривать. Таким дьявольским способом Фишерле намеревался избавиться от лоточника. Он представлял себе разъяренного Кина, его возмущение столь бессовестным требованием и повторное появление лоточника с теми же книгами. Он представлял себе, как он, Фишерле, пожмет плечами и, любезно осклабившись, уволит своего служащего. "Он не хочет видеть вас больше. Что я могу поделать? К сожалению, я вынужден вас уволить. Он утверждает, что вы обидели его. Что вы умудрились с ним сделать? Теперь ничего не поможет. Можете быть свободны. Когда я буду делать дела с кем-нибудь другим, я возьму вас снова, этак через годик-другой. Будьте молодцом до тех пор, и я постараюсь что-нибудь сделать для вас. Лоточников я люблю. Он говорит, что вы подлый человек, змея подколодная, которая думает только о своей выгоде. Я знаю, что он имеет в виду. Ступайте".

Все учел Фишерле, недооценил он только воздействия на Кина известия о смерти Терезы. Лоточник застал компаньона растерянным, тот непрестанно улыбался, улыбался даже среди серьезнейших дел, улыбаясь, выложил колоссальную сумму и под конец, не без изящной улыбки, заявил:

— Мне кажется, что мы знакомы.

— Мне тоже! — грубо ответил лоточник. Ему надоело смотреть, как тот улыбается, этот компаньон то ли издевался над ним, то ли рехнулся. Поскольку он орудовал такими крупными суммами, первое казалось все же более вероятным.

— Откуда я мог бы вас знать? — спросил Кин, улыбаясь. Он испытывал потребность поговорить о своем счастье с человеком безобидным, которому он не клялся подарить библиотеку и который не знал его.

— Мы знакомы по церкви, — ответил лоточник, обезоруженный дружественным интересом этого господина. Ему было любопытно, как отреагирует такой богатый человек на упоминание о церкви. Может быть, он вдруг переведет на него все предприятие.

— По церкви, — повторил Кин, — ну конечно, по церкви. — Он понятия не имел, какая церковь имелась в виду. — Так вот, знаете ли, моя жена умерла. — Его худое лицо сияло. Он наклонился вперед, лоточник невольно отступил, в страхе косясь на его руки и карманы. Руки были пусты, относительно карманов ясности не было. Кин пошел вслед за ним; перед стеклянной дверью он схватил дрожащего лоточника за плечо и прошептал ему на ухо:

— Она была неграмотна.

Лоточник ничего не понимал, он дрожал всем телом и истово бормотал:

— Соболезную, соболезную!

Он попытался вырваться, но Кин не отпускал его, с улыбкой сообщая, что эта участь грозит всем неграмотным, они все ее и заслуживают, но никто не заслуживал ее в такой мере, как его жена, о чьей смерти он узнал несколько минут назад. Смерть ждет каждого, а уж этих неграмотных и подавно! При этом он потрясал свободным кулаком, а его лицо разгладилось, приняв обычное для себя строгое выражение. Лоточник начал понимать, что тот грозит ему смертью, он прекратил свое бормотанье, громко простонал, зовя на помощь, и бросил тяжелый пакет на ноги своего ужасного противника, который от боли сразу же отпустил его плечо.

Затем лоточник сжал челюсти и пустился наутек; если он не будет больше кричать, долговязый, может быть, не станет стрелять вдогонку. Мысленно он молил его не палить, пока он не свернет за угол, он никогда больше не будет так поступать. Перед Терезианумом он осмотрел свою одежду: не обнаружится ли незамеченных ран. У него хватило духа потребовать вознаграждения за услуги, прежде чем заявить Фишерле о своем уходе со службы. Лишь когда карлик, в восторге от счастья, преследовавшего его даже там, где он и не чаял, пересчитал две тысячи шиллингов и отсчитал ему двадцать, лоточник задрожал снова и, всхлипывая, сообщил, что, не задав ни одного вопроса, был обстрелян богатым компаньоном и чуть не пострадал. От такого посредничества он отказывается. Кроме того, Фишерле должен выплатить ему компенсацию за страх. Карлик обещал выдать ее в рассрочку, по пятьдесят шиллингов в месяц, первая выплата — через месяц, считая от сегодняшнего дня. (К тому времени он будет давно в Америке.) Лоточник заявил, что согласен, и удалился.

Кин поднял упавшие книги. Их судьба огорчала его, еще больше огорчил его исчезнувший незнакомец, он еще кое-что сказал бы ему. Он тихо и ласково бросил ему вдогонку:

— Но ведь она уже умерла, доподлинно известно, поверьте мне, она нас не слышит!

Кричать громче он не решился. Он знал, почему тот убежал. Этой женщины все боялись; когда он заговорил о ней вчера с Фишерле, тот побледнел. Ее имя распространяло ужас, достаточно было услышать его, чтобы окаменеть. Фишерле, громкий, шумный Фишерле переходил на шепот, когда говорил о ее сестре-двойняшке, а незнакомец, чьи книги он выкупил, не поверил в ее смерть. Почему он убежал? Почему он был так труслив? Ведь он, Кин, доказал бы ему, что она должна была умереть, ее смерть была чем-то само собой разумеющимся, эта смерть вытекала из ее природы, вернее из ее положения. Она поглотила себя самое, от жадности к деньгам. Возможно, у нее были запасы в доме, кто знает, где она копила съестное — на кухне, в своей прежней клетушке (она была, собственно, только экономкой), под коврами, за книгами, но всему приходит конец. Неделями она питалась этим, потом все кончилось. Она увидела, что израсходовала свои запасы. Но она не стала ложиться и умирать. Так поступил бы на ее месте он. Любую смерть он предпочитал недостойной жизни. Она же, обезумев от жажды завещания, стала пожирать себя по кускам. До последней своей минуты она видела перед собой завещание. Она клочьями сдирала с себя мясо, эта гиена, она съедала все, что сдирала, она съедала кровавое мясо сырым — как ей было готовить его, затем она умерла, став скелетом, ее туго натянутая юбка скрывала пустые кости, юбка выглядела так, словно ее надул вихрь. На самом деле юбка была точно такая же, как всегда, только вихрь вымел из-под нее хозяйку. Терезу нашли, ибо однажды квартиру взломали. Этот верный и грубый наемный воин, привратник, интересовался местопребыванием своего господина. Он ежедневно стучался и, не получая ответа, тревожился. Он прождал несколько недель, прежде чем позволил себе взломать дверь. Квартира была накрепко заперта снаружи. Взломав дверь, он нашел труп и юбку. Они были вместе положены в гроб. Адреса профессора никто не знал, а то бы его известили о похоронах. Это было его счастье, ибо он на виду у всех прохожих смеялся бы, вместо того чтобы плакать. За гробом шагал привратник, единственный скорбящий, да и тот лишь из верности своему исконному господину. Большая собака мясника прыгнула на гроб, свалила его на землю и вытащила оттуда накрахмаленную юбку. Кусая ее, она раскровенила себе пасть. Привратник думал, что юбка должна быть при Терезе, что юбка ей ближе, чем сердце, но поскольку собака озверела от голода, он не осмелился вступать с ней в борьбу. Он только стоял и с волнением смотрел, как куски, пропитанные кровью этого могучего животного, исчезают в его пасти один за другим. Скелет поехал дальше. Поскольку никто уже не сопровождал его, он был выброшен на большую свалку за городом, ни одно кладбище ни одного вероисповедания его не приняло бы. К Кину послали гонца с известием об ее ужасном конце.

Тут Фишерле вошел через стеклянную дверь и сказал:

— Вы уже уходите, я вижу.

— Хорошо все же, что я догадался запереть на замок, — сказал Кин.

— Меня на замок? Меня засадить? Вы не посмеете! Фишерле испугался.

— Она заслужила эту смерть. Я и по сей день точно не знаю, умела ли она свободно читать и писать.

Фишерле понял.

— А моя не умеет играть в шахматы! Что вы на это скажете? Возмутительно, правда?

— Мне бы хотелось узнать подробности. Приходится довольствоваться самыми скудными сведениями. Мой осведомитель убежал.

Положим, он сам прогнал его, но ему было стыдно признаться Фишерле насчет того чудовищного обета.

— И пакет он бросил, этот болван. Давайте сюда! Я и так все ношу, понесу и его.

При этих словах он вспомнил вчерашнее братание и извинился перед Кином за то, что обращался к нему на «вы», причиной тому только старая почтительность. На самом деле он уже презирал его, потому что теперь был в четыре раза богаче, чем тот. Он считал милостью со своей стороны, что вообще говорит с ним, и если бы дело не шло о последней пятой части капитала, он просто молчал бы. К тому же его заинтересовали жилищные условия Кина. Может быть, его жена действительно умерла. Судя по всем признакам, так оно и было. Будь она жива, она давно вернула бы себе мужа. Такого глупого мужа с такими деньгами вернет себе любая. В ее сумасшествие он не верил, все мелочи, рассказанные о ней Кином, были в полном порядке. Что этот слабый, тощий человек кого-то запер на замок, а тем более такую дельную женщину, казалось ему нелепым и смешным. Она наверняка взломала бы дверь, а если она сумасшедшая, то и подавно. Значит, она умерла. Но что будет теперь с квартирой? Если там хранились какие-то ценности, то, так или иначе, было чем поживиться, если же она только набита книгами, то их следовало хотя бы заложить. Саму квартиру можно было за хорошее отступное перепродать. Во всяком случае произошло какое-то несчастье, и какой-то капитал, большой ли, маленький ли, лежал втуне.

На улице Фишерле озабоченно посмотрел вверх на Кина и спросил:

— Да, дорогой друг, как нам теперь поступить с теми прекрасными книгами, которые остались дома? Этой шлюхи не стало, и книги одни.

Он плотно сложил вытянутые пальцы правой руки, схватил их левой и вдруг разломил надвое, так, словно собственноручно свернул шлюхе шею. Кин был благодарен ему за это напоминание, которого он ждал.

— Успокойся, — сказал он, — привратник наверняка хорошенько запер квартиру. Это честнейший на свете человек. Разве я мог бы иначе спокойно расхаживать с тобой? Была ли она, кстати, проституткой, я не могу сказать с полной определенностью.

Он был справедлив, она умерла, осуждать ее без веских доказательств, на его взгляд, не годилось.

Кроме того, ему было стыдно, что за восемь лет он не заметил ни одного признака истинной ее профессии.

— Такой женщины, чтобы не была шлюхой, на свете нет!

Фишерле нашел, как всегда, самое лучшее решение. Оно было итогом его проведенной на «Небе» жизни. Кина оно сразу же убедило. Он никогда не прикасался к женщине. Было ли — кроме науки — лучшее оправдание этому, чем тот простой факт, что все они как одна — проститутки?

— К сожалению, я должен признать твою правоту, — сказал он, чтобы придать своему согласию хотя бы видимость какого-то собственного опыта. Но Фишерле было уже не до шлюх, он перешел к привратнику. Он усомнился в его честности.

— Во-первых, честных людей не бывает, — заявил он, — кроме нас двоих, разумеется, а во-вторых, не бывает честных привратников. Чем жив привратник? Вымогательством! А почему? Потому что иначе ему не прожить. Одной квартирой привратник сыт не будет. У нас был привратник, он требовал с моей жены по шиллингу за каждого гостя. Если ночью она приходила домой без гостя — при такой профессии случается всякое, — он спрашивал, где гость. Нет у меня, говорила она. Предъявите его, а то я донесу на вас, говорил он. Тогда она начинала плакать. Где ей взять гостя? Так проходил, бывало, целый час. В конце концов она все-таки предъявляла гостя, иногда вот такого маленького, — Фишерле опустил ладонь до колена, — которого ведь вполне можно было бы спрятать, если бы этот тип входил в ее положение. Жалко шиллинга! А кто нес убыток? Конечно я!

Кин объяснил ему, что в данном случае речь идет о наемном воине, о верном, надежном человеке медвежьей силы, который не пускает на порог нищих, разносчиков и прочего сброда. Сущее удовольствие наблюдать, как он обращается с этой швалью, многие из них не умеют даже читать и писать. Иных он буквально изувечивает. За покой, которым он обязан привратнику, ибо для науки нужен покой, покой и еще раз покой, он положил ему небольшой презент, сто шиллингов в месяц.

— И он берет их! И он берет их! — У Фишерле сорвался голос. — Вымогатель! Разве я не прав? Самый настоящий вымогатель! Его надо посадить в тюрьму, сейчас же! В тюрьму, говорю, да, в тюрьму!

Кин попытался успокоить своего друга. Тот не должен сравнивать с собой такого обыкновенного человека. Конечно, неблагородно брать деньги за услуги, но этот безнравственный обычай укоренился у черни и захватил даже круги образованные. Платон тщетно выступал против этого. Вот почему ему, Кину, мысль о профессуре всегда была ненавистна. За свои научные труды он никогда в жизни не брал ни гроша.

— Платон хорош! — возразил Фишерле, это имя он услышал впервые. — Платона я знаю, Платон — человек богатый, ты тоже человек богатый. А откуда я это знаю? Да потому, что так говорят только богатые люди. Я бедняк, у меня нет ничего, я — никто и останусь никем, но я ничего не беру. Это характер! Твой привратник, этот вымогатель, берет у тебя сто шиллингов, целое состояние, скажу я, и в дневное время избивает бедных людей. А ночью — спорим, что ночью он спит, твои сто шиллингов у него в кармане, — он позволяет расхищать книги, я не могу этого видеть, это подлость, разве я не прав?

Кин сказал, что не знает, крепкий ли у привратника сон. Надо полагать — крепкий, ибо все у него крепко, кроме четырех канареек, которые должны петь, когда он пожелает. (Их он упомянул точности ради.) С другой стороны, это человек фанатической бдительности, он устроил в пятидесяти сантиметрах над полом особый глазок, чтобы удобнее было следить за входящими и выходящими.

— Таких людей я не выношу! — выпалил Фишерле. — Из них выходят самые лучшие шпики. Шпик несчастный! Несчастный подлец! Попадись он мне сейчас под руку, дорогой друг, ты бы вытаращил глаза, так я его избил бы, я убил бы его одним мизинцем! Шпиков я терпеть не могу! Шпики — это сволочь или не сволочь?! Это сволочь, скажу я, разве я не прав?

— Не думаю, что мой привратник был шпиком по профессии, — сказал Кин, — если такая профессия действительно существует. Он был полицейским чином, инспектором, если не ошибаюсь, и давно вышел на пенсию.

Фишерле сразу же пошел на попятный. В такое дело он не будет влезать. С полицией он сейчас не станет связываться, перед Америкой — ни за что, с полицией на пенсии — и подавно, те, что на пенсии, самые вредные. От лени они нападают на невиновных. Оттого что они не имеют права арестовывать, они чуть что приходят в ярость и калечат ни в чем не повинных калек. Жаль, конечно, не помешало бы снарядиться для Америки получше. Человек едет в Америку один раз. Чемпиону мира не хочется приезжать нищим, он еще не чемпион, но он станет им, и люди, чего доброго, скажут когда-нибудь: он приехал с пустыми руками, так пусть и не останется с полными, отнимем-ка у него все. В Америке Фишерле, несмотря на свое звание, вовсе не чувствует себя уверенно. Везде есть мошенники, а в Америке всё гигантских размеров. Время от времени он сует нос в левую подмышку и подкрепляется запахом своих денег, которые там спрятаны. Это утешает его, и, побыв там немножко, нос опять весело устремляется вверх.

А Кин уже не чувствовал себя таким счастливым из-за смерти Терезы, как раньше. Слова Фишерле напомнили ему об опасности, нависшей над его библиотекой. Все влекло его туда: ее бедственное положение, его долг, его работа. Что удерживало его здесь? Высокая любовь. Пока в жилах у него текла кровь, он хотел спасать несчастных, выкупать их, избавлять от сожжения, от пасти этой свиньи! Дома его ждал верный арест. Надо было смотреть фактам в лицо. Он был совиновен в смерти Терезы. Она несла главную вину, но он ее запер. По закону он был обязан отправить ее в психиатрическую лечебницу. Он благодарил бога за то, что не поступил по закону. В лечебнице она была бы жива и поныне. Он приговорил ее к смерти, голод и ее жадность привели этот приговор в исполнение. Он ни на йоту не отступался от своего поступка. Он был готов отстаивать его перед судом. Его процесс должен был кончиться грандиозным оправданием. Правда, арест такого знаменитого ученого, первого, вероятно, синолога своего времени, вызвал бы неприятный шум, чего в интересах науки следовало избегать. Главным свидетелем защиты выступал как раз этот привратник. Хоть Кин и полагался на него, но опасения Фишерле насчет продажности такого характера не преминули оказать свое действие. Наемные воины перебегают к тому хозяину, который им больше платит. Главная проблема состояла в том, чтобы раскусить противную сторону. Существовала ли таковая, была ли она заинтересована в том, чтобы подкупить привратника неотразимыми суммами? Тереза была одинока. О родственниках никогда не было речи. На похоронах никто не провожал ее. Если в ходе процесса возникнет кто-нибудь, кто выдает себя за ее родственника, Кин потребует тщательно расследовать происхождение этого лица. Какое-то родство все же возможно. С привратником он собирался поговорить до своего ареста. Повышение презента до двухсот шиллингов окончательно склонило бы этого шпика, как метко заметил Фишерле, на его, Кина, сторону. Это не было бы ни подкупом, ни вообще правонарушением; привратник должен показать правду, чистую правду. Никуда не годится, чтобы крупнейшего, вероятно, синолога своего времени наказывали из-за какой-то поганой бабы, о которой нельзя даже с уверенностью сказать суду, умела ли она бегло читать и писать. Наука требовала ее смерти. Она требует также полного его оправдания и реабилитации. Таких ученых, как он, можно перечесть по пальцам. Женщин, к сожалению, миллионы. Тереза принадлежала, вдобавок, к самым ничтожным. Спору нет, ее смерть была предельно мучительна и жестока. Но за это, именно за это она сама несла полную ответственность. У нее была возможность спокойно умереть с голоду. Тысячи кающихся индийцев умерли до нее этой медленной смертью, считая себя спасенными благодаря ей. Мир восхищается ими и сегодня. Никто не скорбит об их судьбе, а их народ, мудрейший после китайского, причисляет их к лику святых. Почему Тереза не пришла к такому решению? Она слишком цеплялась за жизнь. Ее жадность не знала границ. Она дорожила каждой презренной секундой жизни. Она пожирала бы людей, если бы они были поблизости. Она ненавидела людей. Кто пожертвовал бы собой ради нее? В свой трудный час она увидела себя одинокой и покинутой, как того и заслуживала. Тогда она прибегла к последнему средству, которое ей оставалось: она стала пожирать собственное тело, по клочку, по ломтику, по кусочку, и, терпя неописуемые боли, сохраняла жизнь. Свидетель нашел не ее, он нашел ее кости, не распавшиеся благодаря синей накрахмаленной юбке, которую она обычно носила. Таков был ее заслуженный конец. Из защитительной речи Кина получилось сплошное обвинение Терезы. Задним числом он уничтожил ее вторично. Он уже давно сидел с Фишерле в гостиничном номере, где они оказались почти непроизвольно. Строгая цепь его мыслей не обрывалась ни на миг. Он молчал и обдумывал каждое мельчайшее обстоятельство. Из слов, которые сожранная употребляла при жизни, он составил образцовый текст. Он был мастер блестящих конъектур и отвечал за каждую букву. Правда, ему было бесконечно жаль тратить столько филологического педантизма всего-навсего на убийство. Он действовал под давлением свыше и обещал миру щедрую компенсацию в свершениях своего ближайшего будущего. Работать ему не давала именно та, чье дело сейчас слушалось. Он поблагодарил председателя за чрезвычайно предупредительное обращение, которого он, как обвиненный в убийстве, не ожидал. Председательствующий сделал поклон и с изысканной вежливостью заявил, что знает, вероятно, как надо вести себя с крупнейшим синологом современности. То «вероятно», которое Кин вставлял между словами "крупнейший синолог", когда говорил о себе сам, председатель опустил, поскольку оно было совершенно излишне. Эта публичная почесть наполнила Кина справедливой гордостью. Его обвинение Терезы приобрело несколько более мягкую окраску.

— Надо признать за ней некоторые смягчающие обстоятельства, — сказал он Фишерле. Тот сидел с ним на кровати, сожалел о неудавшемся вторжении в квартиру и нюхал свои деньги. — Даже в самое скверное время, когда ее характер был совершенно сломлен голодом, она не осмеливалась прикоснуться хотя бы к одной книге. Замечу к тому же, что речь идет о необразованной женщине.

Фишерле злился, потому что понимал его, любой вздор суждено было ему понимать, он проклинал собственный ум и лишь по привычке соглашался с речами сидевшего рядом бедняги.

— Дорогой друг, — сказал он, — ты дурак. Чего человек не знает, того человек не сделает. Знаешь, с каким аппетитом сожрала бы она самые лучшие книги, если бы знала, до чего это просто. Скажу тебе, если бы поваренная книга со ста тремя рецептами, которую составляет наша свинья наверху, была уже напечатана… Нет, лучше я ничего не скажу.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Кин, вытаращив глаза. Он прекрасно знал, что имел в виду карлик, но хотел, чтобы эти ужасные слова произнес в связи с его библиотекой другой, не он сам, даже мысленно не он сам.

— Могу тебе только сказать, дорогой друг, приди ты домой, ты застал бы свою квартиру пустой, совсем оголенной, без единого листочка, не говоря уж о книгах!

— Слава богу! — Кин перевел дыхание. — Она уже похоронена, а эта гнусная книга выйдет не так скоро. На своем процессе я сумею упомянуть об этом. Мир встрепенется! Я намерен беспощадно предать гласности все, что знаю. Ученый еще что-то значит!

После смерти жены речи Кина стали смелее, и даже предстоявшие трудности только усиливали его боевой задор. Он провел с Фишерле несколько интересных часов. Находясь в меланхолическом настроении, карлик очень ценил шутки. Он выслушал историю с процессом в мельчайших подробностях, без единого возражения. Много добрых советов он дал Кину совершенно даром. Нет ли у того родственников, которые могли бы ему помочь, процесс по поводу убийства — это не пустяк. Кин упомянул своего брата-парижанина, знаменитого психиатра, нажившего состояние в бытность гинекологом.

— Состояние, говоришь? — Фишерле сразу решил сделать перед Америкой остановку в Париже. — Это тот, кто мне нужен, — сказал он, — я проконсультируюсь с ним насчет моего горба!

— Но он же не хирург!

— Неважно, если он был врачом по женским болезням, он может все.

Кин усмехнулся над наивностью этого милого человека, который явно понятия не имел о специализации в науке. Однако он охотно дал ему точный адрес, который Фишерле записал на грязном клочке бумаги, и подробно рассказал о прекрасных отношениях, в которых находились они с братом много лет, даже десятилетий назад.

— Наука требует всего человека, — заключил он, — она ничего не оставляет для привычных отношений. Она разлучила нас.

— Когда у тебя начнется процесс, я тебе все равно не буду нужен. Знаешь что, я съезжу тогда в Париж и скажу твоему брату, что пришел к нему от тебя. Ведь я же ничего не должен буду платить, если я твой близкий друг?!

— Конечно нет, — ответил Кин, — я дам тебе рекомендательное письмо для полной уверенности. Я был бы рад, если бы он действительно избавил тебя от горба.

Он тут же сел и написал брату — впервые за восемь лет. Предложение Фишерле пришлось ему очень кстати. Он надеялся вскоре целиком уйти снова в свою науку, и тогда коротышка, как он ни уважал его, стал бы все же обузой. Чувство, что ему раньше или позже придется избавиться от Фишерле, появилось у Кина, собственно, лишь с тех пор, как они перешли на «ты». Если Фишерле отделается от своего горба, Георг вполне может устроить его санитаром в своей психиатрической клинике. Запечатанное письмо с подробным адресом карлик отнес в свою комнату, вынул из пакета, служившего ему товаром и брошенного лоточником, одну книгу и вложил письмо в нее. Оставшееся в пакете следовало употребить завтра по прежнему назначению. По точному подсчету у Кина было еще около двух тысяч. За одно лишь утро их можно было взять у него с легкостью. Вечер прошел поэтому в возмущенных разговорах о свинье и подобных выродках.

Следующий день начался плохо. Не успел Кин стать у своего окна, как его толкнул какой-то человек с пакетом. Он едва устоял на ногах и чуть не разбил стекло. Грубиян протискивался вперед.

— Что вам угодно? Что вам нужно здесь? Подождите!

Никакие оклики не помогали. Незнакомец бросился вверх, даже не обернувшись. После долгого размышления Кин пришел к выводу, что дело идет о порнографических книгах. Это было единственное объяснение бесстыдной поспешности, с какой тот уклонился от проверки его пакета. Затем появился ассенизатор и, неуклюже остановившись перед ним, гнусаво потребовал четыреста шиллингов.

От злости на предшественника Кин узнал ассенизатора. Он прикрикнул на него дрожащим голосом:

— Вы уже вчера были здесь! Стыдитесь!

— Позавчера, — чистосердечно промямлил тот.

— Убирайтесь отсюда! Опомнитесь! Это кончится плохо!

— Свои деньги я получу! — сказал ассенизатор. Он заранее радовался пяти шиллингам, которые хотел снова пропить. Не думая, — он никогда не думал, — ассенизатор, как человек трудящийся, твердо знал, что жалованье он получит только тогда, когда отдаст за это свой труд, то есть взысканные с долговязого деньги.

— Вы ничего не получите! — решительно заявил Кин. Он стал на ступеньку лестницы. Он был ко всему готов. Заложить книги? Только через его труп! Ассенизатор почесал затылок. Ему ничего не стоило раздавить этого заморыша. Но это ему не было велено. Он делал только то, что велели. "Пойду спрошу начальника", — протрещал он выпущенными ветрами и показал долговязому зад. Такое прощание далось ему легче, чем всякие слова. Кин вздохнул. Стеклянная дверь взвизгнула.

Тут появилась синяя юбка и громадный пакет. Далее следовала Тереза. Она несла то и другое. Рядом с ней шел привратник. Подняв вверх левой рукой еще больший пакет, он перебросил эту кладь через голову в правую руку, которая играючи подхватила ее.

Свершилось

Выгнав мужа-вора, Тереза целую неделю обыскивала квартиру. Она действовала как при генеральной уборке и распределяла свой труд. С шести часов утра до восьми часов вечера она елозила по полу на ногах, на коленях, на ладонях и на локтях в поисках тайных щелей. Она находила пыль там, где и в самые чистоплотные свои времена не ожидала ее, и сваливала это на вора, ведь такие люди — грязнули. Листком плотной оберточной бумаги она влезала в те щели, которые были слишком узки для ее толстых шпилек. После употребления она сдувала с листка пыль и проводила по нему тряпкой. Ибо мысль, что она может дотронуться грязной бумагой до пропавшей банковской книжки, была ей невыносима. Во время работы она не надевала перчаток, они же погибли бы, но они лежали поблизости, выстиранные до ослепительной белизны, — на тот случай, если банковская книжка найдется. Прекрасные ковры, которые пострадали бы от непрерывного шнырянья по ним, были упакованы в газеты и вынесены в коридор. Книги, где тоже мог быть спрятан искомый предмет, обыскивались каждая в отдельности. Об их продаже она еще всерьез не думала. Насчет этого она хотела сперва посоветоваться с каким-нибудь умным человеком. Однако на число страниц она смотрела, испытывая почтение к книгам толще пятисот страниц, и прежде, чем решалась поставить книгу на место, взвешивала ее в руке, как ощипанную курицу на рынке. Из-за банковской книжки она не злилась. Ей нравилось заниматься квартирой. Она хотела, чтобы мебели у нее было больше. Стоило мысленно убрать книги, как сразу становилось ясно, кто здесь жил, — вор. Через неделю она сказала: в доме ничего нет. В таких случаях люди порядочные обращаются в полицию. Она предпочла не заявлять в полицию, пока не кончатся деньги, выданные ей на хозяйство в последний раз. Она хотела доказать полиции, что муж исчез со всем капиталом, не оставив ей ни гроша. Отправляясь за покупками, она старалась обойти привратника стороной. Она боялась его расспросов о господине профессоре. До сих пор он, правда, не лез ни с чем, но первого он наверняка явится. Первое число каждого месяца он получал чаевые. В этом месяце он ничего не получит, и она уже представляла себе, как он будет просить у двери. Она была твердо намерена прогнать его с пустыми руками. Никто не заставит ее что-то отдать. Если он будет вести себя нагло, она донесет на него.

Однажды Тереза надела парадную крахмальную юбку. Эта юбка молодила ее. Синий ее цвет был чуть светлее, чем синий цвет той, другой юбки, которую Тереза носила каждый день. К парадной юбке очень подошла ослепительно белая блузка. Тереза отперла дверь в новую спальню, скользнула к зеркальному шкафу, сказала: "Вот и я" — и осклабилась до самых ушей. Она выглядела на тридцать, и у нее была ямочка на подбородке. Ямочки — это красиво. Она договаривалась с господином Грубом о свидании. Квартира принадлежит теперь ей, и господин Груб может прийти. Она хочет спросить его, как ей поступить лучше всего. В книги вложены миллионы, и она готова уделить кое-что и ему. Ему нужен капитал. Она знает, кто человек дельный. Она не хочет упускать такие славные деньги. Может быть, ей что-то перепадет? Экономить хорошо, зарабатывать лучше. Одним махом становишься вдвое богаче. Она не забыла господина Груба. Ни одна не может его забыть. Так уж водится у женщин. Каждая хочет взять его с бою. Она хочет, чтобы и ей перепало. Мужа нет. Он не вернется. Что он сделал, она не станет говорить. Он никогда не был к ней добр, но он все-таки был ее мужем. Поэтому она лучше не станет говорить. Красть он умел, а дельным человеком быть не умел. Если бы все были такие, как господин Груб. У господина Груба есть голос. У господина Груба есть глаза. Она дала ему имя, это имя — Пуда. Красивое имя, а господин Груб — самый красивый. Она знает многих мужчин. Может быть, хоть один из них нравится ей так же, как господин Груб? Пусть он это докажет, если он думает дурно. Пусть он не думает. Пусть он придет. Пусть он скажет насчет роскошных бедер. Он так прекрасно говорит это.

Под эти слова она раскачивается перед зеркалом. Теперь только она чувствует, как она красива. Она снимает юбку и осматривает свои роскошные бедра. Всё так и есть. Он такой умный. Он не только интересен. Он — всё. Откуда он это знает. Он не видел ее бедер. Он это сразу замечает. Он внимательно рассматривает женщин. Затем он спрашивает, когда можно опробовать их. Мужчина должен быть решительным. Иначе это не мужчина. Может ли хоть одна сказать ему «нет»? Тереза ощупывает свои бедра его руками. Они мягки, как его голос. Она заглядывает ямочкой ему в глаза. Она ему что-то подарит, говорит она. Она возвращается к двери и берет связку ключей, которая там висит. Перед зеркалом она со звяканьем вручает ему этот подарок и говорит, что он может войти в ее комнату, когда пожелает. Она знает, что он не вор, даже если ее не будет на месте. Связка ключей падает на пол, и Терезе стыдно, потому что он не берет их. Она кричит: "Господин Пуда!" — и спрашивает, можно ли ей говорить просто «Пуда». Он ничего не говорит, он никак не насытится бедрами. Это прекрасно. Ей так хочется услыхать его голос. Она рассказывает ему великую тайну. У нее есть сберегательная книжка, и она отдаст ее ему на хранение. Должна ли она сказать ему и пароль? Она шутит. Она боится, что он потребует этого от нее, этого она не сделала бы. Пока не узнает его получше. Она так мало знает его. Но он же ничего не сказал. Где он? Она ищет его у себя на бедрах, там ей холодно. Жарко ей там, где грудь. Там находятся его руки под блузкой, но его здесь нет. Она ищет его в зеркале и находит там свою юбку. Юбка выглядит как новая, и синий цвет хоть куда, потому что она верна господину Пуде. Она снова надевает юбку, юбка идет ей, а если господин Пуда захочет, она снова снимет ее. Он придет уже сегодня, он останется на всю ночь, он будет приходить каждую ночь, он так молод. У него есть гарем, ради нее он упразднит его. Потому что он однажды был груб? Но это же его фамилия! Он не виноват, что у него такая фамилия. Она вспотела, сейчас она пойдет к нему.

Тереза взяла отвергнутые ключи, тщательно заперла дверь, попеняла себе за то, что воспользовалась зеркалом в парадной комнате, хотя в клетушке имелся небольшой щербатый осколок, и громко расхохоталась, оттого что напрасно полезла с ключами во внутренний карман, которого в этой юбке вовсе и не было. Звучание ее смеха было ей незнакомо, она никогда не смеялась, она подумала, что слышит в квартире кого-то чужого. Тут ей стало жутко — впервые с тех пор, как она оказалась одна. Она быстро проверила тайник, где хранилась ее сберегательная книжка; та была на месте. Значит, грабителей в доме не было, они бы первым делом украли сберегательную книжку. Для верности она взяла ее с собой. В подъезде она согнулась, проходя мимо привратника. У нее было много денег с собой, и она боялась, что как раз сегодня он потребует у нее чаевых.

Шумное движение на улице усилило радость Терезы. Она поспешно скользнула в свой праздник, ее цель находилась в сердце города. Шум делался громче от улицы к улице. Все мужчины смотрели ей вслед. Она замечала это, но она жила для одного мужчины. Ей всегда хотелось жить для какого-нибудь одного мужчины, а теперь так и вышло. Какой-то автомобиль, обнаглев, чуть не наехал на нее. Она мотнула головой в сторону шофера, сказала: "На вас, доложу я, у меня нет времени!" — и повернулась к опасности спиной. В будущем Пуда сумеет защитить ее от пролетариев. Она и одна тоже ничего не боялась, потому что все принадлежало теперь ей. Проходя через город, она завладевала всеми магазинами. Там были жемчуга, подходившие к ее юбке, и брильянты для ее блузки. Из меховых шуб она не надела бы ни одной, они ведь были непристойны, но повесить такую вещь в шкаф было недурно. Самое лучшее нижнее белье было у нее самой, кружева на нем были гораздо шире. Но и несколько витрин с бельем она все-таки захватила с собой. Это богатство она клала в свою сберегательную книжку, которая разбухала и разбухала, там ее добро будет в целости и сохранности, и он сможет это увидеть.

Перед его фирмой она остановилась. Буквы вывески придвинулись к ее глазам. Сначала она прочла: "Больш и Мать", потом она прочла: "Груб и Жена". Это ей понравилось. Для того она и тратила свое драгоценное время. Конкуренты бросились друг на друга, господин Больш был хлюпик и получил трепку. Тут буквы заплясали от радости, а когда пляска их кончилась, она вдруг прочла: "Больш и Жена". Это ей совсем не подходило. Она воскликнула: "Какая наглость!" — и вошла в магазин.

Тут же кто-то поцеловал сударыне руку. Это был его голос. В двух шагах от него она подняла вверх сумку и сказала:

— Вот и я.

Он поклонился и спросил:

— Сударыне угодно? Чем могу служить сударыне? Может быть, новую спальню? Для нового господина супруга?

Несколько месяцев мучил Терезу страх, что он не узнает ее. Она делала все для своей узнаваемости. Она ухаживала за своей юбкой, она ежедневно стирала, крахмалила, гладила ее, но у этого интересного человека было ведь столько женщин. Теперь он сказал: "Для нового господина супруга?" Она поняла тайный смысл этих слов. Он узнал ее. Она потеряла всякий стыд, она не стала озираться, есть ли еще кто-нибудь в лавке, а подошла вплотную к нему и слово в слово сказала то, что отрепетировала перед зеркалом. Своими влажными глазами он глядел ей в лицо. Он был такой красивый, она была такая красивая, все было такое красивое, и, дойдя до роскошных бедер, она потеребила на себе юбку, помедлила и, держась для устойчивости за сумку, начала все сначала. Он махал руками, восклицал среди ее речи: "Сударыне угодно? Ах, сударыня! Сударыне угодно?" Чтобы она говорила тише, он подошел к ней еще ближе, его рот открывался и закрывался рядом с ее ртом, он был совершенно одного роста с ней, и она говорила все быстрей и все громче. Она не забывала ни одного слова, каждое вылетало у нее изо рта разрывающимся снарядом, дышала она тяжело и прерывисто. Дойдя до бедер в третий раз, она развязала сзади тесемки, но прижала к юбке, отчего та и не сползла, сумку. Продавцу стало не по себе от страха, она все еще говорила нисколько не тише, ее красные, потные щеки касались его щек. Если бы только он понял ее, он понятия не имел, кто она и что ей нужно. Он схватил ее за толстые плечи и простонал: "Сударыне угодно?" Она снова остановилась перед самыми бедрами, роскошно и во весь голос довела их до конца, прошептала "Да!" и втиснулась ему в объятия. Она была толще, чем он, и считала себя обнятой. Тут уж юбка упала на пол. Тереза заметила это и стала еще счастливее, потому что все вышло так само собой. Почувствовав его сопротивление, она испугалась среди блаженства и прорыдала: "Позволю себе!" Голос Пуды сказал: "Ах, сударыня! Ах, сударыня! Ах, сударыня!" Сударыней была она. Слышались и другие голоса, совсем не красивые, люди смотрели на них, ее это не трогает, она женщина порядочная. Господин Пуда стыдился, он всячески вырывался, она не выпускала его, крепко сжимая руки у него за спиной. Он кричал: "Извольте, сударыня, будьте любезны, сударыня, отпустите же меня, сударыня!" Ее голова лежала у него на плече, а его щеки были как масло. Почему он стыдится? Она не стыдится. Она даст отрубить себе руки, но его не отпустит. Господин Пуда топал ногами и рычал: "Разрешите, пожалуйста, я же не знаю вас, разрешите, пожалуйста, отпустите меня!" Затем появилось много людей, они били Терезу по рукам, она стала плакать, но Пуду не выпустила. Какой-то силач разжал ее пальцы один за другим и вдруг вырвал у нее господина Пуду. Тереза зашаталась, провела рукавом блузки по глазам, сказала: "Ну, доложу вам, разве можно быть таким грубым!" — и перестала плакать. Силач был рослой, толстой женщиной. Господин Пуда успел жениться! В магазине стоял страшный шум, когда взгляд Терезы упал на ее лежавшую на полу юбку, она поняла — почему.

Совсем рядом толпились люди, они смеялись так, словно им за это платили. Стены и потолок дрожали, мебель качалась. Кто-то кричал: "Спасательная дружина!", кто-то другой: "Полиция!" Господин Груб возмущенно обтирал свой костюм, особенно он любил его подкладные плечики, он все приговаривал: "Манеры тоже имеют какой-то предел, сударыня!" — и, как только удовлетворился состоянием костюма, приступил к чистке задетой щеки. Тереза и он были единственными, кто не смеялся. Его спасительница, «Мать», разглядывала его недоверчиво, предполагая за этим инцидентом какую-то любовную историю. Поскольку ей пришлось в нем участвовать, она склонялась больше к полиции. Эту бесстыдницу следовало проучить. Он-то уже проучен. Кроме того, он был человек милый, чего она, однако, никогда не сказала бы вслух. Дело требовало непоколебимой строгости. Несмотря на это соображение, она смеялась резко и громко. Все говорили наперебой. Тереза, прямо среди толпы, снова надела юбку. Какая-то девушка-конторщица посмеялась над ее юбкой. Тереза не дала юбку в обиду и сказала: "Вы, доложу я вам, не отказались бы!" При этом она указала на широкие кружева своей нижней юбки, которые тоже, помимо самой юбки, недурно выглядели. Смех не прекращался. Тереза была вполне довольна, она боялась его жены. Счастье, что она обняла его, а то ей никогда больше это не удалось бы. Пока они смеялись, с ней ничего не могло случиться. Среди смеха на человека не нападают. Какой-то тощий служащий, вид у него был не мужчины, а ее прежнего мужа, вора, сказал: "Подружка Груба!" Другой, это был мужчина, сказал: "Хороша подружка!" То, что все засмеялись теперь еще сильнее, она сочла гадким.

— А я, доложу вам, и правда хороша! — крикнула она. — Где моя сумка? — Сумка пропала. — Где моя сумка? Я вызову полицию!

Мать сочла это наглостью.

— Вот как! — сказала она. — Теперь в полицию позвоню я!

Она повернулась и направилась к телефону.

Господин Больш, маленький начальник, ее сын, все время стоял за ее спиной, пытаясь что-то сказать. Никто не слушал его. Он в отчаянии дергал ее за рукав, она отталкивала его, твердя грубым мужским голосом:

— Мы ей покажем! Мы посмотрим, кто здесь хозяин.

Господин Больш был вконец растерян. Когда она уже взяла телефонную трубку, он осмелился прибегнуть к крайней мере и ущипнул ее.

— Но она же покупала у нас, — шепнул он.

— Что? — спросила она.

— Хорошую спальню.

Он был единственный, кто узнал Терезу. Мать бросила трубку, повернулась к персоналу и тут же объявила всем без исключения:

— Я не позволю обижать моих покупателей! Мебель опять задрожала, но уже не от смеха.

— Где сумка дамы? Чтобы через три минуты сумка была на месте!

Все служащие бросились на пол и послушно заползали. Ни от кого не ускользнуло, что Тереза тем временем подняла сумку. Она лежала там, где раньше стояла мать. Господин Груб встал на ноги первым и с удивлением заметил сумку у Терезы под мышкой.

— Как я погляжу, сударыня, — пропел он, — сударыня уже нашла сумку. Сударыне всегда везет. Сударыне угодно — если дозволено спросить?

Его служебный раж мать вознаградила благоволением. Она подошла к нему чеканным шагом и кивнула головой. Тереза сказала:

— Сегодня ничего, спасибо.

Груб низко склонился над ее рукой и сказал с грустным смирением:

— Тогда целую вашу милую ручку, сударыня.

Он поцеловал предплечье выше перчатки, пропел: "Целую ручку вам, мадам!" — и, изящно отказываясь от чего-то левой рукой, отступил назад. Персонал вскочил и выстроился почетным караулом. Тереза помедлила, гордо вскинула голову и на прощанье сказала:

— Можно, доложу я вам, поздравить?

Он не понял ее, но привычка велела ему поклониться. Затем она подошла к почетному караулу. Все спины были согнуты, все приветствовали ее. Сзади стояла мать, прощавшаяся громовым голосом. Начальник, державшийся возле нее, предпочел помолчать. Он уже сегодня позволил себе лишнее. Сообщить, что это покупательница, следовало, конечно, раньше. Когда Тереза стояла в дверях, которые, превратив их в триумфальную арку, держали два человека, он поспешно исчез в конторе. Может быть, мать забудет о нем. До последней секунды слышала Тереза возгласы восхищения: "Шикарная особа!", "Красивая юбка!", "До чего же синяя!", "И полная сумка!", "Как княгиня!", "Везет же Грубу!". Это не было сном. Счастливец все время целовал ей руку, она стояла уже на улице. Даже дверь закрылась с опозданием и почтительно. Сквозь стекла смотрели ей вслед. Она обернулась только один раз и, улыбаясь, заскользила вперед.

Вот как случается, когда любит человек особенный. Он женился! Разве он мог ждать ее? Ей следовало объявиться раньше. Как он заключил ее в объятья! Затем он вдруг испугался. Его новая жена была в магазине. Капитал у него от жены, поэтому ему нельзя делать такие вещи. Он человек порядочный. Он знает, что полагается. Он смыслит что к чему. Спереди он обнимал ее, сзади он защищался. Чтобы слышала жена, он бранился. До чего же умный человек! У него есть глаза. У него есть плечо. У него есть щека. Жена сильная. Жена — не замухрышка, но она ничего не заметила. Из-за ее сумки она сразу захотела вызвать полицию. Такой и надо быть жене. Точно такой же женой была бы она, вор никак не уходил раньше, вот она и опоздала. Разве она виновата? Вор виноват. Груб целовал ей руку. У него есть губы. Он ждал ее. Сначала он хотел принять капитал только от нее, и вдруг появилась другая, с очень большим капиталом, ведь женщины не оставляют его в покое, вот он и взял ее. Не может же он бросаться большими деньгами. Но любит он только ее. Новую жену он не любит. Когда она приходит, все должны нагибаться, чтобы найти ее сумку. Дверь полна глаз, и все смотрят ей вслед. Почему на ней новая юбка? Она же так рада. Счастье, что она успела наскоро обнять его. Кто знает, когда снова выпадет такой случай. Юбка идет ей, нижняя юбка тоже идет ей. Кружева на ней дорогие. Она не такая. Она подумала: бедняга. Почему не уделить ему от бедер? Он находит их роскошными. Теперь он увидел их. Женатому человеку она тоже кое в чем не откажет.

Домой Тереза добиралась во сне. Она не замечала ни улиц, ни дерзостей. От несчастья она была застрахована счастьем. Перед ней открывались всякие ложные пути, а она шла единственно верным, который вел ее назад к ее собственности. Перед ее несгибаемой накрахмаленностью робели люди и средства передвижения. Повсюду она вызывала благосклонное внимание. На этот раз она даже не замечала его. Толпа служащих составляла ее эскорт. Шпалеры эти были резиновые, с каждым ее шагом они растягивались. Плеск стоял от целования ручек, поцелуи сыпались градом, воздух был ими наполнен, все принимала она одна. Новые жены, не замухрышки, звонили в полицию. Сумки Терезы оказывались украдены. Маленьких начальников больше не было, они исчезли, в их магазинах их не было видно, только на вывесках еще значились их имена. Целыми десятками женщины, выглядевшие на тридцать, бросались в объятья Пуд, у которых имелись губы, глаза, плечи и щеки. Синие крахмальные юбки падали на пол. Роскошные бедра любовались собой в зеркалах. Руки не отпускали. Руки никак не отпускали. Целые магазины смеялись от гордости при виде такой красоты. Экономки удивленно роняли свои пыльные тряпки. Воры возвращали краденое добро и вешались, а потом позволяли похоронить себя. На всей земле было одно-единственное богатство, и оно слилось воедино. Оно никому не принадлежало. Ведь принадлежало оно кому-то одному.

Его можно было сохранить. Красть было запрещено. Стеречь не требовалось. Были дела поумнее. Сбивали масло. Из молока получался слиток золота величиной с голову ребенка. Сберегательные книжки ломились. Сундуки с приданым ломились тоже. В них же были сплошь сберегательные книжки. Никто ничего не хотел от тебя. Было два человека, которые знали толк в общении. Один человек был женщиной, ей принадлежало все. Другого человека звали Пудой, ему ничего не принадлежало, зато он мог общаться с этой женщиной. Покойные матери переворачивались в гробу. Они ничего не разрешали тебе. Чаевые привратникам были отменены, потому что всем платили пенсию. Что говорили, то сразу и подтверждалось. За бумаги, которые оставлял после себя вор, можно было получить деньги наличными. Книги приносили большие деньги. Квартира была продана за наличные. Лучшая ничего не стоила. Ведь в старой не было окон.

Тереза почти дошла до дома. Резиновые шпалеры, давно разорванные, рассыпались. Град тоже прекратился. Зато приближались привычные вещи. Они были очень просты, менее богаты, зато не подлежало сомнению, что застанешь их и они будут твои. Стоя у своего парадного, Тереза сказала: "Ну, вот, доложу я, и славно, что он женился. Теперь все достанется мне". Над тем, каким капиталом она ссудила бы господина Груба, она стала ломать себе голову только теперь. Такие дела не делаются без договора и расписки. Она вправе потребовать высоких процентов. Кроме того, участия в деле. Украсть нельзя будет. Счастье, что до этого не дошло. Как может быть человек таким легкомысленным и бросаться деньгами! Никто ничего не отдает назад. Так уж водится у людей.

— Что с господином профессором? — Привратник, рыча, преградил ей путь. Тереза испугалась и промолчала. Она задумалась, как ответить. Если она скажет ему, что муж был вором, он донесет. С доносом она хотела повременить. А то полиция найдет деньги, выданные на хозяйство, и скажет, что их надо зачесть. Ведь он же сам дал их ей.

— Целую неделю я не видел его! Уж не помер ли?

— Ну, доложу я вам, помер, жив-живехонек. И не думает умирать.

— Я так и решил, что он болен. Горячий привет от меня, я приду навестить его. Рад быть к его услугам…

Тереза игриво опустила голову и спросила:

— Может быть, вы знаете, где он? Он срочно нужен мне из-за денег на хозяйство.

Привратник поймал обманщика в его жене. У него хотели отнять его «презент». Профессор прятался от него, чтобы ничего не дать ему. При этом тот никакой не профессор. Он сделал его таковым, своими силами. Еще несколько лет назад тот именовался доктором Кином. Такое звание ничего, наверно, не стоит! Он пролил много пота, прежде чем все жильцы стали называть Кина профессором. Даром никто не работает. За работу дают пенсию. Ему не нужно подачек от этого скелета, он хочет «презента», потому что это пенсия.

— Вы утверждаете, — зарычал он на Терезу, — что мужа нет дома?

— Нет, доложу вам, уже целую неделю нет дома. Он говорил, что ему надоело. Он вдруг уехал и оставил меня одну. Никаких денег на хозяйство. Разве так можно? Хотела бы я знать, в котором часу ложится он теперь спать. Порядочные люди ложатся в постель в девять часов.

— Люди заявляют в полицию о пропавших без вести!

— А если, доложу вам, он сам ушел! Он сказал, что вернется.

— Когда?

— Когда ему захочется, сказал он, он всегда был такой, он думает только о себе, доложу вам, а другой ведь тоже человек. Разве я в этом виновата!

— Смотри, поганая рожа, я сейчас пойду искать его! Если он наверху, не собрать вам костей. Сто шиллингов я с него сдеру. Этот слизняк увидит, как я с ним теперь обойдусь! Вообще-то я не такой, но теперь я буду такой!

Тереза уже шла впереди. В его речи она услышала ненависть к Кину, которая воодушевила ее. До сих пор она боялась привратника как его единственного и неодолимого друга. Но вот сегодня ей уже второй раз выпало счастье. Увидев, что она говорит чистую правду, привратник поможет ей. Все против этого вора. Почему он вор?

Привратник с грохотом захлопнул за собой дверь квартиры. Его тяжелые от злости шаги испугали жильцов, над которыми находилась библиотека Кина. За много лет они привыкли к мертвой тишине. Лестничная клетка наполнилась дискутирующими людьми. Все угадали, что это привратник. До сих пор профессор был его любимчиком. Жильцы ненавидели Кина из-за «презента», которым при малейшей возможности корил их привратник. Наверно, профессор не хочет больше платить. Он прав, но трепки он заслужил. Без трепки у привратника дело не обойдется. Взволнованно прислушиваясь, жильцы не понимали, почему не доносится никаких голосов: раздавались только знакомые рычащие шаги.

А ярость привратника была так велика, что квартиру он обыскивал молча. Он экономил свою злость. На примере обнаруженного Кина он собирался дать другим наглядный урок. За его скрежещущими зубами проклятия скапливались десятками. На его кулаках вставали дыбом рыжие волосы. Он чувствовал это, когда головой сталкивал с места шкафы в новой спальне Терезы. Гад мог скрываться везде. Тереза следовала за ним сочувственно. Там, где он останавливался, останавливалась и она, туда, куда заглядывал он, заглядывала и она тоже. Он почти не обращал на нее внимания, уже через несколько минут он воспринимал ее как свою тень. Она чувствовала, что он сдерживает свою растущую ненависть. С его ненавистью росла и ее собственная. Муж не только был вором, но еще и бросил ее на произвол судьбы, беззащитную женщину. Она молчала, чтобы не мешать привратнику. Чем ближе они оказывались друг к другу, тем меньше боялась она его. При входе в ее спальню она еще пропустила его вперед. Отперев две другие запертые комнаты, она пошла впереди. Ее прежнюю клетушку при кухне он осмотрел лишь мельком. Он мог представить себе Кина только в большой комнате, хотя и спрятавшимся. В кухне ему захотелось было перебить всю посуду. Но тут ему стало жаль своих кулаков, он плюнул на плиту и оставил все на месте. Оттуда он протопал назад в кабинет. По пути туда он надолго погрузился в созерцание шкафа. Кин не висел на нем. Могучий письменный стол он опрокинул. Для этого ему понадобились оба кулака, и он жестоко отомстил за такой позор. Запустив руку в полку, он вышвырнул на пол несколько десятков книг. Затем он оглянулся по сторонам — не показался ли уже где-нибудь Кин. Это была его последняя надежда.

— Удрал! — установил он. Посылать проклятья ему расхотелось. Он был угнетен потерей ежемесячных ста шиллингов. Вместе с пенсией они давали ему возможность предаваться своей страсти. Он обладал невероятным аппетитом. Что станет с его глазком, если он будет голодать? Он показал Терезе оба своих кулака. Волосы все еще стояли дыбом.

— Вот смотрите! — зарычал он. — В такую ярость я еще никогда не приходил! Никогда еще!

Тереза глядела на валявшиеся на полу книги: показав ей свои кулаки, привратник почувствовал себя оправданным, а ее — вознагражденной. Она и была вознаграждена, но не благодаря кулакам.

— Это же, доложу я вам, был не мужчина! — сказала она.

— Потаскун это был! — зарычал пострадавший. — Преступник! Прохвост! Бандит!

Тереза хотела вставить «нищий», а он уже успел дойти до «бандита». А когда она схватилась за своего «вора», его «бандит» сделал уже невозможным какое бы то ни было дальнейшее усиление. Он ругался удивительно недолго. Очень скоро он смягчился и стал подбирать книги. Насколько легко он сбросил их, настолько трудно было поставить их на место. Тереза принесла лесенку и сама поднялась на нее. Удачный день побудил ее покачать бедрами. Одной рукой привратник подавал ей книги, другой он приступил к делу и сильно щипнул ее за ляжку. У нее слюнки потекли. Она была первой женщиной, которую он покорял своим любовным методом. Других он насиловал. Тереза шептала про себя: такой мужчина. Пусть ущипнет снова. Вслух она стыдливо сказала: "Еще!" Он подал ей вторую стопку книг и так же сильно ущипнул ее слева. Слюни потекли у нее изо рта. Тут ее осенило, что так не годится. Она вскрикнула и бросилась с лесенки ему в объятья. Он спокойно дал ей упасть на пол, содрал с нее, сломав, жесткую юбку и взял ее.

Встав, он сказал:

— Этот урод у меня посмотрит! Тереза всхлипнула:

— Теперь, доложу тебе, я вся твоя!

Она нашла мужчину. Она не собиралась его отпускать. Он сказал: "Цыц!" — и перебрался к ней в тот же вечер. В дневные часы он пребывал на посту. Ночами он помогал ей советами в постели. Постепенно он выяснил, что произошло в действительности, и велел ей потихоньку закладывать книги, пока не вернулся муж. Половину он оставил за собой, потому что Тереза была теперь вся его. Он нагнал на нее надлежащего страху по поводу ее шаткого положения. Но он из полиции, и он поможет ей. По этой причине тоже она повиновалась ему беспрекословно. Каждые три-четыре дня они ходили с тяжелой кладью в Терезианум.

Вор

Своего бывшего профессора привратник узнал с первого взгляда. Новое положение советника при Терезе устраивало его больше и прежде всего было доходнее, чем прежний «презент». Мстить было не в его интересах. Поэтому он не был злопамятным человеком и заинтересованно отвел глаза в сторону. Профессор стоял справа от него. Пакет окончательно перекочевал на левое предплечье. Там он минуту-другую взвешивал его, сосредоточенно углубившись в это исследование. Тереза поступала теперь в точности так же, как он. Резким движением показав вору свое холодное плечо, она страстно вцепилась в свой прекрасный, большой пакет. Привратник уже прошел. Тут муж преградил ей путь. Она молча оттолкнула его. Он молча положил руку на пакет. Она потянула к себе пакет, он держал его крепко. Привратник услышал шум. Не оглянувшись, он проследовал дальше. Он хотел, чтобы эта встреча прошла спокойно, и сказал себе, что, наверно, Тереза задела перила своим пакетом. Теперь и Кин потянул пакет к себе. Ее сопротивление росло. Она повернула к нему лицо, он закрыл глаза. Это сбило ее с толку. Сверху никто не обернулся. Тут она подумала о полиции и о том, какое преступление она совершает. Когда ее посадили в тюрьму, вор отобрал квартиру, он был такой, он не постеснялся. Как только она потеряла квартиру, сила ее убавилась. Кин перетянул большую часть пакета на свою сторону. Книги придали ему силу, и он сказал:

— Куда их?

Он увидел книги. А бумага нигде не была разорвана. Она увидела его хозяином дома. Все свои восемь лет службы увидела она в какую-то долю секунды. Ее самообладания как не бывало. Еще у нее оставалось одно утешение. Она позвала на помощь полицию. Она закричала:

— Он обнаглел!

Десятью ступеньками выше некто разочарованно приказал себе остановиться. Добро бы эта поганая рожа стала выламываться потом, но сейчас, до того как пакеты были сданы! Сдержав рвавшееся из горла рычание, он сделал Терезе знак. Она была слишком занята и не заметила его. Выкрикивая еще дважды "Он обнаглел!", она с любопытством разглядывала вора. По ее мыслям, он ходил в лохмотьях, бесстыдно, с протянутой рукой, так уж у нищих водится, а где удавалось стащить что-нибудь, там и крал. В действительности вид у него был гораздо лучше, чем дома. Она не могла объяснить себе это. Вдруг она заметила, что его пиджак справа на груди оттопыривается. Прежде он никогда не носил с собой денег, его бумажник был почти пуст. Теперь он казался толстым. Она все поняла. Банковская книжка у него. Деньги с нее сняты. Вместо того чтобы спрятать их дома, он носил их с собой. Привратник знал о любой мелочи, даже об ее сберегательной книжке. Все, что имелось или имело место, он находил или выжимал из нее щипками. Только свою мечту о банковской книжке в потайной щели она держала при себе. Без такого резерва жизнь ей была не в радость. В спесивой удовлетворенности тайной, которую она неделями скрывала от него, Тереза, только что жалобно кричавшая "Он обнаглел!", воскликнула теперь:

— Он, доложу я, украл!

Голос ее звучал возмущенно и в то же время вдохновенно, как у всех людей, которые отдают вора в руки полиции. Не было в ее голосе только грустной нотки, появляющейся при этом у многих женщин, когда дело идет о мужчине, поскольку дело шло об ее первом муже, которого она передавала в руки второго; ведь тот же был из полиции.

Он спустился и тупо повторил:

— Вы украли!.. — Другого выхода из этой фатальной ситуации он не видел. Воровство он счел просто вынужденной ложью Терезы. Он положил на плечо Кина свою тяжелую руку и заявил, словно опять состоял на службе: — Именем закона вы арестованы! Следуйте за мной, не поднимая шума!

Пакет висел на мизинце его левой руки. Он властно взглянул Кину в лицо и пожал плечами. Его служба не позволяла ему делать исключения. Прошлое было в прошлом. Тогда они могли ладить. Теперь он обязан был арестовать его. С каким удовольствием сказал бы он ему: "А помните?" Кин сломился, не только под тяжестью руки привратника, и пробормотал:

— Так я и знал.

Привратник отнесся к этому заявлению с недоверием. Мирные преступники лживы. Они только притворяются такими, а потом делают попытку к бегству. Поэтому человек применяет полицейский прием. Кин не сопротивлялся. Он пытался держаться прямо, но его рост заставил его согнуться. Привратник стал нежен. Уже много лет он никого не арестовывал. Он опасался затруднений. Злоумышленники строптивы. Если они не строптивы, то они убегают. Если ты носишь форму, они требуют назвать им номер. Если ты не носишь формы, подавай им удостоверение. Этот не задавал никаких хлопот. Он отвечал на вопросы, он следовал за тобой, он не уверял тебя в своей невиновности, он не поднимал шума, с таким преступником можно было поздравить себя. У самой двери он повернулся к Терезе и сказал:

— Вот как это делается! — Он знал, что баба наблюдала за ним. Но он не был уверен в ее способности оценить детали его работы. "Другой сразу пускает в ход кулаки. У меня арест происходит сам собой. Шума быть не должно. Портачи поднимают шум. Кто знает свое дело, за тем преступник следует сам собой. Домашних животных приручают. У кошек природа дикая. Дрессированных львов показывают в цирке. Тигры прыгают через горящие обручи. У человека есть душа. Орган власти хватает его за душу, и он следует за ним словно агнец".

Он сказал это лишь мысленно, как ни подмывало его прорычать это во всеуслышание.

В другом месте и в другое время столь вожделенный арест превзошел бы его возможности. Когда он еще состоял на службе, он арестовывал, чтобы наделать шуму, и из-за своих методов был с начальством в натянутых отношениях. Он кричал о задержании преступника до тех пор, пока вокруг него не собиралась толпа зевак. Рожденный атлетом, он ежедневно создавал себе цирк. Поскольку люди скупились на аплодисменты, хлопал он сам. Чтобы заодно доказать свою силу, он вместо второй своей ладони пользовался арестованными. Если они были сильные, он отвешивал им несколько оплеух, подстрекая их на кулачный бой. Из презрения к их слабости он показывал на допросе, что они причинили ему телесные повреждения. Хлюпикам он не прочь был повысить меру их наказания. Если ему попадались люди посильней, чем он сам, — а среди настоящих преступников такие порой встречались, — то его совесть велела ему возводить на них напраслину, ибо преступные элементы подлежат устранению. Лишь когда ему пришлось ограничиться одним домом, — ведь прежде в его распоряжении был целый район, — он стал скромнее. Он добывал себе партнеров среди несчастных нищих и лоточников, подкарауливая даже тех целыми днями. Они боялись его и предостерегали друг друга, попадались только новички; при этом он молил, чтобы они приходили. Он знал, что они рады отказать ему в своем обществе. Цирк ограничивался жильцами дома. Так он и жил в надежде на настоящий, громкий арест со всяческими затруднениями.

Потом пошли эти новые события. Книги Кина приносили ему деньги. Он всячески прикладывал тут руку, страхуя себя со всех сторон. Тем не менее его не покидало неприятное чувство, что деньги он получает ни за что. Служа в полиции, он всегда считал, что платят ему за работу мышц. Заботясь об увесистости реестра, он выбирал книги по их размеру. Самые объемистые и старые тома в переплетах из свиной кожи шли в первую очередь. Целый день до самого Терезианума он выжимал свой пакет, как гирю, иногда подбрасывал его, как мяч, головой, брал у Терезы ее пакет, приказывал ей отстать и швырял его ей на руки. Она страдала от таких ударов и однажды пожаловалась. Тогда он стал убеждать ее, что делает это из-за людей. Чем бесцеремоннее будут они обращаться с пакетами, тем позднее осенит кого-нибудь мысль, что книги принадлежат не им. С таким доводом она согласилась, но ей это все же не нравилось. А он и этим был недоволен, казался себе хлюпиком и говорил иногда, что станет и вовсе жидом. Только из-за этой загвоздки, которую он считал своей совестью, он отказался от исполнения своей старой мечты и арестовал Кина тихонько.

Но Тереза не дала похитить у себя радость. Толстый бумажник заметила она. Быстро скользнув мимо обоих мужей, она стала между створками стеклянной двери, которую открыла, нажав, ее юбка. Правой рукой она охватила голову Кина, словно хотела обнять его, и привлекла ее к себе. Левой она вытащила бумажник. Кин нес ее руку как терновый венец. Вообще же он и пальцем не шевельнул. Его собственные руки были скованы полицейским приемом привратника. Тереза подняла вверх найденную пачку купюр и воскликнула:

— Вот и они, доложу я!

Новый муж восхитился такими большими деньгами, но покачал головой. Терезе хотелось ответить; она сказала:

— Может быть, я не права, может быть, я не права?

— Я не тряпка! — возразил привратник. Эта фраза относилась к его совести и к двери, которую загородила Тереза. Ей хотелось признания, хотелось услышать какую-то похвалу, какое-то слово, которое относилось бы к деньгам, прежде чем она спрячет их. Когда она подумала о том, что спрячет их, ей стало жаль себя. Теперь муж знает все, она больше ничего не скрывает. Такой важный момент, а он ни гугу. Пусть скажет, что она за человек. Она нашла вора. Он хотел пройти мимо него. Теперь он хочет пройти мимо нее. Так не пойдет. У нее есть сердце. Ему бы только щипаться. Слова из себя не выдавит. Только и знает что «цыц». Интересным его не назовешь. Смышленым его не назовешь. Только и знает, что быть мужчиной. Ей прямо стыдно перед господином Грубом. Кем, доложу я, он был раньше? Обыкновенным привратником! С такими нельзя связываться. Она впустила такого в квартиру. Теперь он даже «спасибо» не скажет. Если господин Груб это узнает. Он никогда больше не поцелует ей руку. Вот у кого голос. Она находит такие большие деньги. Он отнимает их у нее. Что ж, она должна отдать ему всё? Она, доложу, сыта им по горло! Без денег она согласна. За деньги она отказывается. Они нужны ей на старость. Она хочет, чтобы у нее была пристойная старость. Где ей брать юбки, если он без конца ломает их? Он ломает, и он же отнимает деньги. Пусть хоть что-нибудь скажет! Ну и муж!

Зло и обиженно размахивала она деньгами. Она поднесла их к самому его носу. Он задумался. Удовольствие от ареста у него пропало. Когда она стала манипулировать бумажником, он увидел возможные последствия. Он не хочет из-за нее сесть в тюрьму. Она баба дельная, но он знает закон. Он из полиции. Что она смыслит в этом? Ему захотелось вернуться на свое место, она была ему отвратительна. Она ему помешала. Из-за нее он потерял свой «презент». Он давно знал всю правду. Только из-за своего соучастия он официально продолжал ненавидеть Кина. Она была старая. Она была назойливая. Она хотела каждую ночь. Он хотел драться, она хотела другого. Только щипаться перед этим она позволяла ему. Он стукнул ее раз-другой, она уже давай кричать. Тьфу ты черт! Плевать ему на такую бабу. Это раскроется. Он потеряет пенсию. Он подаст на нее в суд. Пусть она возместит ему пенсию. Свою долю он удержит. Самое лучшее — донести. Шлюха! Разве книги ее? Какое там! Жаль господина профессора. Он был слишком хорош для нее. Другого такого человека не сыщешь. Он женился на этой задрёпе. Экономкой она никогда не была. Ее мать умерла побирушкой. Она сама призналась. Была бы она моложе на сорок лет. Его покойная дочь — да, вот это было добрейшее создание. Он заставлял ее ложиться возле себя, когда следил за нищими. Он щипал и глядел. Глядел и щипал. Вот была жизнь! Приходил нищий — было кого побить. Не приходил — была хотя бы девчонка. Она плакала. Это ей не помогало. Против отца не пойдешь. Славная была девка. Вдруг она возьми и умри. Легкие, тесная каморка. С ней было так славно. Знал бы он раньше, он бы отправил ее куда-нибудь. Господин профессор еще знал ее. Он ее никогда не обижал. Жильцы мучили девочку. Потому что она была его дочерью. А эта задрёпа, она никогда не здоровалась с ней! Убить бы ее!

Полные ненависти, стоят они друг против друга. Любое слово Кина, даже доброе, сблизило бы их. От его молчания их ненависть полыхает пожаром. Один держит оболочку Кина, другая — его деньги. Сам он от них ушел. Только поймать бы его! Оболочка клонится, как стебель. Ее гнет буря. В воздухе молниями сверкают банкноты. Вдруг привратник рычит на Терезу:

— Верни деньги!

Она не может. Она выпускает из своего объятья голову Кина, но та не отскакивает назад, а остается в прежнем положении. Тереза ждала какого-то движения. Поскольку его не происходит, она швыряет деньги в лицо новому мужу и пронзительно кричит:

— Ты же не можешь ударить! Ты же боишься! Тряпка ты! Где это видано, такой трус! Такой голодранец! Такой хлюпик! Доложу я тебе!

Ненависть внушает ей в точности те слова, которые задевают его. Одной рукой он начинает трясти Кина, упрекнуть себя в слабости он не позволит. Другой он ударяет Терезу. Пусть не мешается. Пусть знает его. Он не такой. Теперь он будет таким. Купюры, порхая, падают на пол. Тереза всхлипывает: "Большие деньги!" Привратник хватает ее. Удары получаются недостаточно сильные. Лучше он тряхнет ее. Ее спина распахивает створки стеклянной двери. Она цепляется за круглую дверную ручку. Схватив ее за воротник блузки, он привлекает ее вплотную к себе и толкает на дверь, еще раз к себе, еще раз на дверь. Попутно он занимается и Кином. Тот на ощупь напоминает пустой лоскут; чем меньше ощущает его привратник, тем сильнее ополчается он на Терезу.

Тут прибегает Фишерле. Ассенизатор уведомил его об отказе Кина. Фишерле в ярости. Что это значит? Какие-то истории из-за двух тысяч шиллингов! Этого ему еще не хватало! Вчера выложил сразу четыре тысячи пятьсот, а сегодня прекращает платежи. Пусть служащие подождут. Он сейчас придет. Из вестибюля он слышит чей-то крик: "Большие деньги! Большие деньги!" Это его касается. Кто-то опередил его. Прямо хоть вой! Ты надрываешься, а наживаются другие. Да еще баба к тому же. Такого никто не потерпит. Он ее поймает. Она все отдаст. Тут он видит, как открывается и закрывается стеклянная дверь. В испуге он останавливается. Там еще какой-то мужчина. Фишерле медлит. Мужчина колотит женщиной дверь. Женщина тяжелая. Мужчина, должно быть, сильный. У долговязого такой силы нет. Может быть, долговязого это вовсе и не касается. Почему мужчине не поколотить жену, она наверняка не дает ему денег. У Фишерле свои дела. Он предпочел бы подождать, чтобы те кончили, но это продолжается слишком долго. Он осторожно протискивается в дверь. «Позвольте-ка», — говорит он и осклабливается. Невозможно не вызвать возмущения. Поэтому он смеется заранее. Пусть эти супруги увидят, что у него самые дружественные намерения. Поскольку смех можно не заметить, лучше сразу осклабиться. Его горб оказывается между Терезой и привратником, мешая тому привлечь к себе бабу так, как то требуется, чтобы хорошенько ее толкнуть. Привратник дает пинка горбу. Фишерле падает на Кина и держится за него. Кин так худ и так мала материальная роль, которую он тут играет, что карлик замечает его только после того, как дотронулся до него. Он узнает его. Тереза как раз снова заводит: "Большие деньги!" Фишерле чует старую взаимосвязь вещей, он становится вшестеро внимательнее и окидывает одним взглядом карманы Кина, карманы незнакомца, подвязки женщины, — к сожалению, юбка закрывает их, — лестницу, у подножья которой лежат два огромных пакета, и пол у своих ног. Тут он видит деньги. С быстротой молнии он наклоняется, чтобы их подобрать. Его длинные руки снуют между шестью ногами. То с силой отталкивает он в сторону чью-то ступню, то нежно поднимает с пола купюру. Он не кричит, когда ему наступают на пальцы, — к таким трудностям он привык. Не со всеми ступнями обходится он одинаково. Киновские он отбрасывает, бабу он хватает как сапожник, соприкосновения с незнакомым мужчиной он вообще избегает, оно было бы столь же бесполезно, сколь и опасно. Он спасает пятнадцать кредитных билетов, в ходе своей работы он ведет счет и точно знает, на котором остановился. Даже своим горбом он ловко орудует. Наверху продолжают драться. По опыту «Неба» он знает, что когда пара дерется, не надо вмешиваться. При удаче можно тем временем взять у них все. Пары неистовы. Из пяти недостающих купюр четыре лежат поодаль, одна придавлена ногой незнакомца. Ползая за четырьмя другими, Фишерле не спускает глаз с этой ноги. Она может подняться, это мгновение нельзя пропустить.

Только теперь замечает его Тереза, — как он, чуть поодаль, что-то слизывает с пола. Руки сложены у него за спиной, деньги он спрятал между ногами и работает языком, чтобы те, если увидят его, не поняли, чего он там ищет. Тереза чувствует себя ослабевшей; это зрелище придает ей силы. Намерение этого карлика так близко ей, словно она знает его с рождения. Она видит себя самое в поисках банковской книжки, тогда она еще была хозяйка в доме. Внезапно она отрывается от привратника и кричит:

— Грабят! Грабят! Грабят!

Она имеет в виду горб на полу, привратника, вора, всех людей имеет она в виду и кричит непрерывно, все громче, без передышки, дыханья у нее хватит на десятерых.

Сверху доносится хлопанье дверей, тяжелый топот, слышно, как шагают по лестнице. Швейцар, обслуживающий там лифт, приближается медленно. Даже если бы здесь убивали ребенка, он не уронил бы своего достоинства. Уже двадцать шесть лет обслуживает он лифт, то есть его семья, он осуществляет надзор.

Привратник цепенеет. Он видит, как кто-то приходит каждое первое число и отнимает у него пенсию, вместо того чтобы принести ему ее. Кроме того, его сажают в тюрьму. Его канарейки погибают, потому что им некому петь. Глазок опечатывают. Всё получает огласку, и жильцы бесчестят его дочь даже в могиле. Он не боится. Он не спал из-за этой девчонки. Он заботился о ней. Так он любил ее. Есть он ей давал, пить он ей давал, пол-литра молока в день. Он на пенсии. Он не боится. Доктор сам говорит — это легкие. Отправьте ее отсюда! А на какие шиши, дорогой мой? Пенсия уходит у него на питание. Такой уж он человек. Без питания он не может жить. Это из-за профессии. Без него дом пропадет. Больничная касса — еще чего! Глядишь, она еще вернется к нему с ребенком. В крошечную клетушку. Он не боится!

А Фишерле, напротив, говорит: "Теперь я боюсь" — и быстро засовывает деньги в боковой карман Кина. Затем он делается еще меньше. Бежать невозможно. Люди уже спотыкаются о пакеты. Он плотно прижимает к себе обе руки. Прежние деньги, деньги на дорогу, туго свернутые, лежат под мышками. Счастье, что у него такие подмышки! Когда он одет, никто ничего не заметит. Посадить в тюрьму он себя не даст. В полиции его разденут и отнимут у него все. Там он всегда вор. Что знают они о его фирме? Ему следовало зарегистрировать ее! Да, чтобы платить налоги! Фирма у него все-таки есть. Долговязый — идиот. Надо же было узнать ему ассенизатора в последний момент. Теперь деньги опять у него в руках. Бедняга! Нельзя бросить его на произвол судьбы. Они могут отнять у него деньги. Он сразу все отдаст. По доброте душевной. Фишерле — человек верный. Партнера он не предаст. Когда он будет в Америке, долговязому придется самому заботиться о себе. Тогда уж ему никто не поможет. У колен Кина Фишерле постепенно уменьшается, он состоит уже только из горба. Порой горб становится щитом, за которым он исчезает, домиком улитки, куда он прячется, раковиной, которая закрывает его.

Привратник стоит, широко раздвинув ноги, как утес, вперившись в забитую насмерть дочь. По чисто мышечной привычке он еще держит в руке тряпку, которая называется Кин. Тереза, крича, созывает обитателей Терезианума. Она ни о чем не думает. Она занята только своим дыханием. Она кричит машинально. При этом она чувствует себя хорошо. Она чувствует, что победа за ней. Удары на нее уже не сыплются.

Множество рук разнимает неподвижную четверку. Их держат крепко, словно они продолжают драться. Их окружили толпой. Прохожие с улицы устремляются в Терезианум. Служащие и пришедшие заложить вещи заявляют о своих привилегиях. Они здесь дома. Пусть швейцар, который двадцать шесть лет следит за лифтом, наведет порядок, выдворит прохожих и запрет подъезд Терезианума. У него на это нет времени. Он наконец-то дошел до женщины, которая звала на помощь, и считает, что здесь он незаменим. Другая женщина, увидев на полу горб Фишерле, с криком выбегает на улицу:

— Убийство! Убийство!

Она принимает горб за труп. Подробностей она не знает. Убийца, по ее словам, человек худой, хилый, как он только умудрился убить, вот уж не похоже на него. Выстрелил, полагает кто-то. Конечно, все слышали выстрел. Его за три улицы было слышно. Неправда, просто шина лопнула. Нет, это был выстрел! Толпа не дает украсть у себя выстрел. По отношению к скептику она занимает угрожающую позицию. Надо его задержать! Пособник! Хочет замести следы! Изнутри поступают свежие новости. Сказанное той женщиной подтверждается. Тощий — это убийца. А труп на полу? Он жив. Это убийца, он прятался. Он хотел уползти между ногами, тут его и схватили. Новейшие сведения точнее. Маленький — это карлик. Ох уж эти уроды. Дрался другой. Рыжий. Ох уж эти рыжие! Карлик его подстрекал. Дайте ему хорошенько! Баба это сказала, молодец! Она так долго кричала. Баба! Ничего не боится. Убийца угрожал ей. Рыжий. Рыжие виноваты. Он свернул ей шею. Стрельбы не было. Конечно нет. Никто же не слышал выстрела. Что он сказал? Кто-то пустил слух насчет выстрела. Карлик. Где он? Он там, внутри. Вперед! Войти туда уже нельзя. Там яблоку негде упасть. Такое убийство! Досталось же этой женщине. Каждый день побои. Он избивал ее до полусмерти. Зачем она спуталась с недомерком? Я бы не стала с ним спутываться. Потому что у тебя есть полноценный. Не от хорошей жизни. Не хватает мужчин. Да, война! Одичала молодежь. Он тоже был молодой. Восемнадцати не было. И уже коротышка. Глупости, он же уродец. Я-то знаю. Он видел его. Он был там, внутри. Он этого не выдержал. Столько крови. Поэтому-то он такой худой. Час назад он был еще толстый. Да, потеря крови! Говорю вам, трупы вздуваются. Это когда утопленник. Что вы понимаете в трупах? Он снял с трупа драгоценности. Из-за драгоценностей. Возле ювелирного отдела. Жемчужное ожерелье. Баронесса. Это был всего-навсего слуга. Барон он был! Десять тысяч шиллингов. Двадцать тысяч! Аристократ. Красавец. Зачем она посылает его? Он, что ли, должен посылать жену? Жене приходится посылать его. Ох уж эти мужчины! Она жива. Он — труп. Такая смерть! Для барона. Поделом ему! Безработным жрать нечего. Зачем ему жемчужное ожерелье? Повесить ее надо!

Ваша правда. Всех вместе. И весь Терезианум в придачу. Поджечь! Вот уж будет пожарчик.

Внутри все происходит столь же бестолково, сколь кровавым это кажется тем, кто снаружи. От напора сразу же вдребезги разбивается дверное стекло. Никто не ранен. Юбка Терезы защищает единственного, кому действительно грозила опасность, — Фишерле. Как только его хватают за горло, он начинает каркать:

— Пустите меня! Я санитар! — Он указывает на Кина и повторяет снова и снова: — Имейте в виду, он сумасшедший. Понимаете, я санитар. Будьте осторожны! Он опасен. Имейте в виду, он сумасшедший. Я санитар.

На него не обращают внимания. Он слишком мал, ждут чего-то большого. Единственная, на кого он производит впечатление, принимает его за труп и сообщает об этом тем, кто снаружи. Тереза продолжает кричать. Так лучше. Она боится, что люди уйдут, как только она умолкнет. С одной стороны, она наслаждается своим счастьем, с другой — обливается потом от страха перед тем, что будет потом. Всем жаль ее. Ее утешают. Она запугана. Швейцар даже кладет руку ей на плечо. Он подчеркивает, что делает это впервые за двадцать шесть лет. Пусть только она перестанет. Это его личная просьба. Он понимает такие вещи. У него у самого трое детей. Она может пойти с ним в его собственную квартиру. Там она оправится. Двадцать шесть лет он никого не приглашал туда. Тереза опасается умолкнуть. Он обижен. Он даже убирает руку. Не роняя своего достоинства, он утверждает, что она обезумела от страха. Фишерле подхватывает его слова и начинает ныть:

— Но я же вам говорю, сумасшедший вот этот, она нормальная, поверьте мне, я разбираюсь в сумасшедших! Я же санитар!

Его крепко держат служащие, которым не досталось ничего лучшего; но никто не слушает его и на него не смотрит. Ибо все взгляды направлены на рыжего. Тот спокойно позволил схватить себя и держать, никого не убив, он даже не рявкнул ни разу. Но за этой мертвой тишиной страшная буря, как только попытались оторвать его от Кина. Профессора он не отдаст, он вцепляется в него, отбрасывает от себя людей правой рукой и, думая о своей нежно любимой дочери, осыпает Кина ласковыми словами:

— Господин профессор! Вы мой единственный друг! Не покидайте меня! Я повешусь! Я не виноват. Мой единственный друг! Я из полиции! Не сердитесь! Я человек лучше некуда!

Его любовь так громогласна, что каждый угадывает в Кине грабителя. Все быстро распознают смысл этого издевательства и восхищаются собственным остроумием. Оно есть у каждого, каждый чувствует, как справедлива кара, которую рыжий хочет собственноручно воздать преступнику. Он схватил его за руку, он прижимает его к сердцу и отхлестывает его заслуженными словами. Такой силач хочет отомстить сам, он отказывается от услуг полиции. Правда, его пытаются усмирить, но и сами усмирители в восторге от него, от героя, который со всем справляется сам, они поступили бы точно так же, они так и поступают, они — это он, они мирятся даже с жестокими тумаками, которыми угощают сами себя.

Швейцар находит, что его достоинству обеспечена здесь большая безопасность. Он отступается от рехнувшейся от страха женщины и кладет теперь свою мясистую, но строгую ладонь на плечо разбушевавшегося мужчины. Не то чтобы громко, но и не тихо он сообщает, что уже двадцать шесть лет ни один лифт не оставался без его надзора, что уже двадцать шесть лет следит он здесь за порядком, что таких случаев у него еще не бывало и что он лично за это ручается. Его слова тонут в шуме. Поскольку рыжий не замечает его, швейцар доверительно склоняется к его уху и говорит, что понимает все это как нельзя лучше. Вот уже двадцать шесть лет, как у него самого трое детей. Страшный толчок приближает швейцара опять к Терезе. Его каскетка падает на пол. Он понимает, что надо что-то предпринять, и отправляется за полицией. До сих пор это никому не приходило в голову. Непосредственные участники считают себя полицией, а стоящие поодаль надеются, что им еще выпадет эта честь. Двое берут на себя труд оттащить оба пакета с книгами в безопасное место. Они пользуются дорогой, которую прокладывает себе швейцар, и кричат во все стороны: "Посторонись!" Пакеты надо отдать на хранение в караулку, пока их не стащили. По пути эти двое решаются произвести сначала обследование содержимого. Они исчезают без каких-либо препятствий. Больше пакетов не крадут, потому что таковых нет.

Благодаря швейцару чует опасность и полиция, у которой есть караульное помещение в самом Терезиануме, и, поскольку должностное лицо заявило о четырех участниках, следует к месту происшествия отрядом из шести человек. Швейцар точно описал им, где произошел инцидент. Но он к тому же оказывает им помощь, шествуя впереди. Толпа с восторгом окружает полицию. По мундиру сразу чувствуешь, что им дозволено. Другим это дозволено лишь до тех пор, пока не явилась полиция. Перед ними с готовностью расступаются. Мужчины, жестоко боровшиеся за свою позицию, отказываются от нее в пользу мундира. Менее решительные натуры отступают назад слишком поздно, они чувствуют прикосновение грубого сукна и содрогаются. Все показывают на Кина. Он пытался украсть. Он украл. Каждый сразу так и подумал, что это он. С Терезой полиция обращается почтительно. Это пострадавшая. Она раскрыла преступление. Ее принимают за жену рыжего, потому что она бросает на него злобные взгляды. Двое полицейских становятся справа и слева от нее. Как только они замечают ее синюю юбку, их благоговение переходит в одобрительную приветливость. Четверо других вырывают у Кина его рыжую жертву; без применения силы дело тут не обходится. Рыжий буквально прилип к вору. Последний каким-то образом несет вину и за это, потому что виновный — он. Привратник считает себя арестованным. Его страх усиливается. Он рычит, призывая Кина помочь ему. Он из полиции! Господин профессор! Не арестовывать! Отпустить! Дочь! Он бешено отбивается. Его сила действует на нервы полиции. Еще пуще — его утверждение, будто он сам оттуда. Полиция ввязывается в долгую борьбу. С собой четверо полицейских обходятся очень бережно. А то до чего бы они дошли при своей-то профессии? Рыжего они колотят со всех сторон и всевозможными способами.

Присутствующие разделяются на две партии. Одни всем сердцем за героя, другие всегда на стороне полиции. Но сердцами дело не ограничивается. У мужчин чешутся руки, у женщин вырывается из горла визг; чтобы не связываться с полицией, набрасываются на Кина. Его бьют, толкают и пинают ногами. Скудость его атакуемой поверхности дает лишь скудное удовлетворение. Все соглашаются, что его надо выкрутить как мокрую тряпку. О том, насколько преступен он в собственных глазах, можно судить по его молчанию. Он не издает ни звука, его глаза закрыты, ничто не способно открыть их.

Фишерле не в силах глядеть на это. После прихода полиции он не перестает думать о своих служащих, которые еще ждут его на улице. На мгновение его задерживают деньги в кармане Кина. Мысль о том, чтобы забрать их в присутствии шести полицейских, опьяняет его. Однако он опасается осуществить ее. Он выжидает, не наступит ли благоприятный момент для бегства. Такой момент не наступает. Он напряженно следит за мучителями Кина. Когда их удары падают на карман, куда он сунул деньги, у него колет в сердце. Эта мука сведет его в гроб. Слепой от боли, он прячется среди ближайших ног. Физическое возбуждение узкого круга ему на руку. Несколько дальше от места схватки, где о его существовании понятия не имели, его теперь заметили. Он кричит как только может жалобно:

— Ой, мне нечем дышать, выпустите меня!

Все смеются и спешат помочь ему. Если уж не возбуждение тех счастливцев, что пробились вперед, то хотя бы какое-то удовольствие. Из шести полицейских ни один не увидел его; он находился слишком низко, его горб не давал знать о себе. На виду у всех его, бывает, задерживают и без всякого преступления. Сегодня ему везет. Он скрывается в огромной толпе, собравшейся перед Терезианумом. Уже четверть часа его ждут здесь. Его подмышки целы и невредимы.

По сравнению с судьями Кина полиция держится спокойно. Она занята. Четверо сражаются с рыжим, двое прикрывают с флангов Терезу. Ее нельзя оставлять одну. Она давно умолкла. Теперь она снова визжит:

— Крепче! Крепче! Крепче!

Она обозначает такт, в котором выжимают тряпку под названием Кин. Ее свита пытается успокоить ее. Пока она волнуется столь зажигательным образом, оба считают любое вмешательство бесполезным. Клики Терезы относятся также к четырем молодцам, усмиряющим бушующего привратника. Ей это надоело, чтобы ее щипали. Ей это надоело, чтобы ее обкрадывали. Ее страх перед полицией уступает место гордым чувствам. Делают то, что хочет она. Она здесь приказывает. Так и должно быть. Она женщина порядочная.

— Крепче! Крепче! Крепче!

Тереза пляшет, ее юбка колышется. Могучий ритм захватил окружающих. Одних бросает в одну сторону, других — в другую, размах этих движений растет. Шум приобретает некое единое звучание, даже те, кто не прикладывает рук, тяжело дышат. Постепенно гаснут смешки. Прием вещей приостанавливается. Прислушиваются и у самых дальних окошек. Руки приставляются раструбом к ушам, указательные пальцы прикладываются к губам, говорить запрещается. Кто сунулся бы сюда с каким-нибудь делом, тот наверняка встретил бы немую злость. Терезианум, всегда находящийся в движении, наполнен гигантской тишиной. Только тяжелое дыхание свидетельствует о том, что он еще жив. Все существа, его населяющие, делают вместе глубокий вдох и истовый выдох.

Благодаря этому общему настроению полицейским удается усмирить привратника. Двое заламывают ему руки, третий охраняет его ноги, которые отчасти отпускают пинки, отчасти пытаются подтянуть поближе профессора. Четвертый наводит порядок. Кина всё еще бьют, но никто не испытывает от этого настоящего удовольствия. Он ведет себя и не как человек, и не как труп. Выкручивание не выжимает из него ни единого звука. Он мог бы отбиваться, закрыть лицо, вырываться или хотя бы дергаться, от него ждут всякого, он разочаровывает. Конечно, у такого еще много чего на совести, но когда всего этого не знаешь, бьешь с прохладцей. Отделываясь от тягостной уже до омерзения обязанности, его дают полиции. Не так-то легко не пустить в ход свободные руки друг против друга. Один глядит на другого, а при виде чужой одежды улепетываешь назад в собственное платье и обнаруживаешь в соратниках коллег и единомышленников. Тереза говорит: "Так!" Как ей теперь еще командовать? Ей очень хочется уйти, и она приводит локти и голову в боевую готовность. Полицейский, принявший Кина, удивляется миролюбию этого человека, у которого на совести такой переполох. И поскольку он больше всего пострадал от кулаков рыжего, он ненавидит его жену. Пусть она на всякий случай тоже последует в участок. Оба стража с радостью берут ее под арест. Они стыдятся, что бездействовали, в то время как четверо других рисковали жизнью, сражаясь с рыжим. Тереза идет с ними, потому что с ней ничего не может случиться. Она бы все равно пошла с ними. Она намерена расквитаться с обоими мужьями в дежурке.

Другой полицейский, известный своей хорошей памятью, считает арестованных по пальцам: один, два, три. Где четвертый? — спрашивает он швейцара. Тот следил за всей этой борьбой с обиженным видом и только успел вычистить свою каскетку, когда взяли под арест всех врагов. Он уже оттаял; о четвертом он понятия не имел. Полицейский с памятью заявил, что тот сам говорил о четырех соучастниках. Швейцар стал это оспаривать. Уже двадцать шесть лет он следит здесь за порядком. У него трое детей. Считать он, надо думать, умеет. Другие пришли ему на помощь. Никто не знал ни о каком четвертом. Четвертый — это выдумка, четвертый — это выдумка вора, который хочет отвлечь от себя внимание. Этот хитрый пес знает, почему он молчит. Таким доводом удовлетворился и искусник по части памяти. У всех шестерых дел было по горло. Арестованных осторожно провели через остатки стеклянной двери и остатки толпы. Кин задел единственный застрявший в раме кусок стекла и разрезал себе рукав. Когда они подошли к караулке, из руки у него сочилась кровь. Те немногочисленные любопытные, что увязались за ними, смотрели на эту кровь изумленно. Она казалась им невероятной. Она была первым признаком жизни, который подал Кин.

Почти вся толпа разбрелась. Одни снова сидели за окошками, другие с умоляющим или упрямым видом протягивали закладываемые вещи. Служащие, однако, снисходили до того, чтобы перекинуться словом о последних событиях даже с бедняками. Они выслушивали мнения людей, не слушать которых было их самой священной обязанностью. В вопросе об объекте преступления единства так и не достигли. Драгоценности, — полагали одни, иначе не стоило и толпиться. Книги, — утверждали другие, в пользу этого говорит, мол, место происшествия. Люди посолиднее рекомендовали дождаться вечерних газет. Большинство клиентов склонялось к тому, что все произошло из-за денег. Служащие возражали им, мягче, чем обычно: у кого столько денег, тот не ходит в ломбард. А может быть, они уже заложили вещи. Это тоже было скорее всего исключено, любой, с кем они имели бы дело, узнал бы их, и не было служащего, который не считал бы себя тем, с кем они могли иметь дело. Кое-кто жалел своего рыжего героя, большинству он стал безразличен. Чтобы не показаться бессердечными, эти находили, что жалости заслуживает скорее его жена, хотя она и старая женщина. Жениться на ней никто не хотел бы. Жаль потерянного времени, но провели его не скучно.

Частная собственность

В караулке арестованных подвергли допросу. Привратник рычал:

— Коллеги, я не виновен!

Тереза хотела навредить ему и кричала:

— Он, доложу вам, уже на пенсии.

Так сгладила она скверное впечатление, которое произвела на коллег его фамильярность. Объективное замечание, что он уже на пенсии, заставило предположить, что речь идет действительно о бывшем полицейском. Вид у него был и правда жестокий и грубый, только слух о крупном ограблении, которому пытался подвергнуть его истинный преступник, никак не вязался с такой внешностью. Его допрашивали. Он рычал:

— Я не преступник!

Тереза указала на Кина — ведь о нем забыли — и сказала:

— Он украл, доложу вам, он!

Самоуверенное поведение рыжего заставило полицейских задуматься. Они всё еще не знали, кто перед ними. Указание Терезы пришлось им кстати. Трое бросились на Кина и бесцеремонно обыскали его карманы. Обнаружилась куча измятых банкнотов; при подсчете оказалось восемнадцать купюр по сто шиллингов.

— Это ваши деньги? — спросили Терезу.

— Разве они были мятые? Их должно быть вшестеро больше!

Она рассчитывала на всю сумму, значившуюся в банковской книжке. Кина спросили насчет остального, он не ответил. Прислонясь к спинке стула, угловатый и одичалый, он стоял в точности так, как его поставили. Кто видел его, тот был уверен, что он вот-вот упадет. Но никто не видел его.

Из ненависти к Терезе его провожатый принес ему и поднес к самому рту стакан воды. И стакан и благодеяние остались незамеченными, и еще один враг присоединился к тем, кто снова обыскивал его карманы. Если не считать найденной в кошельке мелочи, результат был нулевой. Некоторые покачали головами.

— Куда вы спрятали деньги, приятель? — спросил комендант.

Тереза осклабилась:

— Что я говорила — вор!

— Вы, любезнейшая, — сказал комендант, на чей взгляд она была одета чересчур старомодно, — сейчас отвернитесь! Его разденут. Тут ничего нет.

Он презрительно усмехнулся; ему казалось безразличным, будет или не будет смотреть старая перечница. Он знал, что эту сумму найдут, и злился на то, что у такой плебейки столько денег.

Тереза сказала: "Разве это мужчина? Это же не мужчина!" — и не тронулась с места. Привратник рычал: "Я невиновен" — и смотрел на Кина так, словно выражал ему величайшую признательность за его «презент». Он настаивал на своей невиновности — не в смерти дочери, а в унизительном обыске, предстоявшем господину профессору.

Трое полицейских, которые как раз вынули руки из карманов вора, сделали одновременно, как по команде, два шага назад. Никому не хотелось раздевать этого тошнотворного типа. Он был такой худой. В этот миг Кин упал на пол. Тереза закричала:

— Он лжет!

— Он же ничего не говорит! — осадил ее один из полицейских.

— Говорить может любой, — возразила она. Привратник бросился на Кина, чтобы поднять его.

— Это трусость — лежачего, — сказал комендант. Все подумали, что рыжий собирается бить упавшего. Никто ничего не имел бы против этого, беспомощный скелет на полу действовал возбуждающе. Воспротивились только посягательству на их собственные прерогативы: прежде чем рыжий достиг Кина, его схватили и оттащили назад. Затем подняли упавшее существо. Они даже не стали отпускать шуток насчет его веса, настолько он был им противен. Кто-то попробовал усадить его на стул.

— Пусть стоит, симулянт! — сказал комендант. Он доказывал этой женщине, чьей проницательности ему было стыдно, что и он видит все насквозь. Полицейские поставили длинное ничто вертикально, тот, кто был за стул, раздвинул хотя бы ступни преступника, чтобы увеличить его опорную площадь. Другой полицейский отпустил Кина вверху. Кин повалился снова и повис на руках третьего. Тереза сказала:

— Это подлость! Он умирает!

А она-то радовалась, что он будет так славно наказан.

— Господин профессор, — зарычал привратник, — не делайте этого!

Он был доволен, что никто не интересуется его дочерью, но все же рассчитывал на показания этого доброго человека.

Комендант увидел, что представился случай дать ушлой бабе урок мужского ума. Он быстро схватил себя за очень маленький нос, свою большую беду. (Во внеслужебное время, на службе, в любые незанятые часы он, вздыхая, разглядывал его в карманное зеркальце. От трудностей нос вырастал. Приступая к их преодолению, комендант наскоро удостоверялся в существовании носа, потому что так славно было совершенно забыть о нем три секунды спустя.) Теперь он решил тем более раздеть преступника.

— У покойников глаза открываются, а то бы не надо было их закрывать. Симулянт не может позволить себе этого. Если он откроет глаза, не будет остекленения. Если закроет, я не поверю в его смерть, потому что у покойников, как я уже сказал, глаза открываются. Смерть без остекленения и без открытых глаз ни шиша не стоит. Она просто еще не наступила. Меня не проведешь. Запомните это, господа! Что касается арестованного, то попрошу вас посмотреть на его глаза!

Он встал, отодвинул в сторону стол, за которым сидел, — эти трудности тоже он устранял, вместо того чтобы обходить их, — подошел к повисшему на руках служащего субъекту и толстым белым средним пальцем нажал сперва на одно, а потом на другое веко. Полицейские почувствовали облегчение. Они уже боялись, что толпа забила долговязого насмерть. Они вмешались слишком поздно. Из-за этого могут выйти неприятности, обо всем надо думать. Толпа порой позволяет себе суматоху, органу власти надо иметь ясную голову. Проверка глаз подействовала убедительно. Комендант молодец. Тереза вскинула голову. Она приветствовала этим движением спасенное наказание. Привратник почувствовал зуд в кулаках, как всегда, когда дела его были хороши. Если такой слизняк жив, то как человеку не радоваться! Веки Кина вздрагивали под твердыми ногтями коменданта. Тот повторял свои атаки, надеясь открыть этому типу глаза на многое, на его глупость, например, — симулировать покойника без остекленения. Чтобы показать такие мнимомертвые глаза, надо их сначала раскрыть. Но они оставались закрыты.

— Отпустите его! — приказал комендант сердобольному служащему, который все еще не устал от своего груза. Одновременно он схватил этого строптивого негодяя за шиворот и встряхнул его. — И такой осмеливается красть! — сказал он презрительно. Тереза осклабилась, взглянув на него. Он начинал ей нравиться. Это был мужчина. Только нос подкачал. Привратник размышлял (успокоившись, потому что его больше не допрашивали, беспокойно, потому что никто не обращал на него внимания), как представить это дело лучше всего. Он всегда жил своим умом; вором господин профессор не был. Он, привратник, верил тому, чему он верил, а не тому, что говорили другие. От встряхивания никто еще не умирал. Как только он оживет, он заговорит, и тогда поднимется шум.

Комендант еще немного попрезирал этот каркас, затем он начал собственноручно раздевать его. Он бросил на стол пиджак. За ним последовала жилетка. Рубашка была старая, но приличная. Он расстегнул ее и внимательно осмотрел просветы между ребрами. Там действительно ничего не было. В нем поднялось отвращение. Он много чего повидал на своем веку. Его профессия сталкивала его с самыми разными существами. Такое худое ему еще не попадалось. Такому место в кунсткамере, а не в караулке. Что он, хозяин балагана, что ли?

— Ботинки и штаны предоставляю вам, — сказал он остальным. Глубоко оскорбленный, он отступил назад. Он вспомнил о своем носе. Он схватился за него. Нос был слишком курносый. Разве забудешь о нем! Комендант мрачно сел за свой стол. Тот снова стоял неправильно. Кто-то передвинул его. — Никак не можете поставить мой стол прямо, в сотый раз говорю это! Болваны!

Те, что были заняты ботинками и штанами вора, ухмыльнулись про себя, прочие стояли смирно. Да, думал он, таких типов надо уничтожать. Они вызывают общественное возмущение. Человеку становится не по себе, когда он видит такое. Пропадает всяческий аппетит. А что за жизнь без аппетита? Надо сохранять терпение. Для таких случаев следовало бы ввести пытку. В средние века полиции жилось слаще. Если у человека такой вид, то самое лучшее — покончить самоубийством. Статистика это перенесет, он не имеет никакого значения. Вместо того чтобы наложить на себя руки, он разыгрывает мнимого покойника. Стыда нет у такой твари. Одному стыдно даже за свой нос, потому что тот чуть-чуть короче, чем нужно. Другой живет себе припеваючи и крадет. Надо ему задать перцу. Разные натуры рождаются на свет. Одни приносят с собой деловитость, разум, ум и политику, у других нет над костями ни на сантиметр жира. Из этого следует, что работы у тебя непочатый край, только вытащишь зеркальце — и уже прячь его снова.

Так и произошло. Штаны и ботинки положили на стол, то и другое обследовали в поисках двойного дна. Зеркальце исчезло в специальном, сделанном точно по мерке, внутреннем кармане. В одной рубахе — чулки тоже сняли с него — этот тип, дрожа, прислонился к одному из полицейских. Все взгляды устремились на его икры.

— Фальшивые, — сказал искусник по части памяти. Он нагнулся и постучал по икрам. Они были настоящие. Недоверие закралось и в него. Втайне он считал этого человека аномалией. Теперь он признал, что речь идет об опасном симулянте.

— Не стоит труда, господа! — прорычал привратник. Его указание потонуло в удивлении коменданта. Быстро решившись, — он отличался внезапными прояснениями сознания, — тот уже отказался от украденных у женщины, но не обнаруженных денег и приступил к подробному осмотру бумажника. В нем оказались всевозможные удостоверения личности. Они были выправлены на имя некоего д-ра Петера Кина и, значит, украдены. Окажись в каком-нибудь документе фотография, она была бы поддельной. В воздухе еще стоял отголосок призыва привратника, когда комендант вскочил, схватил себя за нос и голосом, в котором его нос уже совсем не давал знать о себе, крикнул субъекту:

— Ваши документы краденые!

Тереза, скользя, приблизилась к ним. Она могла подтвердить это клятвенно. Тот, кто как-либо упоминал о воровстве, был прав.

Кин трясся от холода. Он открыл глаза и направил их на Терезу. Она стояла рядом с ним, качая плечами и головой. Она была горда тем, что он узнал ее, она была главным лицом.

— Ваши документы краденые! — заявил комендант снова, голос его прозвучал спокойнее, чем прежде. Открытые глаза не видели его, зато ему-то уж они были видны хорошо. Он считал, что выиграл игру. Стоит преодолеть сопротивление, как все идет дальше уже само собой. Глаза преступника уставились в женщину, впились в нее и странно застыли. Это недоделанное существо было вдобавок ко всему и похабником. — Как вам не стыдно! — воскликнул комендант. — Вы же почти голый!

Зрачки вора расширились, он застучал зубами. Его голова не повернулась. Не настоящее ли это остекленение? — спросил себя комендант и несколько испугался.

Тут Кин поднял руку и потянулся ею к юбке Терезы. Сжав складку двумя пальцами, он отпустил ее, сжал снова, отпустил и схватил следующую. Он подошел на шаг ближе; не вполне доверяя, казалось, глазам и пальцам, он склонил ухо к звукам, которые извлекала его рука из накрахмаленных складок; крылья его носа дрожали.

— Теперь хватит, похабник вы этакий! — закричал комендант, прекрасно заметив наглую насмешку носа. — Признаете себя виновным или нет?!

— Ишь ты! — прорычал привратник, но никто не сделал ему замечания, все с любопытством ждали ответа преступника. Кин открыл рот, вероятно, только для того, чтобы попробовать юбку еще и на вкус, но когда рот уже был открыт, сказал:

— Я признаю себя виновным. Часть вины несет она сама. Я запер ее, но зачем ей было пожирать собственное тело? Она заслужила свою смерть. Об одном хочу попросить вас, я чувствую некоторую растерянность. Как вы объясняете то, что убитая стоит здесь? Я узнал ее по юбке!

Он говорил очень тихо. Все придвинулись к нему вплотную, его хотели понять. Лицо его было напряжено, как у умирающего, который выдает самую мучительную свою тайну.

— Громче! — воскликнул комендант, обойдясь без полицейского окрика. Он вел себя скорее как в театре. Молчание остальных было торжественным и тяжелым. Вместо того чтобы подчеркивать важность своих приказаний, он кротко присоединился к столпившимся. Привратник опирался на плечи двух стоявших перед ним коллег, положив на них оба свои предплечья во всю длину. Около Кина и Терезы образовался круг. Он замкнулся, никто не оставил просвета, кто-то сказал: "У него не все дома!" — и указал на собственный лоб. Но он тут же устыдился и опустил голову, его слова столкнулись со всеобщим любопытством, ему достались недобрые взгляды. Тереза, тяжело дыша, шептала: "Ну, доложу вам!" Она была здесь хозяйкой, все вертелось вокруг нее, от любопытства ей было невмоготу, она хотела дать Кину доврать до конца, затем настанет ее черед, другим придется заткнуться.

Кин говорил еще тише. Иногда он хватался за галстук, поправляя его; перед лицом великих загадок это был обычный его жест. Для зрителей это выглядело так, словно он забыл, что стоит в одной рубахе. Рука коменданта невольно потянулась за зеркальцем; он чуть не поднес его к лицу этого господина. Тщательно повязанные галстуки он любил; но господин этот был всего-навсего вором.

— Вы, наверно, думаете, что я страдаю галлюцинациями. Вообще — нет. Моя наука требует ясности, я не могу принять черное за белое и даже одну букву за другую. Но в последнее время у меня было много испытаний; вчера я получил известие о смерти моей жены. Вы знаете, что это такое. Из-за нее я имею честь находиться среди вас. Мысль о моем процессе занимает меня с тех пор непрестанно. Придя сегодня в Терезианум, я встретил свою убитую жену. Она была в сопровождении нашего привратника, моего верного друга. Он вместо меня проводил ее в последний путь, я был тогда лишен такой возможности. Не сочтите меня бессердечным. Есть женщины, которых нельзя забыть. Скажу вам всю правду: я нарочно избежал церемонии погребения, это было бы выше моих сил. Вы же понимаете меня, разве вы не были женаты? Юбку тогда разломал на куски и сожрал пес мясника. Может быть, у нее было две юбки. Она толкнула меня на лестнице. Она несла пакет, в котором находились, по моему предположению, мои собственные книги. Я люблю свою библиотеку. Речь идет о самой большой в этом городе частной библиотеке. С некоторых пор я не мог уделять ей внимания. Я был занят милосердными делами. Убийство жены отдалило меня от дома, сколько недель могло пройти с тех пор, как я покинул квартиру? Это время я хорошо использовал, время — это наука, а наука — это порядок. Кроме приобретения небольшой головной библиотеки, я занялся, как я уже заметил выше, милосердными делами, — я спасаю книги от сожжения. Я знаю одну свинью, которая питается книгами, но об этом лучше помолчим. Я отсылаю вас к своей речи на суде, там я намерен сделать кое-какие разоблачения публично. Помогите мне! Она не сходит с места. Избавьте меня от этой галлюцинации! Вообще я никогда этим не страдаю. Она не отстает от меня, боюсь, уже больше часа. Установим факты, я хочу, чтобы вам легче было помочь мне. Я вижу вас всех, вы видите меня. Точно так же стоит возле меня убитая. Все мои органы чувств мне отказали, не только глаза. Что бы я ни делал, я слышу юбку, я осязаю ее, она пахнет крахмалом, а сама жена двигает головой, как двигала ею при жизни, она даже говорит, несколько минут назад она сказала "Ну, доложу вам", да будет вам известно, что ее лексикон состоял из пятидесяти слов, однако она говорила не меньше, чем другие люди, помогите мне! Докажите мне, что она мертва!

Окружающие начали извлекать из его звуков слова. Привыкая к его манере изъясняться, они растерянно прислушивались к нему, один дотрагивался до другого, чтобы лучше слышать. Он говорил так складно, он утверждал, что совершил убийство. Вместе они не верили ему, но каждый в отдельности готов был принять убийство на веру. Кого он боялся, прося о помощи? Он стоял в рубашке, никто не приставал к нему, а он боялся. Даже комендант чувствовал себя бессильным, он предпочитал молчать, его фразы не звучали бы так грамотно. Субъект этот был из хорошей семьи. Может быть, он не был субъектом. Тереза удивлялась, что ничего не заметила раньше. Он был уже женат, когда она пришла в дом, она всегда думала, что он холост, она знала, что тут какая-то тайна, тайной была его первая жена, он убил ее, в тихом омуте жди смерти, поэтому он никогда ничего не говорил, а поскольку первая жена носила такую же юбку, он женился на ней по любви. Она собирала доказательства: между шестью и семью часами он возился в одиночестве, все было спрятано, пока он не вынес это из дому по частям, разве так можно, она помнила все. Поэтому он убежал от нее, он боялся, что она это раскроет. Вор, он еще и убийца, что она говорила, и господин Груб не даст соврать.

Привратника охватил ужас, плечи, на которые он опирался, задрожали. Господин мстит ему теперь задним числом, когда ни один черт не помнит уже о дочери. Господин профессор говорил о жене, но имел в виду дочь. Привратник тоже видел ее, но где же она была? Господин профессор хотел его провести, но другие не верили этой лжи. Теперь этот добрейшей души человек накапал на него, чего там: так ошибаешься в людях! При всем своем унынии привратник владел собой, обвинения профессора казались ему слишком легковесными, он знал своих коллег. Он и думать не думал, что уже сделал профессора тем, чем был сам, и лишь намечал такое разжалование на будущее.

Повторив свою просьбу помочь, — он произнес ее с внешним самообладанием, но с внутренней мольбой, — Кин подождал. Мертвая тишина была приятна ему. Даже Тереза молчала. Он желал ее исчезновения. Может быть, она исчезнет, когда молчит. Она осталась. Поскольку ему не шли навстречу, он сам взялся излечить себя от своей галлюцинации. Он знал, в каком он долгу перед наукой. Он вздохнул, вздохнул глубоко, кому не совестно призывать на помощь других? Убийство было понятно, убийство он мог оправдать, только последствий этой галлюцинации он очень боялся. Если суд признает его невменяемым, он тут же покончит с собой. Он улыбнулся, чтобы расположить к себе слушателей, они же будут в дальнейшем его свидетелями. Чем любезнее и разумнее говорить с ними, тем незначительнее покажется им его галлюцинация. Он возвысил их до уровня образованных людей.

— Психология вторгается сегодня в сферу интересов каждого… образованного человека, — перед такими образованными людьми он, при всей своей вежливости, сделал небольшую паузу. — Я не жертва бабы, как вы, может быть, думаете. Мое оправдание обеспечено. В моем лице вы видите крупнейшего, вероятно, ныне здравомыслящего синолога эпохи. Галлюцинации случались и у более великих. Самобытность критических натур состоит в энергии, с какой они преследуют избранную однажды цель. Целый час я был так интенсивно и так исключительно занят своей фантазией, что не могу сейчас сам освободить себя от нее. Убедитесь, пожалуйста, сами, как разумно я об этом сужу! Я настоятельно прошу вас принять следующие меры. Отступите все назад. Выстройтесь гуськом! Пусть каждый в отдельности подойдет ко мне по прямой! Я надеюсь удостовериться в том, что вы не встретите здесь, здесь, здесь никаких препятствий. Я натыкаюсь здесь на юбку, женщина в этой юбке убита, она похожа на убитую как две капли воды, сейчас она уже не говорит, раньше у нее был тот же голос, это смущает меня. Мне нужна ясная голова. Свою защиту веду я один. Мне никто не нужен. Адвокаты — преступники, они лгут. Я все отдам за правду. Я знаю, эта правда лжет, помогите мне, я знаю, она должна исчезнуть. Помогите мне, эта юбка мне мешает. Я ненавидел ее еще до появления собаки мясника, каково же мне видеть ее снова потом?

Схватив Терезу, уже без робости, он изо всех сил держал ее за юбку, отталкивал ее, тянул к себе, оплетал своими длинными, тощими руками. Она сносила это. Он же хотел только обнять ее. Прежде чем их повесить, убийцам дают последний завтрак. Убийц она раньше не знала. Теперь она знает: худые и множество книг, где все написано. Он повернул ее вокруг ее собственной оси, отказавшись вдруг от объятия. Тут она разозлилась. Он таращил на нее глаза с расстояния в два сантиметра. Он оглаживал юбку десятью пальцами. Он высовывал язык и потягивал носом. Слезы выступали на глазах у него — от напряжения.

— Я страдаю этой галлюцинацией! — признался он, задыхаясь. По его слезам слушатели заключили, что он рыдает.

— Не плачьте, господин арестант! — сказал один, у него дома были дети, его старший приносил за немецкие сочинения одно «отлично» за другим. Комендант почувствовал зависть; человека в рубашке, которого сам же раздел, он вдруг представил себе изящно одетым.

— Ладно уж, — проворчал он. Так он искал перехода к более строгому тону. Чтобы облегчить себе такой переход, он бросил взгляд на поношенную одежду на столе. Фокусник от памяти спросил: — Что же вы раньше молчали?

Он не забыл ничего из того, что было прежде. В его вопросе содержался и отказ от ответа; он задал его только затем, чтобы время от времени, особенно когда наступала тишина, напоминать о своей, как это называли коллеги, гениальности. Остальные, натуры менее яркие, еще прислушивались или уже смеялись. Они разрывались между любопытством и удовлетворенностью. Они чувствовали себя превосходно, но не знали этого. В такие редкие минуты они забывали о своих обязанностях и даже о своем достоинстве, как то бывает со многими перед зрелищами, которые опередила их слава. Представление было коротким. За свою входную плату им хотелось получить больше. Кин говорил и играл, он старался вовсю. Видно было, как серьезно относился он к своей профессии. Тяжело зарабатывал он свой хлеб. Никакой комедиант не превзошел бы его. За сорок лет он не сказал о себе столько, сколько сейчас за двадцать минут. Его жесты убеждали. Ему чуть не аплодировали. Когда он принялся за женщину, ему доброжелательно поверили насчет убийства. Для бродячей труппы он был, казалось, из слишком хорошей семьи, для театра у него были слишком истощенные икры. Сойтись можно было бы на опустившейся знаменитости, но все были слишком заняты им и радовались смешанным чувствам, которые вызывало его искусство.

Тереза была зла на него. Принимая на свой счет жадные взгляды мужчин, которые все были мужчинами, она некоторое время сносила его подлизыванье спокойно. Он сам был ей противен. Что толку ей от всего этого? Слабый он и худой, в нем и намека нет на мужчину, мужчины так не поступают. Ведь он убийца, она его не боится, она знает его, он трус. Однако она чувствовала, что блаженное кривлянье убийцы ей к лицу; он был в экстазе, и она стояла спокойно. Привратник потерял свою проницательность. Он заметил, что профессор не касается его дочери. Он углубился в игру ног. Оказался бы такой нищий перед его глазком! Он переломил бы ему ноги, как две спички. У человека должны быть икры, иначе стыд и позор ему. Что он так возится с этой старой стервой? Она не стоит того, чтобы за ней ухаживать. Пусть лучше оставит его в покое и перестанет строить рожи. Совсем охмурила она бедного господина профессора! Он корчится в муках любви, как говорится. Такой приличный человек! Надели бы коллеги штаны на него. Вдруг кто-нибудь посторонний войдет в караулку и увидит, что у него нет икр. Вся полиция опозорится. Перестал бы он говорить, никто здесь не понимает этих умных речей; он всегда говорит очень умно. Большую часть времени он ничего не говорит. Сегодня его прорвало. Какой в этом смысл?

Тут Кин вдруг выпрямился. Он вскарабкался по Терезе. Как только он возвысился над ней, — а он был на голову выше, — он стал громко смеяться.

— Она не выросла! — сказал он со смехом, — она не выросла!

Чтобы избавиться от призрака, он решил выпрямиться во весь рост с его помощью. Как достичь ему головы иллюзорной Терезы? Он видел ее перед собой великаншей. Он вытянется, станет на цыпочки, и если она все-таки окажется выше, он сможет с полным правом сказать: "На самом деле она всегда была на голову ниже, всю свою жизнь, значит, это призрак".

Но когда он с ловкостью обезьяны взобрался вверх, его хитроумный план разбился о прежний рост Терезы. Его это не смутило, напротив, можно ли было найти лучшее доказательство его знаменитой точности? Даже его фантазия была точна. Он засмеялся. Ученый его ранга не пропадет. Люди бессмысленно жили и бессмысленно умирали. Тысяча поборников точности, от силы тысяча, воздвигла науку. Дать преждевременно умереть одному из этой высшей тысячи значило бы для бедного человечества покончить с собой. Он смеялся от души. Он представил себе галлюцинации заурядных мужланов, которые сейчас окружали его. У них Тереза выросла бы выше их голов, вероятно даже до потолка. Они бы заплакали от страха и обратились к кому-нибудь за помощью. Они всегда живут галлюцинациями, они не способны даже построить ясную фразу. Надо угадывать, что они думают, если это интересует тебя; лучше вообще не вникать в это. Среди них чувствуешь себя как в сумасшедшем доме. Смеются ли они или плачут, они все время корчат какие-то рожи, они неизлечимы, они все как один трусы, никто из них не убил бы Терезу, каждый позволил бы ей замучить себя до смерти. Они боятся даже помочь ему, потому что он убийца. Кто, кроме него, знает мотивы его поступка? Перед судом, после его большой речи, эти жалкие людишки попросят у него прощения. Ему легко смеяться. Кто родился на свет с такой памятью? Память — условие научной точности. Он будет исследовать свой фантом до тех пор, пока не выяснит, что тот представляет собой. Он уже припирал к стенке совсем другие опасности, поврежденные тексты, недостающие строчки. Он не помнит, чтобы он хоть раз спасовал. Все задачи, за которые он брался, решались. Убийство он тоже считает вопросом исчерпанным. На галлюцинации Кин не споткнется, скорей уж она на нем, даже если она состоит из плоти и крови. Он тверд. Тереза уже давно ничего не говорит. Он досмеется до конца. Затем он снова примется за работу.

С возрастанием его мужества и уверенности снизилось качество представления. Когда он начал смеяться, зрители еще находили его занимательным. Только что он горько рыдал; контраст был блестящий.

— Как он это откалывает! — сказал один.

— За ненастьем — вёдро, — ответил его сосед. Затем все посерьезнели. Комендант схватил себя за нос. Он признавал искусство, но настоящий смех был ему больше по душе. Обладатель дивной памяти заметил, что впервые слышит, как этот господин смеется.

— Потому что говорить нет смысла! — прорычал привратник. Против такой точки зрения выступил отец хорошего ученика.

— Лучше уж говорите, господин арестант! — призвал он Кина. Тот не послушался. — Я желаю вам добра, — прибавил отец. Он говорил правду. Интерес зрителей быстро убывал. Арестованный смеялся слишком долго. К его смешной фигуре они уже и так привыкли. Коменданту было стыдно; он почти дотянул до аттестата зрелости, вот он и клюнул на несколько литературных фраз. Вор выучил их наизусть, это опасный авантюрист. Его такими штучками не проведешь. Преступник воображает, что за его враньем об убийстве забудут о его воровстве и липовых документах. Опытный орган полиции видел и не такие случаи. Нужна огромная наглость, чтобы смеяться в этой ситуации. Он скоро снова заплачет, но уже не на шутку. Обладатель дивной памяти собрал воедино всю ложь вора для допроса в дальнейшем. Тут стоит добрый десяток людей, а никто, конечно, не запомнил ни слова. Вся надежда на его память. Он громко вздохнул. За его незаменимые услуги ему ни шиша не платят. Он делает больше, чем все остальные вместе. Всем им грош цена. Караулка живет на его счет. Комендант полагается на него. Он несет на себе бремя. Каждый завидует ему. Как будто повышение у него уже в кармане. Они-то знают, почему не повышают его. Начальство боится его гениальности. Пока он с помощью пальцев систематизировал все сделанные правонарушителем заявления, гордый отец обратился к Кину в последний раз. Признав, что этому человеку говорить больше нечего, он сказал:

— Лучше уж плачьте, господин арестант!

Он верно чувствовал, что в школе за смех не ставят отметку "отлично".

Почти каждый отпустил своего соседа. Некоторые вышли из круга. Кольцо распалось, напряжение упало. Даже у наименее выдающихся из присутствовавших появилось собственное мнение. Отвергнутый вспомнил о своем стакане воды. Те, на кого опирался привратник, заметили его, и теперь им хотелось стукнуть его раз-другой за его наглую фамильярность. Сам же он зарычал:

— Говорит он чересчур много!

Когда Кин снова углубился в свои исследования, было уже поздно. Спасти его мог только какой-нибудь новый ошеломляющий номер программы. Он осмелился еще раз показать старый. Тереза чувствовала, как заглох тот перекрестный огонь восхищения.

— Ну, доложу вам, с меня хватит! — сказала она. — Ведь он же не был мужчиной.

Кин услышал ее голос и содрогнулся. Она лишила его всякой надежды, этого он никак не ожидал. Он думал, что, умолкнув, она и в остальном постепенно сойдет на нет. Он как раз растопырил пальцы, чтобы не осязать больше призрак. В последнюю очередь, рассчитывал он, исцелятся глаза; упорнее всего обманы зрения. Тут она и заговори. Он не ослышался. Она сказала: "Ну, доложу вам". Он должен начать сначала, какая несправедливость, работа огромная, он отброшен на несколько лет назад, сказал он себе, — и застыл в той позе, в какой застал его ее голос: с согнутой спиной, судорожно выпрямив пальцы обеих рук, вплотную возле нее. Вместо того чтобы говорить, он молчал, он разучился плакать и даже смеяться, он ничего не делал. Так он сам профинтил последний остаток симпатии к себе.

— Клоун! — крикнул комендант. Он уже осмелился вмешаться, однако это слово он произнес на английский лад; впечатление образованности, произведенное на него Кином, было несокрушимо. Он огляделся, чтобы посмотреть, поняли ли его. Обладатель дивной памяти перевел это произношение на немецкое. Он знал, что имелось в виду, и объяснил, что это — правильное произношение. С этого момента он попал под подозрение, что втайне знает английский. Комендант немного подождал, как отреагирует на клоуна обруганный арестант. Он боялся образованной фразы и приготовил такой же ответ. "Вы, по-видимому, полагаете, что никто из присутствующих здесь слуг государства не посвящал себя учению". Фраза эта ему понравилась. Он схватил себя за нос. Кин не дал ему возможности применить ее, тогда он разозлился и крикнул:

— Вы, по-видимому, полагаете, что никто из присутствующих здесь слуг не нюхал аттестата зрелости!

— Ишь ты! — прорычал привратник. Это было направлено против него, против его дочери, насчет которой сегодня каждый может пройтись, не дают девчонке покоя даже в могиле. Кин был слишком удручен, чтобы хоть шевельнуть губами. Трудности процесса возрастают. Убийство остается убийством. Разве эти изверги не сожгли некоего Джордано Бруно? Если он тщетно борется сейчас с какой-то галлюцинацией, то кто же даст ему силу убедить необразованных присяжных в своей значительности?

— Кто вы, собственно, сударь? — воскликнул комендант. — Лучше бы вы перестали молчать!

Он взял Кина двумя пальцами за рукав рубашки. Ему хотелось раздавить его между ногтями. Что это за образованность, которая может произнести лишь какие-то несколько фраз, а в ответ на разумные вопросы молчит? Настоящая образованность заключена в поведении, она заключена в безупречности и подлинном искусстве допроса. Со строгим видом и вернувшимся сознанием собственного превосходства комендант прошел за стол. Деревянное сиденье кресла, которым он обычно пользовался, было покрыто единственной в этой караулке мягкой подушкой с вышитой красной ниткой надписью "Частная собственность". Эти слова должны были напоминать подчиненным, что они — даже в его отсутствие — не вправе посягать на подушку. У них была подозрительная склонность подкладывать ее под себя. Он поправил ее несколькими уверенными движениями: прежде чем он садился, надпись "Частная собственность" должна была лечь параллельно его глазам, не упускавшим случая подкрепиться таким обозначением. Он повернулся к креслу спиной. Трудно было оторвать глаза от подушки, еще труднее было сесть так, чтобы ее не сдвинуть. Он опускался медленно; на несколько мгновений он задержал свою заднюю часть. Лишь увидев и отсюда "Частную собственность" на том месте, где нужно, он позволил себе нажать на нее. Стоило ему сесть, как у него исчезало всякое уважение к любому вору, будь у того даже что-то побольше, чем аттестат зрелости. Он быстро бросил последний взгляд в зеркальце. Галстук сидел, как он сам, вольготно и не без изящества. Зачесанные назад волосы застыли в жире, ни один волосок не выбивался. Нос был коротковат. Нос-то и дал коменданту толчок, единственное, что еще требовалось, и тот ринулся в допрос.

Его люди были на его стороне. Он сказал «клоун» — они согласились с ним. Поскольку арестованный стал скучен, все вспомнили о собственном достоинстве. Обладатель дивной памяти пылал. Он насчитал четырнадцать пунктов. Как только презрительные комендантские ногти выпустили Кина, его подвели в одной рубашке к столу. Там его отпустили. Он стоял самопроизвольно. И хорошо делал. Упади он теперь, никто не помог бы ему. Полагали, что у него хватает собственных сил. Теперь его все считали упрямым комедиантом. Худобе его уже не верили по-настоящему. Он явно не умер с голоду. Гордый отец испытывал страх перед хорошими сочинениями своего сына. Вот и видно, что выходит из грамотеев.

— Вы узнаёте эти предметы одежды? — спросил комендант Кина, указывая на пиджак, жилетку, штаны, чулки и ботинки, лежавшие на столе. При этом он пристально посмотрел ему в глаза, чтобы увидеть, какое действие окажут такие слова. Он был полон твердокаменной решимости держаться определенной системы и обложить преступника. Кин кивнул. Он держался руками за край стола. Он знал, что призрак находится у него за спиной. Жадное желание обернуться и поглядеть, там ли он все еще, Кин превозмог. Ему казалось, что умнее держать ответ. Чтобы не раздражать следователя, — а это ведь был следователь, — он терпел его вопросы. Милее всего Кину было бы дать картину убийства в связной речи. Диалоги были ему противны; он привык излагать свои соображения в длинных статьях. Но, признавая, что каждый специалист привержен к своим методам, он подчинился. Втайне Кин надеялся, что в увлекательной игре вопросов и ответов он заново переживет смерть Терезы с такой силой, что тот призрак рассеется сам собой. Он проявит сейчас как можно больше терпения и докажет этому следователю, что Тереза должна была погибнуть. Когда будет составлен подробный протокол и всякое сомнение в его совиновности исчезнет, когда ему представят убедительные свидетельства ее конца, только тогда, ни в коем случае не раньше, он сможет обернуться и посмеяться над пустотой там, сзади, где она недавно была. Она и сейчас, несомненно, стоит сзади, говорил он себе, ощущая ее близость. Чем крепче он вцеплялся пальцами в стол, тем дальше отступала она перед его глазами. Только сзади могла она в любой миг дотронуться до него. Он рассчитывал на фотографию найденного скелета. Один только рассказ привратника он находил недостаточным. Люди могут и солгать. Собаки, к сожалению, даром речи не обладают. Самым надежным свидетелем была бы собака мясника, растерзавшая на мелкие части и затем сожравшая ее юбку.

Но простым кивком головы человек, занимающий положение коменданта, удовлетвориться не мог.

— Отвечайте: да или нет! — приказал он. — Я повторю вопрос.

Кин сказал: — Да.

— Погодите, я еще не повторил! Вы узнаете эти предметы одежды?

— Да. — Он полагал, что речь идет об одежде убитой, и даже не взглянул в ту сторону.

— Вы признаете, что эта одежда принадлежит вам?

— Нет, ей.

Комендант раскусил его играючи. Чтобы отречься от денег и фальшивых документов, найденных в его одежде, этот отпетый негодяй договорился до утверждения, что одежда принадлежит обкраденной женщине. Комендант сохранил спокойствие, хотя он собственноручно раздевал преступника и такой наглости ни разу за всю свою многолетнюю практику не встречал. С легкой усмешкой он схватил штаны и поднял их вверх:

— И штаны тоже? Кин заметил их.

— Это же мужские штаны, — сказал он, неприятно удивленный тем, что этот предмет не имел никакого отношения к Терезе.

— Вы, стало быть, признаете: штаны мужские.

— Конечно.

— Чьи же, по-вашему, это штаны?

— Этого я знать не могу. Они были найдены, выходит, у покойной?

Последнюю фразу комендант умышленно пропустил мимо ушей. Он был намерен в зародыше подавлять сказку об убийстве и подобные отвлекающие маневры.

— Так, так. Этого вы не можете знать.

С быстротой молнии он извлек свое зеркальце и поднес его к Кину, не слишком близко, так что тот увидел свое лицо почти целиком.

— Знаете ли вы, кто это? — спросил он. Каждый мускул его лица напрягся предельно.

— Я… сам, — сказал, заикаясь, Кин и схватил себя за рубашку. — Где… где же мои штаны?

Он был безмерно удивлен, увидев себя в таком наряде, на нем не было даже ботинок и чулок.

— Ага! — возликовал комендант. — Ну так наденьте же свои штаны!

Он подал их ему, ожидая какого-нибудь нового подвоха. Кин взял штаны и поспешно надел их. Прежде чем спрятать зеркальце, комендант бросил в него взгляд, который он прежде, для вящего ошеломления, подавил. Он умел владеть собой. Он держался безупречно. Особую радость доставляла ему легкость, с какой сейчас проходил у него допрос. Преступник сам надел на себя и остальную одежду. Не потребовалось и доказывать ему, кому принадлежит каждый отдельный ее предмет. Он уже понял, кто перед ним, и берег свои силы. Вступительная часть не продолжалась и трех минут. Попробовал бы кто-нибудь действовать так же, как комендант. Комендант был так доволен, что с радостью на этом и кончил бы. Чтобы продолжить работу, он бросил последний взгляд в зеркальце, подосадовал на свой нос и спросил с новой энергией, — вор как раз влезал в пиджак:

— А как вас зовут теперь?

— Доктор Петер Кин.

— Вот оно как! Род занятий?

— Свободный ученый и библиотекарь. Комендант вспомнил, что уже слышал то и другое.

Несмотря на свою память, он взял одно из фальшивых удостоверений и прочел вслух:

— Доктор Петер Кин. Свободный ученый и библиотекарь.

Новая уловка преступника немного обескуражила его. Тот уже признал одежду своей, а теперь делает вид, будто его документы — настоящие. Каким же отчаянным кажется ему его положение, если он прибегает к такому нелепому средству. В подобных случаях неожиданный вопрос часто приводит к цели одним махом.

— А с какой суммой денег вышли вы сегодня, я имею в виду — из дому, господин доктор Кин?

— Этого я не знаю. Я обычно не считаю своих денег.

— Пока у вас их нет, разумеется, не считаете! Он проследил, как подействовал его удар. Даже при объективных допросах он давал понять, что все знает, хотя и держится пока еще вежливо. Преступник поморщился. Его разочарование было красноречивее всяких протоколов. Комендант решил сразу же предпринять вторую атаку — на не менее уязвимое место виновного, на его квартиру. Невзначай, мешкая и как бы задумчиво проехав по киновскому удостоверению, левая рука коменданта целиком закрыла одну графу и все вокруг нее. Это была графа о местожительстве. Опытный преступник разберет написанное, даже если буквы повернуты к нему вверх ногами. Комендант совершил таким образом последние приготовления. Сделав затем приглашающе-заклинающий жест правой рукой, он сказал совершенно вскользь:

— Где вы провели последнюю ночь?

— В гостинице… названия не помню, — ответил Кин.

Левая рука коменданта поднялась, и он прочел:

— Эрлихштрассе, двадцать четыре.

— Там нашли ее, — сказал Кин и облегченно вздохнул. Наконец-то зашла речь об убийстве.

— Нашли, говорите? Знаете, как это у нас называется?

— Вы правы, по существу, от нее ничего не осталось.

— По существу? Скорей уж тут надо говорить о воровстве, чем о существе!

Кин испугался. Какое воровство, что украли? Не юбку же? На юбке и ее позднейшем съедении собакой мясника строилась защита от призрака.

— Юбка была найдена на месте преступления! — заявил он твердым голосом.

— Место преступления? Это слово в ваших устах имеет большой вес! — Все полицейские дружно закивали головами. — Я считаю вас образованным человеком. Вы признаете, что места преступления не бывает без преступления? Вы вольны взять назад свои слова. Но я должен обратить ваше внимание на то, что это произведет неблагоприятное впечатление. Я желаю вам добра. Вам же лучше признаться. Так признаемся же, дорогой друг! Признавайтесь, мы знаем всё! Отпираться вам уже бесполезно. Место преступления сорвалось с языка. Признавайтесь, и я замолвлю за вас словечко! Рассказывайте все по порядку! Мы произвели розыски, Что вам теперь остается? Вы сами выдали себя! Места преступления не бывает без преступления. Не прав ли я, господа?

Когда он говорит «господа», господа знают, что победа за ним, и осыпают его восхищенными взглядами. Один спешит опередить другого. Обладатель дивной памяти понимает, что ему ничего не перепадет, и ставит крест на прежнем своем плане. Он бросается к коменданту, хватает его счастливую руку и восклицает:

— Господин комендант, позвольте мне вас поздравить!

Комендант, по-видимому, знает, какого беспримерного результата он добился. Как человек скромный, он обычно старается уклоняться от почестей. Сегодня он сдается. Бледный и взволнованный, он поднимается, кланяется во все стороны, с трудом подбирает слова и наконец выражает свое волнение простой фразой:

— Благодарю вас, господа!

"Его все-таки проняло", — думает отец, он чувствителен к семейным сценам.

Кину уже хочется говорить. Ему предложили рассказать все по порядку. Чего еще ему и желать? Он пытается начать снова. Его прерывает овация. Он проклинает поклоны полицейского, которые относит к себе. Эти люди не дают ему даже начать. За их странным поведением он угадывает попытку оказать на него влияние. Он не оборачивается, хотя и чувствует волнение у себя за спиной. Он намерен сказать всю правду. Призрак, может быть, уже исчез. Он мог бы описать жизнь с наверняка умершей Терезой с самого начала. Это облегчило бы его положение на суде; но ему не нужны никакие облегчения. Лучше он приведет подробности ее смерти, к которой он в решающей мере приложил руку. Надо суметь увлечь полицейских, им интересно слушать о том, что входит в их компетенцию. Убийства входят в компетенцию всех людей. Кто на свете не радуется убийству.

Наконец комендант садится, он забывает — на что, и даже не смотрит, как расположена надпись "Частная собственность". С тех пор как он уличил преступника, он ненавидит его меньше. Он намерен дать ему выговориться. Успех перевернул его жизнь. У него нормальный нос. Глубоко в кармане лежит зеркальце, точно так же забытое; в нем нет никакой надобности. Почему люди так мучаются? Жизнь изящна. Каждый день появляются новые образцы галстуков. Надо уметь их носить. Большинство походит в них на обезьян. Ему не нужно зеркала. Руки у него сами завязывают галстук как надо. Успех подтверждает, что он прав. Он скромен. Иногда он кланяется. Его люди чтут его. Его благообразная внешность делает ему тяжелую работу приятной. Инструкций он иной раз и не придерживается. Инструкции существуют для преступников. Он изобличает их сам собой, потому что его воздействие безошибочно.

— Как только дверь закрылась за ней, — начинает Кин, — я уверился в своем счастье.

Он начинает издалека, но роясь только в себе, только в глубинах своего исполненного решимости духа. Он точно знает, как все произошло в действительности. Кому мотивы преступления известны лучше, чем самому преступнику? От начала и до конца видит он каждое звено цепей, в которые заковал Терезу. Не без иронии систематизирует он события для этой аудитории охотников до арестов и сенсаций. Он мог бы рассказать им кое-что получше. Ему жаль их; но они, что поделаешь, не ученые. Он обращается с ними как с рядовыми образованными людьми. Вероятно, они еще ничтожнее. Цитат из китайских писателей он избегает. Можно было бы прервать его и задать вопрос-другой насчет Мэн-цзы. В сущности, ему доставляет удовольствие говорить о простых фактах просто и общепонятно. Его рассказу свойственны четкость и трезвость, которыми он обязан китайским классикам. В то время как Тереза опять умирает, мысли его возвращаются к библиотеке, положившей начало такому великолепному научному труду. Он собирается вскоре продолжить его. В оправдательном приговоре он уверен. Правда, перед судом он намерен держаться совсем по-другому. Там он покажет себя во всем своем научном блеске. Мир прислушается, когда крупнейший, вероятно, из ныне живущих синологов выступит с речью в защиту науки. Здесь он говорит скромно. Он ничего не искажает, ничего не прощает себе, он только упрощает.

— Я на несколько недель оставил ее одну. Твердо уверенный, что она умрет с голоду, я проводил в гостиницах ночь за ночью. Мне остро недоставало моей библиотеки, поверьте мне; я довольствовался маленькой паллиативной библиотекой, которую держал под рукой для неотложных случаев. Замок моей квартиры был надежен — страх, что ее могут освободить грабители, меня никогда не мучил. Представьте себе ее положение: все запасы съедены. Обессилевшая и полная ненависти, лежит она на полу, перед тем самым письменным столом, где обычно искала деньги. Единственным, о чем она думала, были деньги. Она никак не роза.[11] Какие мысли возникали у меня за этим столом, когда я еще делил с ней квартиру, я вам сегодня не стану рассказывать. Из страха, что мои рукописи будут разграблены, мне приходилось неделями застывать в статую стража.

Это было время моего величайшего унижения. Когда моя голова пылала жаждой работы, я говорил себе: ты из камня, и, чтобы не шевельнуться, я верил в это. Кому из вас случалось охранять какие-либо сокровища, тот сможет войти в мое положение. Я не верю в судьбу. Однако ее судьба настигла ее. Вместо меня, которого она приближала к смерти коварными нападениями, там теперь лежала она, снедаемая своим безумным голодом. Она не нашла выхода из этого положения. Ей не хватило самообладания. Она пожирала себя. Тело ее, кусок за куском, поглощала ее жадность. Она с каждым днем худела все больше. Она была слишком слаба, чтобы подняться, и лежала в собственных нечистотах. Я кажусь вам, вероятно, худым. По сравнению со мной она была тенью человека, жалкой, ничтожной; если бы она встала, ее свалило бы малейшее дуновение ветра, она была как спичка, которую мог бы сломать кто угодно, даже, я думаю, ребенок. Рассказать об этом подробно нельзя. Синяя юбка, которую она всегда носила, покрывала ее скелет. Юбка была накрахмалена и благодаря этому не дала рассыпаться отвратительным остаткам ее тела. Однажды она испустила дух. Да и это выражение кажется мне фальсификацией; вероятно, у нее уже ничего не оставалось от легких. В этот последний час возле нее не было никого. Кто смог бы неделями находиться рядом с мешком костей? Она была вся в грязи. От мяса, которое она клочьями сдирала с себя, несло смрадом. Разложение началось еще при жизни. Это происходило в моей библиотеке, в присутствии книг. Я велю вычистить квартиру. Она не сократила этот процесс самоубийством. В ней не было ничего святого, она была очень жестока. Она притворялась, что любит книги, до тех пор, пока ждала от меня завещания. Днем и ночью она говорила о завещании. Она мучила меня своим уходом и оставила в живых только потому, что еще не была уверена в завещании. Я ничего не выдумываю. Я сильно сомневаюсь в том, что она умела бегло читать и писать. Поверьте мне, наука обязывает меня быть правдивым. Ее происхождение покрыто мраком. Квартиру она перекрыла, оставив мне одну комнату, но и эту она отняла у меня. И кончила она плохо. Привратник взломал квартиру. Как бывшему полицейскому, ему удалось то, над чем напрасно бился бы грабитель. Я считаю его человеком верным. Он нашел ее в ее юбке, отвратительный, зловонный, безобразный скелет, мертвой, совершенно мертвой, ни секунды не сомневался он в ее смерти. Он созвал жильцов, радость в доме была всеобщей. Когда наступила смерть, установить уже не удалось; но она наступила, это казалось каждому самым главным. По меньшей мере пятьдесят жильцов прошествовали мимо трупа. Никаких сомнений не высказывалось, каждый кивал головой, признавая то, чего уже нельзя было изменить.

Доподлинно известны случаи мнимой смерти, какой ученый станет отрицать это? А о скелетах, которые впадали бы в летаргию, мне ничего не известно. С древнейших времен народ представляет себе призраки в виде скелетов. В этом взгляде есть глубина и величие; к тому же он убедителен. Почему боятся призрака? Потому что это явление мертвого, безусловно мертвого, умершего и погребенного. Испытывали бы люди такой же страх перед ним, если бы он появлялся в прежнем, хорошо знакомом обличье? Нет! Ибо при виде его исчезала бы мысль о смерти, перед глазами был бы живой человек, и только. А если призрак является в виде скелета, это напоминает сразу о двух вещах: о живом, каким он был, и о мертвом, каков он есть. Скелет как образ призрака стал для бесчисленного множества народов символом смерти. Его убедительность сногсшибательна, это просто-напросто самое мертвое из всего, что мы знаем. Древние могилы наводят на нас ужас, если в них оказываются скелеты; если они пусты, мы не воспринимаем их как могилы. А когда мы называем скелетом человека явно живого, мы подразумеваем под этим, что он близок к смерти.

Она же была вполне мертва, все жильцы убедились в этом, и чудовищное омерзение вызывала ее жадная гибель. Ее боялись еще и теперь. Она была очень опасна. Единственный, кто никогда не давал ей спуску, привратник, бросил ее в гроб. После этого он сразу же вымыл руки, но боюсь, что они остались грязными навсегда. Однако сейчас я публично приношу ему свою благодарность за его храбрый поступок. Он не побоялся проводить ее в последний путь. Из верности мне он призвал некоторых жильцов помочь ему исполнить свой омерзительный долг. Никто не выразил такой готовности. Этим простым и добропорядочным людям достаточно было взглянуть на ее труп, чтобы раскусить ее. Я жил рядом с ней много месяцев. Когда ее гроб, слишком белый и гладкий, ехал по улицам на ветхой телеге, все, как один, чувствовали, что в нем находится.

Несколько уличных мальчишек, нанятых моим верным слугой, чтобы защищать повозку от нападения разъяренной толпы, убежали прочь, они дрожали от страха и с ревом разносили новость по городу. На улицах стоял дикий крик. Взбудораженные мужчины бросали работу. Женщины истерически плакали, школы извергали детей, тысячи людей стекались в толпы и требовали умертвить труп. Со времен революции 48-го года здесь не бывало такой сумятицы. Поднятые кулаки, проклятья, задыхающиеся улицы и скандирование хором: "Убейте труп! Убейте труп!" Я могу это понять. Толпа легкомысленна. Вообше-то я не люблю ее. Но с какой радостью я слился бы с нею тогда. Народ не понимает шуток. Месть его велика — дай ей надлежащий объект, и она поступит по справедливости. Сорвав с гроба крышку, увидели вместо настоящего трупа тошнотворный скелет. Тут волнение унялось. Скелету нельзя уже причинить вреда, толпа рассеялась. Только одна собака, принадлежавшая мяснику, не отставала. Она искала мяса, но не находила его. От злости она свалила гроб наземь и разорвала синюю юбку в клочки. Их она сожрала, безжалостно, все без остатка. Вот почему юбки больше не существует. Искать ее вам незачем. Чтобы облегчить вам работу, я сообщаю все эти подробности. Искать останки вам следует на мусорной свалке за городом. Кости, жалкие кости; сомневаюсь, что их еще можно отличить от других отбросов. Может быть, вам повезет. Такому чудовищу не подобает честное погребение. Поскольку она теперь надежно мертва, я не стану ругать ее. Синяя опасность устранена. Только дураки боялись желтой опасности. Китай — это всем странам страна, самая святая из стран. Поверьте смерти! С самой юности я сомневаюсь в существовании душ. Учение о перевоплощении душ я считаю наглостью и готов сказать это в лицо любому индусу. Когда ее нашли на полу у письменного стола, она представляла собой скелет, а не душу…

Кин управляет своей речью. Мысли его нет-нет да сбиваются на науку. Он к ней опять совсем близок, как страстно хочется ему распространяться о ней! Она — его родина. Однако он каждый раз одергивает себя… Удовольствия — позднее, говорит он себе, когда вернешься домой, ждут книги, ждут статьи, ты потерял много времени. Его воля поворачивает все дороги назад — к полу перед письменным столом. При виде стола его лицо проясняется, он улыбается покойнице, она — образ, не видение. Он любовно задерживается на ней. Подробности, связанные с живыми, он плохо запоминает, его память работает, только когда перед ним книги. А то бы он с удовольствием описал ее подробно. Ее смерть — дело не обыденное. Это — событие. Это — окончательное освобождение затравленного человечества. Постепенно Кин начинает удивляться своей ненависти. Тереза не стоит ее. Как можно ненавидеть жалкий костяк? Она погибла быстро. Только запах, приставший к книгам, мешает ему. Надо приносить жертвы. Он сумеет удалить этот запах.

Полицейские давно потеряли терпение. Только из уважения к своему коменданту они еще слушают; а тому трудно вернуться к трезвости этого допроса. Когда победа уже в его привычных руках, проза ему не по вкусу. Сейчас ему хочется порыться в новых галстуках, — это сплошь образцы, с гарантией — чистый шелк, — и выбрать себе самый красивый, ибо у него есть вкус. Во всех магазинах знают его. Он способен перебирать галстуки часами, он умеет примерить галстук, не измяв его. Поэтому каждый доверяет ему товар. Некоторые присылают ему образцы на дом. Этого он тоже не любит. Он мог бы целый день стоять в магазине и беседовать с приказчиками. Когда он приходит, они не обращают внимания на покупателей. Его профессия дарит интересные истории, которые он и рассказывает. Такие вещи люди всегда слушают с удовольствием. Да, времени у него в обрез; а то бы он на этом свихнулся. Завтра он пойдет погулять. Жаль, что сегодня не завтра. Слушать ему полагается при каждом допросе. Он не делает этого из принципа, потому что уже все знает. Злоумышленника он уличил, его, коменданта, никто не проведет. Его нервы расшатаны, это из-за долгой службы. Притом он еще может быть доволен. Он все же чего-то добился и предвкушает новый галстук.

Привратник прислушивается. В господине профессоре он не ошибся. Тот говорит, чего он стоит. Никакой он не слуга. Верный, это правда, и собрать жильцов ему ничего не стоит, если он пожелает, они из всех квартир прибегут. Он может рявкнуть так, что его весь город услышит. Страха он не знает, потому что он из полиции. Он любую квартиру взломает. Нет замка, который его задержал бы, потому что он вышибает дверь одним кулаком. Подошвы он бережет, пинать дверь ему незачем. Другие сразу давай ножищами. У него сила есть везде, где он пожелает.

Тереза держится поблизости от Кина. Она с трудом проглатывает его слова. Под юбкой она то одной, то другой ногой описывает круги, не трогаясь с места.

Такие бессмысленные движения означают у нее страх. Она боится этого человека. Восемь лет она жила с ним в одной квартире. С каждым мгновением он кажется ей все ужаснее. Раньше он никогда ничего не хотел говорить. Теперь он говорит все о каких-то убийствах. Такой опасный человек! Когда он рассказывает о скелете возле письменного стола, она быстро говорит себе: это он о первой жене. Та тоже хотела получить завещание, она была не дура, но этот трус ничего не отдает. Юбка — это оскорбление. Где это видано, чтобы собака мясника жрала юбки? Он готов убить любую женщину. Его всегда колотят, но всегда мало. Он плетет какие-то небылицы. Три комнаты он сам подарил ей. Зачем ей рукописи? Ей нужна банковская книжка. Книги пахнут трупами. Она ничего такого не замечала. Восемь лет она каждый день стирала с книг пыль. На улице люди кричали у гроба. Над трупами не кричат. Сначала он женится по любви, а потом убивает человека. Такого надо повесить. Она никого не убивает. Она же вышла за него замуж не по любви. Теперь он снова вернется к ней в квартиру. Она боится. Он думает о деньгах, потому что не отдает их. Синяя юбка — это неправда. Он просто хочет позлить ее. Убить у него не выйдет. Ведь здесь же полиция. Она вот-вот разревется. Для него жена — это скотина. Она у него на совести. От шести до семи он всегда бывал один. Тут-то он и убил. Пусть оставит в покое письменный стол. Разве она что-нибудь нашла? Привратник не дает ей спуску. Она хочет красивую повозку. Гроб должен быть черный. Полагается, чтобы лошади. Тереза пугается все быстрей и быстрей. То он убил первую жену, то он убил ее. Она мысленно отделяет юбку от трупа, юбка смущает ее больше всего; ей жаль первой жены, потому что он так гнусно обходится с юбкой. Ей стыдно за эти убогие похороны. Она ненавидит собаку мясника. Люди ведут себя непристойно, а школьников слишком мало порют. Мужчины лучше бы работали, а женщины не умеют готовить. Им она еще скажет это. Какое дело жильцам? Все приходят поглазеть. Она поглощает его слова, как изголодавшийся — хлеб. Она слушает, чтобы не пугаться. Она мгновенно подгоняет свои представления к его фразам. От стольких умственных усилий начинает кружиться голова. К такой спешке она не привыкла. Она гордилась бы своей смышленостью, если бы страх не замучил ее до полусмерти. Сто раз хочется ей выступить вперед, чтобы сказать, что он представляет собой; страх перед его мыслями вынуждает ее оставаться на месте. Она пытается угадать, что последует дальше, он поражает ее неожиданностями. Он сдавливает ей горло. Она отбивается, она не дура, неужели ждать, пока не задохнется? Нет, у нее есть время до восьмидесяти, она умрет через пятьдесят лет. Не раньше, так нужно господину Грубу!

Великолепным жестом завершает Кин свою речь. Он выбрасывает вверх руку — древком без знамени. Его тело вытягивается, кости звенят, звонко и ясно подводит итог его голос:

— Да здравствует смерть!

От этого возгласа пробуждается комендант. Он уныло отодвигает в сторону галстуки, целую кипу; он выбрал себе самый красивый. Где взять ему время, чтобы положить их на место? Он заставляет их исчезнуть — до более приятного часа.

— Дружище, — говорит он, — я слышу, мы уже дошли до смерти. Расскажите-ка лучше эту историю еще раз!

Полицейские толкают друг друга. У него свои причуды. Нога Терезы выступает за круг. Она должна что-то сказать. Обладатель гениальной памяти видит себя у цели. Каждое услышанное слово запечатлелось. Он собирается сам повторить за арестанта его показания.

— Он уже устал, — говорит он, пренебрежительно указывая плечом на Кина, — я сделаю это быстрее!

Тереза вырывается вперед.

— Ну, доложу вам, он убьет меня! — От страха она говорит тихо, Кин слышит ее, он ее отрицает. Он не обернется. Никогда, зачем! Она мертва. Тереза кричит:

— Я, доложу вам, боюсь!

Разозлившись, что ему помешали, обладатель гениальной памяти прикрикивает на нее:

— Да кто вас съест? Отец успокаивает:

— Женщине от природы суждено быть слабым полом.

Это эпиграф, он взят из последнего сочинения его сына. Комендант достает зеркальце, зевает в него и вздыхает:

— Ну, и устал же я.

Нос ускользает от его внимания, ему уже ничто не интересно. Тереза кричит:

— Пусть, доложу я, он уйдет!

Кин еще выдерживает ее голос; он не оборачивается. Однако он громко стонет. Привратнику надоели все эти вопли.

— Господин профессор! — рычит он сзади. — Все не так худо. Мы все живы еще. И здоровы тоже пока еще.

Смерть ему не по нраву. Такой уж он человек. Тяжелой поступью он выходит вперед. Он вмешивается.

Господин профессор человек умный. Все это от множества книг. Уж он наговорит! Знаменитость и добрейшей души к тому же; верить ему нельзя. Никакого убийства ни на какой совести у него нет. Где ему взять силы на это? Он говорит так только потому, что жена не заслуживает его. Такие вещи описаны в книгах. Профессор все знает. Он боится любой булавки. Жена отравила ему жизнь. Это задрёпа мерзейшей души. Она готова спутаться с каждым. Она сразу ложится. Он может подтвердить это присягой. Профессора неделю не было дома, и уже она соблазнила его. Он из полиции, привратник по совместительству и пенсионер. Его зовут Бенедикт Пфафф. Сколько он помнит, адрес его дома всегда был Эрлихштрассе, 24. Насчет воровства эта женщина пусть лучше помалкивает. Господин профессор женился на ней из жалости, потому что она была прислугой. Другой проломил бы ей череп. Ее мать умерла в дерьме. У нее была судимость из-за нищенства. Ей нечего было жрать. Он знает это от дочери. Она рассказала это в постели. Болтает она будь здоров. Господин профессор не виновен, честное слово пенсионера. Он берет его на себя. Орган власти может позволить это себе. У себя в клетушке он устроил караулку, коллеги диву дались бы. Канарейки и глазок. Человек должен работать, а кто не работает, тот государству в тягость.

Его слушали удивленно. Его рычанье проникало каждому в мозг. Даже отец понимал его. Это был его язык, при всем его восхищении сочинительством сына. В коменданте тоже проснулись остатки интереса. Он признал теперь, что рыжий служил когда-то в полиции. Так шумно и нахально обыкновенный человек вести себя здесь не мог. Тереза то и дело пыталась протестовать. Ее слова звучали слабо. Она скользила то вправо, то влево, пока не схватила Кина за полу пиджака. Она потянула его за нее, пусть он повернется, пусть скажет, прислугой она была или экономкой. У него искала она помощи, за его счет хотела вознаградить себя за ругань другого мужа. Он женился на ней по любви. Где же любовь? Он хоть и убийца, но говорить-то он может. На прислугу она не согласна. Она уже тридцать четыре года ведет хозяйство. Скоро уже год, как она добропорядочная хозяйка дома. Пусть он что-нибудь скажет! Да поторапливается! А то она выдаст тайну насчет промежутка между шестью и семью!

Про себя она решила предать его, как только он окажет ей то, что полагалось, — любовь. Он был единственный, кто слышал ее слова. В чудовищном шуме он различал позади себя ее голос, слабый, но, как всегда, возмущенный. Он чувствовал ее грубую руку на своем пиджаке. Осторожно, сам не зная как, он поджал позвоночник, повернулся, повел плечами, выскользнул из рукавов, тихонько стянул их пальцами вниз и вдруг, сделав последний рывок, предстал перед Терезой без пиджака. Теперь он не ощущал ее. Вцепись она в жилетку, произошло бы то же самое. Мысленно он никак не называл ни свое видение, ни ее. Он обходил ее имя и обходил ее образ, хотя и знал, от кого защищается.

Привратник закончил свою речь. Не дожидаясь ее воздействия, потому что против него никаких улик не было, он стал между Кином и Терезой, прорычал: "Цыц!", вырвал у нее пиджак и надел его на профессора, как на грудного младенца. Комендант молча вернул деньги и документы. Его глаза сожалели о промахе, но ни одного слога из этого удачного допроса он назад не взял. Обладателю гениальной памяти многое показалось подозрительным; на всякий случай он запомнил речь рыжего и пересчитал по пальцам различные пункты, в ней содержавшиеся. Полицейские говорили наперебой. Каждый выразил свое мнение. Один, охотник до пословиц, сказал: "Шила в мешке не утаишь", — и фраза эта была всем по душе. Тридцатичетырехлетнее хозяйничанье Терезы потонуло в хаосе голосов. Она топнула ногой. Отец, которому она напоминала одну свояченицу и некие запретные плоды, добился наконец, чтобы ее выслушали. Побагровев и сбиваясь на визг, она привела в свое оправдание цифры. Муж может подтвердить это, а если нет, то она приведет господина Груба из мебельной фирмы "Груб и Жена". Он совсем недавно женился. При слове «женился» голос у нее сорвался. Но никто не поверил ей. Она осталась обыкновенной прислугой, и отец попросил ее о встрече сегодня вечером. Это услышал привратник и, еще до того как она ответила, заявил, что согласен.

— Она хоть в Бразилию побежит за этим, — любезно пояснил он коллегам. Америка была для него недостаточно далеко. Затем он, сияя и пыхтя, оглядел караулку и обнаружил на стенах крупные фотографии, показывавшие приемы джиу-джитсу. — В мое время, — прорычал он, — хватало и этого!

Он сжал могучие кулаки и сунул их под восхищенные носы нескольких коллег сразу.

— Да, такие времена, — сказал отец и пощекотал Терезу под подбородком. У его мальчишки жизнь будет когда-нибудь лучше. Комендант рассматривал Кина. Это был профессор, хорошую семью он почувствовал сразу, и денег у таких в кармане полным-полно. Другой сумел бы приодеться. А такой ходит себе как нищий. Мир несправедлив. Тереза сказала отцу:

— Да, доложу я вам, но прежде всего я домохозяйка!

Она знала — на тридцать, но была еще слишком оскорблена. Кин неподвижно глядел на коменданта и прислушивался к ее то близкому, то далекому голосу.

Когда привратник решил удалиться и нежно взял профессора под руку, тот закачал головой и с поразительной силой вцепился в стол. Его попытались оторвать от стола, но тот последовал за ним. Тогда Бенедикт Пфафф зарычал на Терезу:

— Катись отсюда, стерва!.. Он не выносит этой бабы! — прибавил он, повернувшись к коллегам. Отец схватил Терезу и выставил ее со всякими шуточками. Она была очень возмущена и шептала, что лучше бы он не давал ей покоя позднее. В дверях она собрала остатки голоса и закричала:

— Убийство, наверно, пустяк! Убийство, наверно, пустяк!

Получив по губам, она с величайшей поспешностью заскользила домой. Убийцу она не впустит. Она поскорее запрется, на два оборота внизу, на два вверху, на два посредине, и проверит, не побывали ли в доме грабители.

Но профессора и десяти полицейским не сдвинуть с места.

— Она ушла, — подбадривает его привратник, опрокидывая глыбу своей головы в сторону двери. Кин молчит. Комендант смотрит на его пальцы. Они назойливы, они двигают его стол. Если так будет продолжаться, он скоро будет сидеть перед пустотой. Он встает; подушка тоже сдвинулась.

— Господа, — говорит он, — так не годится! Добрая дюжина полицейских окружает Кина и уговаривает его отпустить стол.

— Каждый сам своего счастья кузнец, — полагает один из них. Отец обещает выбить у бабы дурь из головы, не далее как сегодня же.

— Жениться надо только на людях приличных! — уверяет гений. Он возьмет в жены только женщину с деньгами, поэтому у него еще нет жены. Комендант руководит происходящим и думает: какой мне от этого прок? Он зевает и презирает всех.

— Не позорьте меня, господин профессор! — рычит Бенедикт Пфафф. — Пойдемте по-хорошему! Мы пойдем теперь домой!

Кин не уступает.

Но тут комендант уже не выдерживает. Он приказывает:

— Вон!

Все двенадцать, которые только что уговаривали, бросаются к столу и стряхивают Кина, как сухой листок. Он не падает. Он удерживается на ногах. Он не сдается. Вместо бесполезных слов он достает свой носовой платок и сам завязывает себе глаза. Узел он затягивает туго, до боли. Его друг берет его под руку и выводит.

Как только дверь закрывается, обладатель гениальной памяти приставляет палец ко лбу и заявляет:

— Преступником был четвертый!

Караулка решает отныне не спускать глаз со швейцара Терезианума.

На улице привратник предложил господину профессору свою клетушку. В квартире тот начнет раздражаться, зачем эти неприятности? Ему нужен теперь покой.

— Да, — говорит Кин, — я не выношу этого запаха. Он воспользуется предложением привратника, пока не вычистят квартиру.

Крохотулечка

Перед Терезианумом Фишерле, которому удалось сбежать, встретила неожиданность. Вместо его служащих, чья судьба и болтливость его тревожили, у ворот собралась взволнованная толпа. Заметив его, какой-то старик завопил: "Урод!" — и съежился со всей поспешностью, на какую было способно его одеревенелое тело. Он боялся преступника, которого слухи раздули в исполинского карлика; съежившись, он оказался таким же маленьким, как тот. Какая-то женщина подхватила слабый возглас старика и сделала его громким. Теперь это услышали все; счастье хотеть чего-то вместе овладело толпой.

— Урод! — катилось по площади. — Урод! Урод!

Фишерле сказал: "Очень приятно!" — и поклонился. Из людской массы можно извлечь массу выгод. Огорченный тем, что положил назад в карман Кина много денег, он надеялся вознаградить себя за это здесь. Он еще не пришел в себя от прежней опасности и не сразу почувствовал новую. Восторженный возглас, пронесшийся над ним, обрадовал и его. Точно так же будет он в Америке выходить из своего шахматного дворца. Будет играть музыка, люди будут кричать, а он станет вытаскивать у них доллары из карманов. Полиция не нагреет руки; она должна будет смотреть сложа руки. Там с ним ничего не может случиться. Миллионер — это святыня. Сто полицейских стоят при этом и покорнейше просят его угощаться. Здесь они понимают его не так хорошо. Он оставил их там, внутри. Вместо долларов здесь только мелочь, но он возьмет все.

Пока он озирал свое поле боя, переулки, которыми можно улизнуть, карманы, куда можно залезть, ноги, среди которых можно затеряться, воодушевление угрожающе нарастало. Каждый хотел что-то урвать от похитителя жемчужного ожерелья. Даже самые спокойные теряли самообладание. Ну и наглость — показываться на глаза людям, которые его узнают! Мужчины расколошматят его вдрызг. Женщины сначала поднимут его до неба, потом исцарапают. Уничтожить хотят его все, чтобы осталось только позорное пятно, каковым он и был, ничего больше. Но сначала надо увидеть его. Ибо хотя тысячи самозабвенно кричали "Урод!", заметил его разве что десяток людей. Дорога к чертову карлику была вымощена добрыми ближними. Все алкали его, все жаждали его крови. Озабоченные отцы поднимали детей выше голов. Их могли растоптать, и им следовало поучиться, двух зайцев одним ударом. Соседи злились на этих отцов, что те и сейчас еще думали о детях. Многие матери отрешились от детей; они предоставляли им сколько угодно кричать, они ничего не слышали, они слышали только: "Урод!"

Фишерле нашел, что шума делают слишком много. Вместо "Да здравствует чемпион!" люди кричали "Урод!". А почему здравствовать должен был именно урод, он не понимал. На него напирали со всех сторон. Лучше бы его меньше любили, да больше жаловали. Так ему ничего не достанется. Вот кто-то сжал ему пальцы. Вот он уже не разбирает, где у него горб. Красть одной рукой слишком опасно для него.

— Ребятки, — крикнул он. — Вы слишком сильно любите меня!

Только находившиеся совсем рядом услыхали его. С пониманием к его словам никто не отнесся. Толчки вразумляли, пинки убеждали его. Он что-то натворил, если бы только знать — что. Может быть, его уже схватили? Он посмотрел на свою свободную руку. Нет, она не была еще ни в чьем кармане. Мелочи-то он всегда находил — носовые платки, гребенки, зеркальца. Он обычно брал их, а потом, в отместку, выбрасывал. Но сейчас его рука была позорно пуста. Что за блажь у людей — хватать его без вины? Он еще ничего не украл, а они уже пинали его ногами. Сверху осыпали тумаками, снизу пинали, а бабы, конечно, щипали горб. Ему, правда, не было больно, в битье эти олухи ни черта не смыслили, в «Небе» они могли бы бесплатно обучиться битью. Но поскольку наперед ничего не известно, а новички с виду уже не раз оказывались на поверку крупными специалистами, Фишерле принялся жалобно кричать. Обычно он издавал каркающие звуки, но когда нужно было, например сейчас, голос его звучал как голос грудного младенца. Необходимое упорство у него тоже было. Находившаяся близ него женщина забеспокоилась и стала оглядываться. Ее ребенок лежал дома. Она испугалась, что он побежал за ней и затерялся в толпе. Она безуспешно искала его глазами и ушами, успокаивающе щелкала языком, как перед детской коляской, и наконец успокоилась сама. Остальные не пожелали принимать за младенца убийцу-грабителя. Они боялись, что их скоро оттеснят, напор был слишком велик, и торопились. Удары их становились хуже, все чаще они промахивались. Но в круг вступали новые, у которых были те же намерения. В общем, Фишерле отнюдь не был доволен. При желании он мог бы играючи избавиться от этой своры. Достаточно было слазить под мышки и разбросать перед ними банкноты. Может быть, на то они и рассчитывали. Конечно, это лоточник, эгоист, змея подколодная, настропалил людей, и теперь они хотят его денег. Он плотно прижал к себе руки, возмущаясь хамством, которое приходится терпеть сегодня начальникам от своих служащих, он не станет терпеть, он выгонит к черту эту змею, она уволена, он все равно уволил бы ее, и Фишерле решил упасть мертвым. Если эти разбойники станут обыскивать его карманы, он узнает, чего они хотят от него. Если же они не станут его обыскивать, то убегут, потому что он мертв.

Но его план легче было составить, чем выполнить. Он старался упасть; коленки окружающих задержали его горб. Лицо уже умирало, кривые ноги подкосились, вместо рта, который был чересчур мал, дух испускал нос, плотно закрытые глаза раскрылись, застывшие и угасшие — все приготовления были сделаны слишком рано. Из-за горба план его провалился. Фишерле слышал, в чем его упрекают. Жаль бедного барона. Жемчужное ожерелье не стоит всего этого. Жестокий испуг молодой баронессы. У нее теперь разбита вся жизнь, осталась она без мужа. Может быть, она выйдет замуж вторично. Заставить ее никто не может. Карликам дают двадцать лет. Надо бы вернуть смертную казнь. Уродов надо уничтожать. Все преступники — уроды. Нет, все уроды — преступники. Глядит себе этаким дурачком-простофилей. Лучше бы делал какую-нибудь работу. И не вырывал у людей изо рта кусок хлеба. На что ему жемчуга, такому уроду, и нос жидовский хорошо бы оттяпать. Фишерле злился, о жемчужных ожерельях эти люди говорили как слепые о цвете! Если бы только оно было у него!

Тут вдруг чужие коленки поддались, его горб выпростался, он наконец упал наземь. Погасшими глазами он установил, что его покинули. Уже когда они ругали его, ему показалось, что давка уменьшилась. Крик "Урод!" звучал еще громче, но со стороны церкви.

— Вот видите, — сказал он с упреком, вставая и оглядывая двух-трех последних сторонников, которые у него остались. — Действительный преступник там!

Их взгляды последовали за его правой рукой, которая указала на церковь; левой он мгновенно обшарил три кармана, презрительно выбросил гребенку, единственное, что он нашел, и дал тягу.

Фишерле так и не узнал, кому он был обязан своим чудесным спасением. На привычном месте его в обществе остальных ждала Фишерша, и наскучило это ожидание только ей.

Ибо ассенизатор вообще не заметил, как долго нет начальника. Он мог часами стоять на двух ногах и столько же времени ни о чем не думать. Ни развлечения, ни скука не были ему ведомы. Все люди оставались ему чужими, потому что они либо мешкали, либо торопились. Жена будила его, жена выпроваживала его, жена встречала его. Она была его часами и надлежащим временем. Лучше всего он чувствовал себя под хмельком, потому что и другие тогда не замечали часов.

"Слепой" в ожидании развлекался по-царски. Вчерашние щедрые чаевые ударили ему в голову, он надеялся на еще более щедрые сегодня. Вообще-то он выйдет из фирмы "Зигфрид Фишер" и откроет — столько он вскоре заработает — универсальный магазин. Магазин широченный, скажем, на девяносто продавщиц. Их он подберет сам. Меньше чем на девяносто кило он ни одной не возьмет. Он будет хозяин и сможет брать кого захочет. Он будет платить самое высокое жалованье, он отобьет у конкурентов самых тяжелых. Везде, где такая появится, до нее сразу дойдет правдивый слух: в магазине "Иоганн Швер" платят лучше. Владелец, бывший слепой, человек проницательный! Он обращается с каждой в отдельности как со своей женой. Тут она плюнет на других мужчин и придет к нему. В универсальном магазине можно купить все: помаду, настоящие гребни, сетки для волос, чистые носовые платки, мужские шляпы, корм для собак, черные очки, карманные зеркальца, вообще что угодно. Только пуговиц не будет. В витринах будут висеть большие объявления: Пуговицы здесь не продаются.

А лоточник обыскивал церковь, ища наркотики. Их близость действовала на него усыпляюще. Он то и дело находил тайный пакет, но знал, что это не на самом деле, смышлености у него хватало.

Все трое мужчин молчали.

Только Фишерша выказывала растущую озабоченность. С Фишерле что-то случилось. Его все нет, а он такой маленький. Он свое слово держит. Через пять минут, сказал он, он будет на месте. Сегодня утром в газете сообщалось о несчастном случае, она тогда сразу же подумала о нем. Столкнулись два паровоза. Один — наповал, другой угнали тяжело раненным. Она сейчас пойдет посмотрит. Если бы он не запретил, она пошла бы. Они напали на Фишерле, потому что он большой начальник. Он зарабатывает много денег и всё носит с собой. Она же знает: он — что-то особенное. Его жена натравила на него врагов, потому что он не выносит ее. Она для него слишком стара. Ему стоит только развестись — в «Небе» его захочет любая. У церкви черным-черно от людей. Фишерле попал под машину. Она все-таки пойдет посмотрит. Остальные пусть останутся здесь. Он умеет так хорошо ругаться. Его глаз она боится. Когда он глядит на нее, ей хочется убежать, а убежать она не может. Что себе думают эти трое, он же начальник. Они тоже должны бояться. Он лежит под колесами. Горб они ему раздавили. У Фишерле пропали его шахматы. Он ищет их в Терезиануме, потому что он чемпион мира. Вот он и злится, вот и волнуется. Он у нее еще, чего доброго, заболеет. Она должна будет ухаживать за ним. Она так сразу и подумала утром. В газете было написано. Он никогда их не читает. Теперь она пойдет, теперь пойдет.

После каждой фразы она умолкала и озабоченно морщила лоб. Она шагала взад и вперед, качая горбом, подходила, собрав новые слова, к коллегам и произносила их громким шепотом. Она чувствовала, что все точно так же тревожатся, как она. Даже «слепой» ничего не говорил, а в хорошем настроении он любил разглагольствовать. Ей хотелось поискать Фишерле совсем одной, и она боялась, что другие увяжутся за ней.

— Я сейчас приду! — прокричала она несколько раз, чем дальше она удалялась, тем громче. Мужчины не трогались с места; несмотря на свой страх, она была безмерно счастлива. Она найдет Фишерле. На служащих он не станет злиться, при таком-то несчастье. Он сказал, чтобы они ждали.

Тихо пробирается она на площадь перед церковью. Она уже за углом, вместо того чтобы торопиться, она замедляет свои и так-то крошечные шаги и судорожно поворачивает головку назад. Если появится лоточник, или пуговичник, или ассенизатор, она резко остановится, как машина, которая переехала Фишерле, и скажет: "Я только посмотрю". Лишь когда они повернут назад, она двинется дальше. Иногда она немного ждет, ей чудятся за церковью чьи-то штаны, затем их там не оказывается, и она крадется дальше. Такой толпы она уже давно не видела. Тут бы каждому купить по газете, и ей хватило бы на неделю. Вся пачка лежит в «Небе»; на газеты у нее сегодня нет времени, потому что она состоит на службе у Фишерле. Тот платит двадцать шиллингов в день, по собственному почину, потому что фирма у него крупная. Она прячется, чтобы найти его; она делается еще меньше; он лежит где-то на земле. Она слышит его голос. Почему она не видит его? Она проводит рукой по тротуару.

— Не настолько же он маленький, — шепчет она, качая головой. Она уже в гуще толпы, и оттого, что она сутулится, виден только ее горб. Как ей найти его среди сплошь высоких? Все давят ее, его они тоже давят, Фишерле раздавлен, пусть они выпустят его! Ему нечем дышать, он задыхается, он погибнет!

Вдруг кто-то совсем рядом с ней кричит: "Уродина!" — и ударяет ее по горбу. Другие тоже кричат, тоже бьют ее. Толпа набрасывается на нее, здесь люди находились вдали от драки, тем энергичнее они наверстывают упущенное. Она лежит на животе и не двигается. Ее избивают вовсю. Метят в горб, а попадают куда придется. Со стороны Терезианума люди толпой стягиваются сюда. В том, что горб настоящий, сомнений не может быть. На него и обрушивается гнев толпы. Пока она способна на это, Фишерша дрожит за судьбу Фишерле и стонет:

— Он — единственное, что у меня есть на свете. Затем она теряет сознание.

С Фишерле все было в порядке. За церковью он встретил троих из четырех служащих; Фишерши не было.

— Где она? — спросил он, подняв руку до высоты своего живота, — он имел в виду эту крохотульку.

— Она смылась, — быстро ответил лоточник, сон у него был легкий.

— Ну, ясно, баба, — сказал Фишерле, — она не может ждать, ей надо что-то делать, она занята, она потеряла свои деньги, она разорена, все бабы — уроды!

— Моих баб оставьте в покое, господин Фишерле! — угрожающе перебил его «слепой». — Мои бабы не уроды. Не ругайтесь! — Он чуть не начал описывать свой универсальный магазин. Взгляд на конкурентов образумил его. — У меня пуговицы запрещены полицией! — упомянул он только и умолк.

— Ушла, — проворчал ассенизатор. Этот веский ответ, только что наконец сложившийся, относился еще к первому вопросу Фишерле.

А лицо начальника растерянно сморщилось. Его голова упала на грудь, его вытаращенные глаза наполнились слезами. Он безнадежно переводил взгляд с одного на другого и молчал. Правой рукой он бил себя вместо лба по носу, и так же сильно, как его кривые ноги, дрожал его голос, когда он наконец подал его.

— Господа, — заплакал он, — я разорен. Мой покупатель меня, — судорога возмущения тряхнула его выразительное тело, — обманул. Знаете что? Он приостановил платежи и отправился с моими деньгами в полицию! Ассенизатор свидетель!

Он подождал подтверждения. Ассенизатор кивнул, но лишь через несколько минут. За это время универсальный магазин развалился, похоронив девяносто служащих. Церковь рухнула: наркотики, которые в ней находились или еще только должны были попасть туда, погибли. О сне уже нечего было и думать. При расчистке развалин в подвалах магазина обнаружился колоссальный склад пуговиц.

Фишерле заприходовал кивок ассенизатора и сказал:

— Мы все разорены. Вы теряете место, а у меня разбивается сердце. Я думал о вас. Все мои деньги ухнули, и меня разыскивают ввиду незаконных коммерческих операций. Через несколько дней вывесят объявление о розыске, вы сами увидите, мои сведения из надежного источника. Я должен скрыться. Кто знает, где я объявлюсь снова, быть может, в Америке. Если бы только у меня были деньги на дорогу! Но я уж сумею улизнуть. Человек моего шахматного ума никогда не пропадет. Только за вас я боюсь. Полиция может вас слопать. За такое пособничество дают два года тюрьмы. Люди помогают человеку, просто по дружбе, и вдруг их сажают на два года — почему? Потому что они не умеют держать язык за зубами! Знаете что? Вы можете вообще не сесть! Если вы будете умные, вы ничего не скажете. "Где Фишерле?" — спросит полиция. "Понятия не имеем", — скажете вы. "Вы служили у Фишерле?" — "Какое там!" — скажете вы. "До нас дошли слухи!" — "Слухи эти, с вашего позволения, ложные". — "Когда вы видели Фишерле в последний раз?" — "Когда он исчез из "Неба"?" — "Может быть, его жена помнит, какого это было числа". Если вы точно назовете число, это произведет плохое впечатление. Если вы точно не назовете число, то спросят жену, пускай и она сходит разок ради мужа в полицию, ей это не вредно. "Чем торговала фирма "Зигфрид Фишер и Компания"?" — "Да откуда же нам это знать, господин старший генерал?" Как только вы начнете отпираться, вас сразу отпустят. Стоп, у меня появилась блестящая идея! Такого вы еще не слышали! Вам вообще не придется идти в полицию! Полиция оставляет вас в покое, она о вас знать не желает, она не интересуется вами, вы не существуете для полиции, вас нет на свете, — как мне вам это объяснить? А почему? Очень просто, потому что вы держите язык за зубами. Вы не говорите ни слова, никому ни слова, во всем «Небе»! Теперь я вас спрашиваю, как тут может прийти кому-нибудь в голову сумасшедшая мысль, будто вы имеете ко мне какое-то отношение? Исключено, говорю вам, и вы спасены. Вы приступаете к работе как ни в чем не бывало. Ты идешь торговать вразнос и не можешь уснуть, а ты отдаешь своей бабе три четверти жалованья и убираешь дерьмо, ведь и ассенизатор, я считаю, на что-то нужен, что делать с таким количеством дерьма огромному городу, если ассенизатор будет лежать на боку, а ты пойдешь опять попрошайничать, собака-то у тебя есть, и очки тоже. Бросят тебе пуговицу — поглядишь в сторону, бросят не пуговицу — поглядишь куда надо. Пуговицы — твоя беда, смотри, еще убьешь кого-нибудь! Вот как вам надо вести себя, у меня у самого нет ничего, а я еще каждому даю совет! Хотел бы я иметь то золото, которого стоит мой совет, я все раздариваю, потому что я вам сочувствую! Взволнованный и растроганный, Фишерле стал шарить у себя в карманах штанов. Его печаль по поводу разорения прошла; говоря, он разгорячился и забыл размеры несчастья, постигшего его самого. Он был воплощенной отзывчивостью, судьба друзей занимала его больше, чем его собственная. Он знал, как пусты его карманы. Порванную подкладку левого он вывернул наружу, в правом он нашел, к своему удивлению, шиллинг и пуговицу. Он извлек то и другое — кто сказал А, должен сказать и Б — и воодушевленно прокаркал:

— Последний шиллинг я делю с вами! Четыре служащих и один начальник, вместе это составляет пять. На каждого приходится по двадцать грошей. Долю Фишерши я пока сохраню у себя, потому что шиллинг принадлежит мне. Может быть, я встречу ее. Кто даст сдачу?

После сложных расчетов — ни у кого не было мелочи на целый шиллинг — дележ удался по крайней мере частично. Лоточник получил шиллинг и отдал свои шестьдесят грошей. За это он остался должен двадцать грошей ассенизатору, которому нечего было отчислять жене и у которого поэтому ветер гулял в кармане. Из мелочи лоточника «слепой» взял свою одинарную, Фишерле — свою двойную долю.

— Вам хорошо смеяться! — сказал Фишерле, он был единственный, кто смеялся. — Я вам в подметки не гожусь со своими двадцатью грошами, у вас есть работа, вы богатые люди! А у меня одно только честолюбие, такой уж я человек. Я хочу, чтобы все в «Небе» говорили обо мне так: Фишерле исчез, но это была благородная душа!

— Где нам теперь найти такого шахматного чемпиона? — посетовал лоточник. — Теперь я единственный чемпион — по картам.

В его кармане легко поплясывал тяжелый шиллинг. «Слепой» стоял неподвижно, закрыв по привычке глаза, и еще протягивал по привычке сложенную горстью ладонь. Его доля, две никелевые монетки, лежали в ней, такие же грузные и неподвижные, как их новый владелец. Фишерле засмеялся:

— Тоже мне чемпион — по картам!

Ему показалось смешным, что чемпион мира по шахматам разговаривает с такими людьми — с ассенизатором-семьянином, с лоточником, который страдает бессонницей, с самоубийцей из-за пуговиц. Заметив протянутую руку, он быстро положил в нее пуговицу и затрясся от смеха.

— Всего наилучшего вам всем! — прокаркал он. — И будьте умниками, ребятки, будьте умниками!

"Слепой" открыл глаза и увидел пуговицу; он что-то почувствовал и хотел убедиться в обратном. В смертельном испуге он посмотрел в сторону Фишерле. Тот повернулся и крикнул:

— До свиданья, до встречи в лучшем мире, на том свете, дорогой друг, не принимай близко к сердцу!

Затем он все-таки поспешил, этот тип мог, чего доброго, не понять шутки. В ближайшем переулке он всласть посмеялся над тем, что все люди такие глупые. Зайдя в какое-то парадное, он подпер руками горб и закачался влево и вправо. Из носу текло, никелевые монетки звенели, горб болел, он в жизни не смеялся так долго, это продолжалось добрых пятнадцать минут. Перед тем как двинуться дальше, он опорожнил нос у стены и, сунув его в подмышки, понюхал каждую. Там лежал его капитал.

Уже через несколько переулков его охватила грусть из-за больших убытков. Банкротство было преувеличением, но две тысячи шиллингов — это состояние, а ровно столько денег осталось у специалиста по книжной части. Полиция вообще ни к чему. Она мешает деловой жизни. Что понимает такой бедный чиновник с паршивым окладом, без капитала, только для слежки и нужный, в делах, какими ворочает большая фирма? Он, Фишерле, например, не постыдится поползать и собственноручно подобрать деньги, которые должен ему и со зла швырнет наземь его покупатель. Его, может быть, и пнут разок, но для него это не беда. Он постарается отпихнуть ногу, две ноги, четыре ноги, все ноги, он, сам начальник; деньги грязные и мятые, они не выходят свежими из давки, человек партикулярный постесняется прикоснуться к ним — а он возьмет их. Конечно, у него есть служащие, целых четверо, он мог бы набрать и восьмерых, шестнадцать — нет, конечно, он мог бы послать их и приказать: "Подберите, ребятки, эти грязные деньги!" Но он на такой риск не пойдет. Люди только и думают, как бы украсть, у них на уме одно воровство, и каждый считает себя великим артистом, оттого что припрятал какие-то крохи. Начальник потому и начальник, что полагается на самого себя. Это можно назвать и риском. Он, значит, подбирает восемнадцать сотенных, недостает только двух еще, они уже почти у него в кармане, он обливается потом и мучается, он говорит себе: какой мне от этого толк, и тут появляется полиция, в самый неподходящий момент. Он пугается до смерти, он терпеть не может полицию, она ему осточертела, сплошные бедняки, он сует деньги в карман покупателю, деньги, которые этот покупатель должен ему, и удирает. Что делает полиция? Она отбирает деньги. Она могла бы оставить их покупателю, вдруг снова настанут хорошие времена, и Фишерле возьмет их, так нет же, она находит книжника сумасшедшим. На такого человека, как этот книжник, говорит она, с такими большими деньгами и таким крошечным умишком, непременно нападут, его непременно ограбят; неприятностей не оберешься. Работы у нас хватает, так оставим лучше эти деньги себе, и они действительно оставляют их себе. Полиция крадет, а человек оставайся порядочным!

В разгар его гнева один полицейский, мимо которого он проходил, пристально посмотрел на Фишерле. Уйдя от него на почтительное расстояние, Фишерле дал волю своей ненависти к нему. Не хватало еще, чтобы эти воры не пустили его в Америку! Он решил еще до своего отъезда отомстить полиции за преступление против собственности, которое та учинила над ним. Самое лучшее — щипать их скопом, пока не закричат. Он был убежден в том, что украденные деньги они разделили между собой. Было, скажем, две тысячи полицейских; значит, на каждого пришлось по целому шиллингу. Никто не сказал: "Нет! Я не возьму денег, потому что они украдены!" — как полагалось бы в полиции. Поэтому все были одинаково виноваты, и щипающий Фишерле не щадил никого.

— Но не воображай теперь, что им больно! — сказал он вдруг вслух. — Ты здесь, а они там. Что им твои щипки?

Вместо того чтобы совершать намеченные им для отъезда шаги, он часами слонялся по городу, без цели, обозленный, ища возможности наказать полицию. Обычно при самом ничтожном намерении у него возникал и славный план действий, а сейчас он был в растерянности и потому постепенно отступался от самых жестких своих требований. Он готов был даже отказаться от денег, если только ему удастся отомстить. Он жертвовал двумя тысячами шиллингов чистоганом! Не нужны они ему уже вовсе, он и в подарок их не возьмет, только пусть кто-нибудь отнимет их у полиции!

Полдень уже прошел, а он все еще ничего не ел от ненависти, и тут его взгляд упал на две большие вывески на одном доме. Одна гласила: Д-р Эрнст Флинк, женские болезни. Другая, сразу под ней, принадлежала некоему "д-ру Максимилиану Бюхеру, невропатологу". "Вот сразу всё, что нужно вздорной бабе", — подумал он, и тут ему вспомнился парижанин, брат Кина, наживший состояние гинекологией и затем перешедший на психиатрию. Он стал искать бумажку, на которую записал адрес этого знаменитого профессора, и действительно нашел ее у себя в кармане пиджака. На месте было и рекомендательное письмо, но с ним надо было сначала поехать в Париж. Это слишком далеко, а полиция тем временем пропьет денежки. Если он сам напишет брату письмо и подпишется своей фамилией, этот барин спросит: "Фишерле? Кто такой Фишерле?" — и стараться не станет. Ведь он человек с состоянием и ужасно горд. Профессор и состояние сразу — тут нужно тонкое обхождение. Это не как в жизни, это уже как в шахматах. Если бы знать, играет ли профессор в шахматы, можно было бы подписаться: "Фишерле, чемпион мира по шахматам". Но с такого человека станется, что он не поверит тебе. Через два месяца, побив как последнюю собаку и разгромив Капабланку, Фишерле пошлет всем выдающимся людям мира такую телеграмму: "Имею честь почтительно представиться, новый чемпион мира по шахматам Зигфрид Фишер". Тут никаких сомнений не возникнет, это будут знать все, люди склонят головы, состоятельные профессора в том числе, кто не поверит, попадет под суд за оскорбление, а послать настоящую телеграмму — об этом он всю жизнь мечтал.

Так осуществится его месть. Он зашел в ближайшее почтовое отделение и потребовал три бланка для телеграмм, поскорее, пожалуйста, дело срочное. В бланках он разбирался. Он уже не раз их покупал, они были дешевы, и огромными буквами писал на них издевательский вызов тому или иному чемпиону мира. Эти великолепные тексты вроде "Я презираю вас, урод!" или "Попробуйте со мной, если хватит смелости, урод вы этакий!" он читал вслух в «Небе», жалуясь на трусость чемпионов, от которых никогда не приходило ответа. Во многом ему верили, но насчет телеграмм — нет, ведь у него было слишком мало денег, чтобы послать хотя бы одну; поэтому его дразнили адресом, который он забыл или указал неверно. Один добродушный католик обещал, что, как только он вознесется на настоящее небо, сбросит вниз письма, хранящиеся для Фишерле до востребования у святого Петра. "Если бы они знали, какую честную телеграмму я отправляю сейчас!" — подумал Фишерле и усмехнулся над шутками, которые позволяло себе с ним это жалкое отребье. Кем он был тогда? Ежедневным гостем в вертепе "У идеального неба". А кто он теперь? Теперь он посылает телеграмму профессору. Дело только за правильными словами. Лучше не называть собственного имени. Напишем так: "Брат спятил. Друг дома". Первый бланк выглядит теперь совсем недурно; вопрос в том, произведет ли «спятил» впечатление на психиатра. С этим он сталкивается каждый день, он скажет себе: "А, ничего страшного" — и будет ждать, пока друг дома не протелеграфирует снова. Для этого Фишерле, во-первых, слишком дороги его деньги, во-вторых, они у него не краденые, а в-третьих, это для него слишком долго. Опустив "друга дома" — это отдает излишней преданностью, заставляет ждать слишком многого, — он усиливает «спятил» словом «окончательно». На втором бланке значится: "Брат окончательно спятил". А кто подпишется? На телеграмму без подписи ни один человек с положением реагировать не станет. Существуют на свете клевета, шантаж и тому подобные профессии, гинеколог на пенсии знает много чего. У Фишерле есть еще один бланк; досадуя на два испорченных, он задумчиво нацарапывает "Я окончательно спятил" на третьем. Прочитав это, он приходит в восторг. Если человек пишет так о себе, ему надо верить, кто же станет так писать о себе? Он подписывается "Твой брат" и бежит с удавшимся посланием к окошку.

Чиновник, человек с червоточиной, качает головой. Всерьез это нельзя принять, а шуток он не понимает.

— Вы обязаны это принять! — требует Фишерле. — Вам за это платят или мне?

Вдруг у него возникает опасение, что опороченные люди не имеют права посылать телеграммы. Откуда чиновник знает его? Наверняка не по «Небу», а уж бланки-то он всегда брал в других местах.

— Это ничего не значит! — говорит чиновник и возвращает телеграмму. Урод поднимает ему дух. — Нормальный человек так не напишет.

— То-то и оно! — кричит Фишерле. — Поэтому я и посылаю телеграмму своему брату. Пусть он меня заберет! Я сумасшедший!

— Попрошу вас удалиться отсюда, сударь! — взъяряется чиновник, изо рта его уже летят брызги.

Толстяк в двух шубах, одна — подстежка из меха, другая — поверх нее, стоящий в ожидании позади Фишерле, находит потерю времени возмутительной, отталкивает карлика в сторону, грозит запертому за окошком чиновнику жалобой и заканчивает свою речь, за каждым словом которой кроется туго набитый бумажник, такой фразой:

— Вы не имеете права не принимать телеграммы, понятно? Вы — нет!

Чиновник умолкает, проглатывает свое право на разумение и выполняет свою обязанность. Фишерле обсчитывает его на один грош. Толстяк указывает карлику, которому он помог не из-за спешки, а из принципа, на его ошибку.

— Что вы говорите! — говорит Фишерле и исчезает. Выйдя, он видит, как телеграмму задерживают в наказание за его проделку.

— Из-за какого-то гроша, Фишерле, — упрекает он себя, — когда телеграмма стоит в двести шестьдесят семь раз больше!

Он возвращается, извиняется перед толстяком, он, мол, неверно понял его, он плохо слышит, он свихнулся на правое ухо. Он говорит еще что-то, чтобы хотя бы мысленно приблизиться к его бумажнику. Тут, как раз вовремя, он вспоминает свой скверный опыт, связанный с обладателями двойных шуб. Они не подпускают к себе человека и, прежде чем он чем-нибудь поживится у них, отдают его в руки полиции. Он доплачивает грош, великодушно прощается и уходит. Он отказывается от бумажника, потому что его месть — в пути.

Чтобы достать фальшивый паспорт, он зашел в одно заведение, находившееся поблизости от «Неба», но куда более низкого пошиба. Оно называлось "У павиана", и само это звериное название говорило о том, какие чудовища сюда захаживали. Здесь у каждого была судимость. Такой человек, как ассенизатор, с работой и хорошей репутацией, «Павиана» избегал. Его жена, как он рассказывал в «Небе», развелась бы с ним, если бы от него только пахнуло «Павианом». Ни пенсионерки не было здесь, ни чемпиона, который побивал всех. Здесь выигрывал то один, то другой. Ум, который вынуждает выигрывать, отсутствовал. Заведение находилось в подвале, надо было спуститься на восемь ступенек, чтобы найти дверь. Часть ее разбитого стекла была заклеена бумагой. На стенах висели порнографические женщины. Хозяйка «Неба» ни за что не потерпела бы этого в своей приличной кофейне. Столешницы были из дерева; мрамор мало-помалу растащили. Умерший арендатор всячески старался привлечь публику с постоянным заработком. Он обещал каждой даме за каждого приличного гостя, которого она приведет, по чашечке кофе бесплатно. Он заказал тогда красивую вывеску и окрестил свое заведение "Разнообразия ради". Его жена говорила: "Вывеска подходит и ко мне", она гонялась за разнообразием все время, и он умер от любовной тоски, потому что у него был аппендицит и дела шли так скверно. Как только он умер, жена заявила: «Павиан» мне нравится больше". Она извлекла на свет старую вывеску, и от доброй славы не осталось и памяти. Эта баба отменила даровой кофе, и с тех пор ни одна дорожившая собой дама не переступала порога ее подвала. Кто заходил сюда? Подделыватели паспортов, бездомные, выдворенные, скрывающиеся от розыска, еврейская голь и всякая опасная шантрапа. В «Небе» иногда и появлялась полиция, сюда она не решалась совать нос. Для ареста одного бандита-убийцы, чувствовавшего себя в безопасности у хозяйки «Павиана», было выделено ровно восемь сыщиков. Такие здесь были нравы. Обыкновенный сутенер не мог быть спокоен за свою жизнь. Уважение проявляли только к закоренелым преступникам. Урод с умом или урод неумный — им было все равно. Такие люди не видят тут никакой разницы, потому что они сами глупцы. «Небо» отказывалось от общения с «Павианом». Стоило впустить к себе этих людей, как исчезали прекрасные мраморные доски столов. Только когда последний неряха в «Небе» дочитывал иллюстрированные журналы, они попадали в руки хозяйки «Павиана», ни на минуту раньше.

Фишерле признавал, что «Небо» ему осточертело, но по сравнению с «Павианом» оно было чистым золотом. Когда он вошел, к нему бросилось несколько мужчин, которых все боялись. Они гордо похлопали его со всех сторон, выражая свою радость по поводу прихода столь редкого гостя. Хозяйки сейчас как раз нет, а то она вот уж обрадовалась бы. Полагали, что он пришел прямо из «Неба». Им было запрещено показываться в этом благословенном бабами месте. Они стали спрашивать о той, о другой. Фишерле врал во весь опор. Он не кичился и держался приветливо, за фальшивый паспорт он хотел выложить как можно меньше денег. Он подождал говорить о своем деле, а то поднялась бы цена. Убедившись, что это он, его похлопали еще немножко: собственной рукой легче всего утвердить себя в своем мнении. Пусть он садится, раз уж зашел, пусть посидит. Такого благородного коротышку нельзя отпускать сразу. Не обвалился ли уже потолок в «Небе»? В это опасное для жизни заведение никто теперь не сунется. Полиции надо позаботиться, чтобы там сделали ремонт! Там бывает столько баб — куда им деться, если обвалится потолок? Когда они уговаривали Фишерле взяться за это дело, в кофе, который кто-то подал ему, упал кусочек известки. Он пил кофе и сожалел, что у него так мало времени. Он пришел проститься. Шахматный союз в Токио предложил ему место учителя шахматной игры.

— Токио находится в Японии. Я еду послезавтра. Дорога туда продлится полгода. Это для меня она продлится так долго. В каждом городе я буду выступать в турнире. Так я выколочу деньги из самой поездки. Дорожные расходы мне возместят, но только в Токио. Японцы недоверчивы. Нет, говорят они себе, если человек получит деньги, он там и останется, где был. Я-то не останусь, но у них уже есть печальный опыт. Против опыта не попрешь. В письме сказано: "Мы питаем к вам, глубокоуважаемый мастер, величайшее доверие. Но разве деньги у нас краденые? Нет, они у нас не краденые!"

Мужчины пожелали увидеть письмо. Фишерле попросил прощения. Письмо в полиции. Ему обещали там паспорт, несмотря на многочисленные судимости. Страна гордится славой, которую он на своей шахматной доске донесет до Японии.

— И ты собираешься выехать уже послезавтра? Шестеро это сказали, а остальные одновременно подумали то же. Они обращались к нему на «ты», хотя он был из «Неба», потому что жалели его за легковерие.

— У полиции ты ни шиша не получишь, это так же верно, как то, что я отсидел девять лет! — сказал один.

— Тебя еще и посадят за попытку к бегству!

— И в довершение всего они сообщат о твоих судимостях в Японию!

Глаза Фишерле наполнились слезами. Он отодвинул чашку с кофе и стал всхлипывать.

— Я зарежу эту банду! — говорил он в промежутках. — Я всех зарежу!

Его жалели на все лады; сколько разного опыта, столько и мнений. Один знаменитый подделыватель паспортов заявил, что есть только одно спасение, и это — он. С Фишерле он возьмет лишь половину цены, потому что Фишерле — это половина человека. В такую шутку он облек свое участие. Ни один из них не выжал бы из себя слова сочувствия. Фишерле улыбался сквозь слезы.

— Я знаю, ты знаменитость, — сказал он, — но паспорта, чтобы доехать до Японии, ты еще не делал, пока еще нет!

Подделыватель, прозванный «паспортистом», человек с волнистыми волосами, черными как смоль, художник-неудачник, сохранивший тщеславие еще со своих художнических времен, возмущенно вскочил и прошипел:

— Мои паспорта доезжают и до Америки!

Фишерле позволил себе заметить, что Америка — это далеко еще не Япония. Для роли подопытного кролика он, по его мнению, слишком хорош. Вдруг, на японской границе, его схватят и посадят. К японским тюрьмам у него нет любопытства, ни малейшего. Его по-доброму уговаривали, он отбивался. Мужчины приводили убедительнейшие доводы. Сам паспортист часто сидел, а из его клиентов — никто, вот как заботится он о людях. Он готов пожертвовать всем, что у него есть, ради искусства; во время работы он запирается. Она так утомляет его, что после каждого паспорта ему надо отсыпаться. Это тебе не массовая продукция. Он рисует каждый экземпляр особо. Кто подсматривает, как он работает, тому он дает ногой под зад. Фишерле не отрицал этого, но оставался тверд. К тому же у него нет ни гроша. Уже поэтому все эти разговоры бесполезны. Паспортист выразил готовность подарить Фишерле паспорт экстра-класса, если тот обязуется использовать его. Он может сделать паспортисту ответный подарок, рекламируя в Японии его замечательную работу. Фишерле поблагодарил: он слишком мал для таких шуток, они силачи, а он-то слаб, как старая баба. Пусть лучше кто-нибудь другой сделает эту глупость. Ему поднесли еще две чашки кофе. Паспортист бушевал. Фишерле, говорил он, обязан предоставить ему такую возможность, не то он в два счета отправит его на тот свет! Остальным удалось временно унять паспортиста, все обижались за него и считали, что он прав. Переговоры затянулись на целый час. Паспортист оттаскивал своих друзей в сторону, одного за другим, и обещал им хорошие деньги. Тут у них лопнуло терпение. Они наотрез заявили Фишерле, что он их пленник и выйдет на свободу лишь при одном условии. Условие это — принять и пустить в ход фальшивый паспорт, за который он может ничего не платить, потому что у него нет денег. Фишерле уступил силе. Он еще долго ныл. Два дюжих головореза проводили его к фотографу, где он был снят за счет паспортиста. Пикни он только, ему пришлось бы худо. Он не пикнул. Его эскорт дождался, чтобы проявили пластинку и отпечатали снимки.

Когда они вернулись, паспортист уже заперся. Ему нельзя было мешать. Ближайший его друг передал ему еще влажные фотографии через дверную щель. Он работал как одержимый. С его вихров пот капал на стол, подвергая опасности чистоту паспорта. Благодаря ловким движениям головы документ остался незапятнанным. Истинную радость доставляли ему подписи. Ему были подвластны казенная размашистость и угловатый педантизм всех высших полицейских чинов. Его подписи были произведениями искусства. Их извивы он сопровождал пылкими рывками своего корпуса. На мотив какого-то шлягера он напевал: "Как оригинально! Как оригинально! Впервые на свете!"

Если подпись удавалась настолько, что могла ввести в заблуждение его самого, он оставлял паспорт себе на память и оправдывался перед отсутствующим заказчиком, которого его фантазия тотчас доставляла в рабочую каморку, любимым девизом: "Своя рубашка ближе к телу". Таких паспортов-шедевров у него скопилось несколько десятков. Хранились они в маленьком чемоданчике. Когда дела шли скверно, он отправлялся со своей коллекцией в близлежащие города. Там он демонстрировал ее. Ветераны его искусства, конкуренты и ученики — все краснели за свою бездарность. В трудных случаях клиентов бескорыстно направляли к нему. Требовать за это комиссионных было равнозначно самоубийству. Он дружил с сильнейшими и крупнейшими преступниками, каждый из которых был королем в своей специальности, а все они составляли обычную клиентуру «Павиана». Непорядочность паспортиста имела предел: в паспорта своей коллекции он вкладывал прямоугольные записочки, где значилось: "Дубликат процветает и делает доллары в Америке", или: "Владелец шлет привет из Южной Африки. Страна алмазов", или: "Преуспел в роли искателя жемчуга. Да здравствует паспортист!" Или: "Почему вам не последовать за мною в Мекку? Здесь магометанский мир бросает свои деньги на ветер. Аллах велик!" Эти данные он брал из бесчисленных благодарственных писем, преследовавших его до глубокого сна. Они были для него слишком драгоценны, чтобы показывать их; достаточно было их содержания, факты сами говорили за себя. Поэтому после каждого изготовленного документа он выпивал несколько рюмок рома, клал пылающую голову на стол и, разделив пальцами копну волос, видел во сне будущее и подвиги данного заказчика. Писать ему еще никто не писал, но из своих снов он знал, что они написали бы, и пользовался их судьбами в целях рекламы.

Работая на Фишерле, он думал о восхищении, которое вызовет его паспорт в Японии. Эта страна была для него новой, в такую даль он еще не совался. Он изготовил сразу два экземпляра. Первый, удавшийся неподражаемо, он решил в виде исключения вручить клиенту. Речь идет как-никак о важной миссии.

Фишерле между тем угощали всеми лакомствами, какие только имелись в скудном буфете «Павиана». Он получил целых две старые копченые колбаски, вонючий кусок сыру, сколько угодно черствого хлеба, десять сигарет марки «Павиан», хотя и не курил, три рюмки домашней водки, чай с ромом, ром без чая и бесчисленное множество напутственных советов. Надо остерегаться карманников. На таких паспортах, какой теперь достанется ему, люди помешаны. Какой-нибудь халтурщик может оторвать фотографию, приклеить другую и обеспечить себя прекрасным паспортом на всю жизнь. Пусть Фишерле не очень-то демонстрирует его, железные дороги кишат завистниками. И пусть он не ленится писать; у паспортиста есть где-то тайный почтовый ящик, он рад каждому благодарственному письму, он сохраняет их, как хозяйка свои любовные письма, и никогда никому не показывает. Разве по письму видно, что отправитель — всего лишь урод?

Фишерле обещал все, за благодарностью, признательностью и известиями дело не станет. Но все-таки ему страшно. Так уж он устроен. Именуйся он хотя бы д-р Фишер, а не просто Фишер, полиция сразу прониклась бы уважением.

Мужчины сгрудились и стали совещаться. Только один из них остался на страже у двери, чтобы коротышка не улизнул. Они решились помешать своему другу в работе, несмотря на его строжайший запрет, и походатайствовать перед ним о докторском звании для Фишерле. Если с ним будут вежливы и назовут его мастером, паспортист не сразу рассвирепеет. На этом все сошлись, но никто не вызвался передать ему их просьбу. Ведь если он все же рассвирепеет, он не выплатит тому, кто ему помешал, обещанной премии, а дураком никто из присутствующих не был.

Тут вернулась уходившая по каким-то своим делам хозяйка. Она охотно выходила на улицу, чаще из любви, иногда, чтобы доказать своим гостям, что она женщина, — ради денег. Мужчины с радостью воспользовались ее возвращением, чтобы расступиться. Забыв о своем намерений, они растроганно смотрели, как хозяйка заключила в объятия горб Фишерле. Она осыпала его ласкательными словами; она, оказывается, тосковала по нему, по его забавному носу, по его кривым ножкам и по его славному-преславному шахматному искусству. У нее нет таких крохотулек. Она слышала, что пенсионерка, его жена, стала еще толще, сколько же она съедает, правда ли это? Фишерле ничего не отвечал, разочарованно глядя в пустоту. Она принесла кучу старых журналов, которыми гордилась, — все были из «Неба» — и положила их перед своим любимцем. Фишерле не раскрыл ни одного и никак не отозвался на это. О чем горюет его сердечко, у малюточки ведь такое малюсенькое сердечко, — она обвела пальцем кружок величиной от силы с четверть своей ладони.

Пока он не доктор, сказал Фишерле, ему страшно.

Мужчины забеспокоились. Они стали уговаривать его не быть таким трусом. Доктор невозможен, ворчали они наперебой, потому что уроду нельзя стать доктором. Урод и притом доктор — такого не бывает. Еще чего не хватало! Доктору нужна хорошая репутация. Урод и скверная репутация — это одно и то же. Это он должен признать. Может быть, он знает какого-нибудь урода, который был бы доктором?

— Знаю одного! — сказал Фишерле. — Знаю одного! Он меньше меня. У него нет рук. Ног у него тоже нет. Больно смотреть на этого несчастного человека. Он пишет ртом, а читает глазами. Знаменитый доктор.

Этим он не произвел на них особого впечатления.

— Ну, это совсем другое дело, — сказал один от имени всех. — Он сперва был доктором, а уж потом ему отрезало руки и ноги. Тут он ни при чем.

— Глупости! — закричал Фишерле, эта ложь возмутила его. — Он таким и родился, если я это сказал! Я знаю, что говорю, Он появился на свет без рук и без ног. Вы же сумасшедшие. Я умный, сказал он себе, почему мне не стать доктором? Он сел за ученье. Обыкновенный человек учится пять лет, у урода на это уходит двенадцать. Он это сам рассказал мне. Он мой друг. В тридцать он был доктором и знаменитостью. Я играю с ним в шахматы. Ему стоит только взглянуть на человека, и тот уже здоров. Приемная у него набита битком. Он сидит в колясочке, и ему помогают две женщины. Они раздевают пациента, выстукивают его и подносят к доктору. Тот лишь секунду понюхает его и уже знает в чем дело. Затем он кричит: "Следующий, пожалуйста!" Он зарабатывает огромные деньги. Другого такого хорошего доктора нет. Меня он горячо любит. Он говорит: все уроды должны держаться друг за друга. Я беру у него уроки. Он сделает меня доктором, обещал он. Я не должен об этом никому говорить, люди же ничего не понимают. Я знаю его вот уже десять лет. Еще два года, и я бы закончил ученье. Но тут пришло это японское письмо, и я махнул на все рукой. Мне хочется пойти попрощаться с ним, он этого заслужил, но я не решаюсь. С него станется, что он задержит меня, и тогда прощай мое место в Токио. Я могу самостоятельно отправиться за границу. Я еще далеко не такой урод, как он!

Некоторые попросили его показать этого человека. Наполовину они уже поверили. Фишерле сунул нос в свой жилетный карман и сказал:

— Сегодня его нет при мне! Обычно он лежит вот здесь! Что поделаешь?

Тут все засмеялись, их тяжелые локти и кулаки запрыгали по столикам, и поскольку смеяться им нравилось, а случай для этого выпадал редко, они все встали, забыли свой страх и затопали, ввосьмером, к каморке паспортиста. Вместе, чтобы не был виноват кто-то один, они распахнули дверь и хором зарычали:

— Доктора не забудь! Доктора не забудь! Он учится уже десять лет!

Паспортист кивнул. Да, до самой Японии! Он был сегодня в хорошем настроении.

Фишерле почувствовал, насколько он пьян. Обычно алкоголь настраивал его на грустный лад. Сейчас он вскочил, — паспорт и докторское звание были у него уже почти в кармане, — и у живота хозяйки «Павиана» пустился в пляс. Его длинные руки легко дотянулись до ее шеи и обвили ее. Он кряхтел, она переваливалась с боку на бок. Один грабитель-убийца, о котором этого не знали, что он за птица, вынул из кармана огромную гребенку, обернул ее папиросной бумагой и стал выдувать из нее нежную мелодию. Другой, простой взломщик, из любви к хозяйке затопал ногами, совершенно невпопад отбивая такт. Остальные хлопали себя по могучим бедрам. Тихо дребезжало разбитое дверное стекло. Ноги Фишерле стали еще кривее, а хозяйка зачарованно смотрела на его нос.

— В такую даль! — визжала она. — В такую даль!

Этот огромный, этот любимый нос уезжает от нее теперь в Японию! Грабитель-убийца продолжал дуть, он думал о ней, каждый знал ее досконально, и каждый был у нее в большом долгу. В своей каморке подпевал паспортист, чей тенор пользовался популярностью, он уже предвкушал конец рабочего дня; он трудился уже три часа, и работы оставалось от силы на час. Все мужчины пели, не зная настоящих слов песни, каждый пел о том, чего ему особенно хотелось. "Главный выигрыш", — мычал один, а другой стонал: «Милашечка», "глыбу золота с детскую головку" хотел третий, а четвертый бесконечную турецкую трубку. "Мы видим пред собой!" — гудело под некими усами, обладатель которых был в молодости учителем и жалел о пенсии. Преобладали, однако, опасные угрозы, и больше всего всем хотелось переселиться в другую страну, но не вместе с кем-нибудь другим, а так, чтобы другой потом позавидовал. Голова Фишерле опускалась все ниже и ниже, его аккомпанемент к шлягеру "Шахматы, шахматы" терялся в шуме.

Вдруг, прижав палец к губам, хозяйка зашептала:

— Он спит, он спит!

Пятеро мужчин осторожно посадили его на стул в углу и зарычали:

— Тсс! Прекратить музыку! Фишерле нужно выспаться перед дальней дорогой!

Папиросная бумага на гребенке умолкла. Все тесно сгрудились и стали обсуждать опасности путешествия в Японию. Один стучал по столу и угрожал: в пустыне Такла-Макан каждый второй умирает от жажды, пустыня эта находится как раз посредине между Константинополем и Японией. Бывший учитель тоже об этом слышал и сказал:

— Свен Гедин, совершенно верно.

Предпочесть следовало водный путь. Плавать коротышка, наверно, умеет, а нет — так его удержит на воде горб, в котором столько жира. Сходить на берег ему нигде не следует. Он будет проплывать мимо Индии. В порту подстерегают его очковые змеи. Половинный укус — и ему смерть, потому что он — половинка человека.

Фишерле не спал. Он вспомнил о своем капитале и, сидя в углу, проверял, куда он у него закатился во время пляски. Капитал оказался на месте; Фишерле похвалил свои подмышки — как хорошо они были устроены, у другого эта прелесть давно лежала бы в штанах или пол просто проглотил бы банкноты. Он ничуть не устал, и когда эти дураки говорили о каких-то там странах и очковых змеях, он думал об Америке и о своем миллионерском дворце.

Поздно вечером, было уже темно, паспортист вышел из своей каморки, размахивая двумя паспортами — по паспорту в каждой руке. Мужчины умолкли; они питали уважение к его работе, потому что он щедро платил за нее. Тихонько подкравшись к карлику, он положил на стол перед ним паспорт и разбудил его зверской пощечиной. Фишерле видел ее приближение и все же не шелохнулся. Расплата должна была последовать, он это знал и был рад, что его не подвергали личному обыску.

— Я требую рекламы! — кричал паспортист, он нетвердо стоял на ногах, и у него заплетался язык. Он уже несколько часов опьянялся своей славой в Японии. Он поставил карлика на стол и заставил его поклясться обеими руками: в том, что он использует паспорт, что ничего за него не заплатит, что сунет его под нос японцам, что представит им его, Рудольфа Амзеля по кличке «паспортист», тем, кем его после смерти признают в Европе все — величайшим современным художником. Что будет ежедневно о нем рассказывать. Что будет давать интервью о нем. Он родился тогда-то и тогда-то, в Академии ему стало невмоготу: самостоятельно, стоя на собственных ногах, без посторонней помощи, никому не подражая, честное слово, он поднялся на ту высоту, на которой сегодня находится.

Фишерле клялся, клялся и клялся. Паспортист заставлял его повторять за собой все слово в слово кричащим голосом. Под конец он торжественно отрекся от «Неба» и обещал пренебрегать этим грязным заведением до своего отъезда.

— "Небо" — это дерьмо! — услужливо каркал он до хрипоты. — Я буду держаться подальше от этой швали, а в Японии я открою филиал «Павиана»! Если я стану зарабатывать слишком много денег, я буду посылать вам. Зато вы не должны ничего рассказывать о моем отъезде в «Небе». С этих арестантов станется, что они приведут полицию на мою голову. Ради вас я взваливаю себе на горб фальшивый паспорт и клянусь, что я пожелал его добровольно. Знать не знаю никакого "Неба"!

Затем ему позволили сесть спать, в том же углу. Он спрыгнул со стола и засунул лучший из двух паспортов в карман, рядом с маленькими шахматами, в самое надежное место. Сначала он захрапел в шутку, чтобы подслушивать. Но вскоре он уснул в самом деле, плотно скрестив на груди руки и сунув кончики пальцев под мышки, чтобы проснуться при малейшей попытке ограбления.

В четыре часа утра, когда полагалось закрывать заведение и за стеклом мелькнуло лицо полицейского, Фишерле разбудили. Он высморкался, быстро вытряхнув из себя сон, и сразу взбодрился. Его оповестили о присвоении ему тем временем звания почетного члена «Павиана». Он бурно благодарил. Прибавилось много гостей, каждый желал ему счастливого пути. Раздавались возгласы во славу шахматного искусства. Его чуть не раздавили, наперебой хлопая по плечам самым доброжелательным образом. Широко улыбаясь напоказ, он поклонился во все стороны, громко крикнул: "До свиданья в Токио в новом "Павиане"!" — и удалился.

На улице он приветливо здоровался со встречными полицейскими, которые держались группами и были очень насторожены. "Отныне, — сказал он себе, — я буду вежлив с полицией". «Небо», которое находилось поблизости, он обошел. Будучи доктором, он решил покончить со всеми сомнительными заведениями. Да и нельзя ему было никому показываться. Стояла еще темная ночь. Экономии ради горел лишь каждый третий газовый фонарь. В Америке — дуговые лампы. Они светят непрерывно днем и ночью. От больших денег люди там расточительны и сходят с ума. Человек, который стыдится того, что его жена — старая шлюха, там не обязан идти к ней домой. Он идет себе к Армии спасения; у нее есть гостиницы с белыми кроватями; каждый получает в личное пользование две простыни, пусть даже еврей. Почему не введут и в Европе эту блестящую комбинацию? Он постучал себя по правому карману пиджака; там он нащупал шахматы и паспорт сразу. В «Небе» ему никто не подарил бы паспорта. Там каждый думал только о себе и как ему добыть денег. «Павиан» был благороден. «Павиана» он чтил. «Павиан» присвоил ему звание своего почетного члена. Это не пустяк, там бывают первоклассные преступники! В «Небе» эти собаки живут за счет своих девок, а могли бы и сами заняться какой-нибудь работой. Он отблагодарит. Колоссальный дворец шахмат, который он построит себе в Америке, будет именоваться "Замок Павиан". Ни одна душа не узнает, что так называется один вертеп.

Под каким-то мостом он стал дожидаться наступления дня. Прежде чем сесть, он принес сухой камень. Мысленно он был одет в новый костюм, сидевший на его горбе как влитой, костюм этот в черно-белую клеточку был сшит на заказ и стоил целых два состояния. Кто не умел беречь его, тот не стоил Америки. Резких движений, несмотря на холод, он избегал. Ноги он вытянул, словно его штаны были выглажены. Время от времени он смахивал с себя пылинку, которая без пользы светилась во мраке. Часами перед камнем на коленях стоял чистильщик обуви и наводил глянец изо всех сил. Фишерле не обращал на него внимания. Если заговорить с мальчишкой, он будет плохо работать, пусть лучше занимается своей ваксой! Модная шляпа защищала прическу Фишерле от ветра, который здесь обычно поднимался к утру. Он назывался морским бризом. По другую сторону стола сидел Капабланка и играл в перчатках.

— Вы, может быть, думаете, что у меня нет перчаток, — сказал Фишерле и вынул из кармана совершенно новую пару. Капабланка побледнел, его перчатки были поношенные. Фишерле бросил к его ногам новые и воскликнул:

— Я вызываю вас!

— Ну что ж, — сказал Капабланка, он дрожал от страха, — но вы не доктор. Я играю не с каждым.

— Я таки доктор! — спокойно возразил Фишерле и сунул ему под нос паспорт. — Прочтите, если вы умеете читать!

Капабланка признал себя побитым. Он даже заплакал и был безутешен.

— Ничто не вечно, — сказал Фишерле и похлопал его по плечу. — Сколько лет вы уже чемпион мира? Другому тоже хочется что-то урвать от жизни. Посмотрите на мой новый костюм! Разве вы один на свете?

Но Капабланка был сломлен, он выглядел стариком, лицо его было сплошь в морщинах, а перчатки лоснились.

— Знаете что, — сказал Фишерле, ему было жаль беднягу, — я дам вам одну партию фору.

Тут старик встал, покачал головой, подарил Фишерле собственноручную визитную карточку и сказал сквозь слезы:

— Вы благородный человек. Навестите меня!

Точный адрес на карточке был написал иностранными буквами, кто мог прочесть это? Фишерле мучился, каждая черточка была другой, ни одного слова не получалось.

— Научитесь читать! — крикнул Капабланка, он уже исчез, слышен был только его крик, как он громко кричал, этот обанкротившийся мошенник. — Научитесь читать!

Фишерле нужен был адрес, адрес.

— Он написан на карточке! — крикнул этот прощелыга издалека. Может быть, он не знает немецкого, вздохнул Фишерле, оставшись один, он вертел карточку в руках, он разорвал бы ее, но его заинтересовала прикрепленная к ней фотография. Это был он сам, еще в старом костюме, без шляпы, с горбом. Карточка была паспортом, а сам он лежал на камне, над ним был старый мост, а вместо морского бриза тускло занимался день.

Он поднялся и торжественно проклял Капабланку. Это было нечестно, то, что он сейчас позволил себе. Спору нет, во сне человек может дать себе волю, но во сне узнается и истинный его характер. Фишерле дает ему партию фору — а тот устраивает это надувательство с адресом! И теперь где ему достать этот несчастный адрес?

Дома у Фишерле был крошечный карманный календарик. В нем каждые две странички на развороте были отведены тому или иному шахматному чемпиону. Стоило появиться в газете имени какого-нибудь нового гения, Фишерле по возможности в тот же день добывал все сведения о нем, от даты рождения до адреса, и заносил их в свою книжечку. При малом формате календаря и вообще-то исполински крупном почерке Фишерле это требовало более продолжительного труда, чем то вязалось с привычками пенсионерки. Она спрашивала, когда он писал, чем он там занимается, он не отвечал ни слова. Ибо в случае разрыва, с возможностью которого он, как обитатель «Неба», считался, он надеялся найти у ненавистных конкурентов по роду деятельности приют и защиту. Двадцать лет он держал свой список в строжайшей тайне. Пенсионерка полагала, что за этим кроются какие-то любовные истории. Календарик хранился в щели в полу под кроватью. Только пальчики Фишерле были в состоянии достать его оттуда. Иногда он издевался над собой и говорил: "Фишерле, какой тебе от этого толк? Ведь пенсионерка будет любить тебя вечно!" Прикасался он, впрочем, к календарику только тогда, когда нужно было внести какую-нибудь новую знаменитость. Там они значились все, черным по белому, в том числе и Капабланка. Когда пенсионерка уйдет на работу, сегодня ночью, он возьмет свою книжечку.

Новый день начался с покупок. У докторов есть бумажник, и тот, кто покупает костюм, должен этот бумажник вынуть, иначе его поднимут на смех. До открытия магазина он извелся от хлопот. Ему требовался самый большой бумажник, кожаный, тисненный в клеточку; но цена должна быть указана на витрине. Надуть он себя не позволит. Он сравнил витрины десятка магазинов и приобрел огромный экземпляр, который поместился в его пиджачном кармане только потому, что тот был порван. Когда дело дошло до оплаты, он отвернулся. Продавцы, заподозрив неладное, окружили его. Двое вышли за дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха. Он запустил руку под мышку и заплатил наличными.

Под мостом он проветрил свой капитал, разгладил его тем же камнем, на котором прежде лежал, и, не сгибая купюр, вложил их в клетчатый бумажник. Туда вошло бы и больше. Купить бы его уже полным, вздохнул он, тогда он сейчас, с моим капиталом в придачу, был бы совсем толстый. Ничего, портной-то заметит, что в нем содержится. В одном фешенебельном ателье мод Фишерле сразу вызвал главного начальника. Явившись, тот удивленно взглянул на этого энергичного клиента. При всем его редком уродстве тот первым делом заметил ветхий костюм. Фишерле отвесил поклон рывком вверх, как он это обычно делал, и представился:

— Я чемпион по шахматам доктор Зигфрид Фишер. Вы и так узнали меня по газете. Мне нужен костюм на заказ, но чтобы готов был сегодня к вечеру. Плачу по самым высоким расценкам. Половину вы получите вперед, второй взнос при сдаче работы. Я еду с ночным поездом в Париж, меня ждут на нью-йоркском турнире. Весь мой гардероб украли в гостинице. Вы понимаете, мое время дороже платины. Я просыпаюсь, и ничего нет. Грабители работают ночью. Представьте себе ужас дирекции гостиницы! Как мне выйти на улицу? У меня нестандартная фигура, я в этом не виноват; как найти для меня подходящую одежду? Ни рубашки, ни носков, ни ботинок — а я ведь придаю элегантности такое значение! Снимайте пока мерку, я не хочу вас задерживать! По счастью, отыскали в одном притоне какого-то субъекта, урода-горбуна, вы ничего подобного в жизни не видели; он выручил меня своим лучшим костюмом. И что вы думаете, какой у него лучший костюм? Вот этот вот! А я ведь далеко еще не так уродлив, как этот костюм. Когда я ношу свои английские костюмы, никто ничего не замечает. Я маленького роста, ничего, что поделаешь? Но английские портные — это, я вам скажу, гении, все, как один, гении. Без костюма у меня горб. Я иду к английскому портному, и горба как не бывало. Талант делает горб меньше, гений уничтожает его покроем. Жаль прекрасных костюмов! Конечно, я застрахован. При этом я еще могу сказать спасибо преступнику. Новенький паспорт, только вчера выданный, он кладет мне на тумбочку. Все остальное он уносит. Вот видите… Вы сомневаетесь в моей личности — так, знаете, в таком костюме я порой сам думаю, что это не я. Я заказал бы сразу три, но откуда я знаю, как вы работаете? Осенью я опять приеду в Европу. Если ваш костюм окажется хорош, то вы кое-что увидите. Я к вам пришлю всю Америку! А вы назначьте мне пристойную цену, это будет хорошее предзнаменование. Имейте в виду, я рассчитываю стать чемпионом мира. Вы играете в шахматы?

С него тщательно сняли мерку. На что способен англичанин, то и нам под силу. Не нужно быть профессиональным шахматистом, чтобы знать господина доктора. Времени в обрез, но у него в распоряжении двенадцать работников, народ замечательный, он, начальник, почтет за честь лично участвовать в кройке, что он делает только для исключительных заказчиков. Как любитель игры в тарок, он ценит шахматное искусство. Мастер есть мастер, портной ли он или шахматист. Не желая навязываться, он рекомендует заказать сразу второй костюм. Ровно в двенадцать часов примерка. Ровно в восемь оба будут совершенно готовы. Ночной поезд отправляется в одиннадцать. Господин доктор успеет до этого еще развлечься. Станет ли он теперь чемпионом мира или нет, таким клиентом можно во всяком случае гордиться. В поезде господин доктор пожалеют, что не заказали второго костюма. Еще он покорнейше просит его распространить славу о своем многоуважаемом костюме в Нью-Йорке. Он назначит ему славную цену, смехотворную цену! Фактически он ничего не заработает на костюме, для такого клиента он готов трудиться из любви к искусству, а какой угодно будет материал?

Фишерле вытащил собственный бумажник и сказал:

— В точности такой. В клеточку, одноцветный, удобней всего для турнира. Я предпочел бы в черно-белую клетку, как шахматная доска, но этого у вас, портных, нет. Остановимся на одном костюме! Если я буду доволен, я по телеграфу закажу из Нью-Йорка второй. Ручаюсь! Знаменитый человек выполняет обещанное. Это белье! Это белье! Приходится носить такую гадость! Белье тоже от него. Теперь скажите мне, почему такой урод перестает мыться? Вредно это, что ли? Больно от мыла? Мне — нет.

Остальная часть утра прошла в важных делах. Были куплены ярко-желтые башмаки и черная шляпа. Дорогое белье сияло новизной, насколько это позволял костюм. Беда, что белье было так мало видно. Костюмам следовало бы быть прозрачными, как у баб, почему мужчине нельзя показать, чего он стоит? Белье Фишерле переменил в общественной уборной. Он дал на чай сторожихе и спросил ее, за кого она принимает его.

— Просто за урода, — сказала она и ухмыльнулась так грязно, как того и можно было ожидать при ее профессии.

— Вы так считаете из-за горба! — сказал Фишерле обиженно. — Он пройдет. Думаете, я таким родился? Опухоль, болезнь, что вы хотите, через шесть месяцев я снова выпрямлюсь, скажем, через пять. Как вы находите ботинки?

Тут вошел новый гость, она не ответила, ведь Фишерле уже заплатил. "Тьфу ты, черт, — подумал он, — на что мне эта старая потаскуха! Схожу-ка я выкупаюсь!"

В самом изысканном заведении он потребовал роскошный номер с зеркалом. Поскольку он заплатил, он выкупался и вправду, но расточителем он не был рожден. Добрый час он провел перед зеркалом. От ботинок до шляпы все было совершенно, старый костюм лежал на роскошном диване, кто обратит внимание на эту рвань? Рубашка теперь была накрахмаленная, синеватая, нежного оттенка, к лицу и просторная; к сожалению, при виде ее вспоминалось небо, почему, ведь море такое же синее. Подштанники удалось достать только белые, розовые были бы ему больше по вкусу. Он подергал подвязки, туго ли они прилегают. У Фишерле тоже есть икры, и не такие уж кривые, а подвязки из шелка, с гарантией. В номере нашелся плетеный столик. На такие в первоклассных меблированных комнатах ставят обычно пальмы. Здесь этот столик был придачей к купанью. Богатый клиент пододвинул его к зеркалу, извлек из кармана презренного пиджака шахматы, уселся поудобнее и выиграл блиц-партию у себя самого.

— Если бы вы были Капабланкой, — закричал он на себя в сердцах, — я за это же время побил бы вас уже шесть раз! У нас в Европе это называют поддавки! Идите просить милостыню с вашим носом! Вы думаете, я боюсь. Раз, два — и вам конец. Эх вы, американец! Эх вы, паралитик! Знаете, кто я? Доктор! Я учился! Для шахматной игры нужно, чтобы варила голова. И такое барахло было чемпионом мира!

Затем он быстро собрался. Столик он оставил. В "Замке Павиан" таких у него будут десятки. На улице он уже не знал, что купить. Пакет со старьем под мышкой походил на бумагу. В первом классе ездят с поклажей. Он купил корзинный баул. Там теперь одиноко плавало то, чем он прежде прикрывал свое тело. Он сдал его в камеру хранения ручной клади. Служащий сказал:

— Пустой!

Фишерле высокомерно посмотрел на него снизу вверх.

— Вы были бы рады, если бы он был ваш!

Он стал изучать расписание. В Париж было два ночных поезда. Насчет одного он еще смог прочесть, другой значился слишком высоко для него. Какая-то дама оказала ему помощь. Она была не бог весть как одета. Она сказала:

— Вы же свихнете себе шею, маленький. Какой поезд вам нужен?

— Меня зовут доктор Фишер, — ответил он, глядя сверху вниз; она просто не понимала, как это у него получается. — Я еду в Париж. Обычно я езжу с поездом в час пять, знаете ли, вот с этим. Говорят, есть другой, раньше.

Поскольку она была всего-навсего женщиной, он умолчал об Америке, о турнире и о своей профессии.

— Вы имеете в виду одиннадцатичасовой, видите, вот этот! — сказала дама.

— Благодарю вас, сударыня!

Он демонстративно отвернулся. Ей стало стыдно. Хорошо разбираясь в гамме сострадания, она поняла, что взяла неверную ноту. Он заметил ее подобострастность, она была из какого-нибудь «Неба», ему хотелось бросить ей какое-нибудь ругательство, он узнал ее. Но тут он услышал грохот подъезжающего паровоза и вспомнил, что он на вокзале. Часы показывали двенадцать. Он теряет свое драгоценное время с бабами. Через тринадцать часов он будет на пути в Америку. Из-за календарика, о котором он, несмотря на все новости, не забывал, он выбрал более поздний поезд. Ради костюма он нанял автомобиль.

— Мой портной ждет меня! — сказал он в пути шоферу. — Сегодня ночью я еду в Париж, а завтра утром в Японию. Вы представляете себе, как мало времени у доктора!

Шоферу эта поездка была неприятна. У него было такое чувство, что карлики не дают чаевых, и он отомстил заранее:

— Вы не доктор, сударь, вы шарлатан! Шоферов в «Небе» было сколько угодно. Играли они слабо, если вообще играли. Я прощу ему оскорбление, потому что он не смыслит в шахматах, подумал Фишерле. В сущности, он был рад, потому что таким образом сэкономил на чаевых.

Во время примерки горб опал. Коротышка сперва не поверил зеркалу и пощупал рукой, действительно ли он стал гладким. Портной скромно отвел глаза.

— Знаете что! — воскликнул Фишерле. — Вы родились в Англии! Если хотите, я побьюсь об заклад. Вы родились в Англии!

Наполовину портной это признал. Он хорошо знает Лондон, не то чтобы он родился в Лондоне, но во время свадебного путешествия он там чуть не остался, большая конкуренция…

— Это только примерка. К вечеру его не будет, — сказал Фишерле и погладил себя по горбу. — Как вы находите шляпу?

Портной был в восторге. Цену он нашел возмутительной, фасон — модным. И от души посоветовал обзавестись подходящим пальто.

— Живем только один раз, — сказал он. Фишерле согласился с ним. Он выбрал цвет, который примирял желтизну ботинок с чернотой шляпы — ярко-синий.

— Кроме того, моя рубашка того же тона. Портной снял шляпу перед таким обилием вкуса.

— Господин доктор носят все рубашки одного цвета и фасона, — обратился он к нескольким стоявшим на подхвате работникам и объяснил им особенности этого знаменитого человека.

— Вот каким образом проявляет себя блистательный феникс. Истинные характеры встречаются редко. По моему скромному мнению, игра укрепляет в человеке консервативное начало. Тарок ли, шахматы ли, они одинаково верны себе. У делового человека есть твердокаменные убеждения, он непоколебим. Он становится высшим воплощением покоя. После дневных трудов покой приятен. И у самой счастливой семьи есть в жизни свои границы. На благородное застолье друзей наш отечески строгий господь бог смотрит сквозь пальцы. От любого другого я потребовал бы за пальто задаток. При вашем характере я не посмею обидеть вас.

— Да, да, — сказал Фишерле, — моя будущая жена живет в Америке. Я не видел ее целый год. Это профессия, несчастная профессия! Турниры — это сумасшествие. Здесь делаешь ничью, там выигрываешь, чаще всего выигрываешь, скажем лучше — всегда, будущая истосковалась. Пусть ездит со мной, скажете вы. Вам легко говорить. Она ведь из семьи миллионеров. "Выйти замуж! — говорят родители. — Выйти замуж или сидеть дома! А то он тебя бросит, и мы будем опозорены". Я не против женитьбы, в приданое она получит ни больше ни меньше, как набитый вещами замок, но только когда я стану чемпионом мира, не раньше. Она выйдет замуж за мое имя, я женюсь на ее деньгах. Просто взять деньги я не хочу. Итак, до свидания, до восьми!

Раскрывая свои марьяжные планы, Фишерле скрывал глубокое впечатление, которое произвело на него описание его характера. До сих пор он не знал, что у мужчин бывает больше одной рубашки сразу. У его бывшей жены, пенсионерки, было их три, да и те с недавнего времени. Господин, приходивший к ней каждую неделю, не хотел видеть всегда одну и ту же рубашку. В один из понедельников он заявил, что ему это обрыдло, вечный красный цвет действует ему на нервы. Неделя только начинается, а он уже в полном расстройстве, дела идут скверно. Он имеет право требовать за свои деньги чего-то порядочного. Есть еще и его жена. Ну и что ж, что она худая? Она как-никак баба. Жену он в обиду не даст. Она мать его детей. Он повторяет: если в следующий понедельник ему опять покажут эту вечную рубашку, он откажется от такого удовольствия. Солидные мужчины — это, мол, редкость. Потом все пошло на лад. Час спустя он чувствовал себя умиротворенно. Перед уходом он опять ругался. Когда Фишерле пришел домой, жена стояла посреди каморки совершенно голая. Скомканная красная рубашка лежала в углу. Он спросил, что она делает. "Я плачу, — сказала эта смешная фигура, — он больше не придет". — "Чего он хочет? — спросил Фишерле. — Я побегу за ним вдогонку". — "Рубаха его не устраивает, — заныло это жирное пугало, — ему нужна новая". — "И ты не пообещала! — завизжал Фишерле. — На что тебе дан язык!" Как сумасшедший, бросился он вниз по лестнице. "Господин! — закричал он на улице. — Господин!" Фамилии господина никто не знал. Наудачу он побежал дальше и налетел на фонарь. Как раз тут господин справлял нужду, о которой забыл наверху. Фишерле подождал, пока тот не кончил. Затем он не обнял его, хоть и нашел, а сказал: "Каждый понедельник у вас будет новая рубашка. Это гарантирую вам я! Она — моя жена. Я могу делать с ней что хочу. Окажите нам снова честь в следующий понедельник!" — "Я постараюсь что-нибудь для вас сделать", — сказал господин и зевнул. Чтобы никто не узнал его, он проделывал далекий путь. На следующий день, во вторник, пенсионерка купила себе две новые рубашки, зеленую и лиловую. В понедельник пришел господин. Он сразу посмотрел на рубашку. На ней была зеленая. Сперва он со злостью спросил, не перекрашенная ли это старая, его не проведешь, он прекрасно все видит. Она показала ему другие рубашки, и он был очень доволен. Лиловая понравилась ему больше, но милее всего была ему красная, потому что она напоминала ему о начальной поре. Так Фишерлe спас жену от беды своей расторопностью. А то она умерла бы с голоду в эти ненадежные времена.

Думая о маленькой каморке и слишком большой жене, он решил отказаться от календаря. Возможно, он застанет ее дома. Она горячо любит его. Возможно, она его не отпустит. Когда она говорила «нет», она начинала кричать и становилась перед дверью. Нельзя было ни пролезть, ни оттолкнуть ее в сторону, она была шире, чем дверь. Да и голова у нее была тупая: втемяшив себе что-нибудь в башку, она забывала о деле и оставалась дома всю ночь. Тут немудрено опоздать на поезд и приехать в Америку слишком поздно. Адрес Капабланки можно с таким же успехом узнать в Париже. Если там никто не знает его, придется спросить в Америке. Миллионеры знают все. Возвращаться в каморку Фишерле не хотелось. Под кровать, впрочем, он с удовольствием слазил бы на прощанье, потому что там была колыбель его карьеры. Там он ставил ловушки и побивал чемпионов, молнией перелетая с поля на поле, там царила тишина, какой не бывает в кофейнях, противники играли там хорошо, потому что он сам был своим противником, — в "Замке Павиан" он построит себе точно такую же каморку с такой же кроватью для умных ходов, никто, кроме него, не посмеет залезать под нее. От прощанья он откажется. Всякие чувства ничего не стоят. Кровать есть кровать. Он и так прекрасно помнит ее. Зато он купит теперь еще одиннадцать таких рубашек, все синие. Кто сумеет отличить одну от другой, тот получит приз. Портной кое-что смыслит в характерах; насчет тарока пусть помолчит. Игра для ослов.

Со своим пакетом он отправился опять на вокзал, получил баул и вложил в него рубашки одну за другой. Презрение служащего перешло в почтение. "Еще одну такую дюжину, — подумал владелец рубашек, — и он с ума сойдет". Когда Фишерле взял в руку запертый баул, тот чуть не потянул его в готовый к отправлению поезд. Служащий избавил его от такого соблазна. У особого окошка, открытого каким-то туристским бюро для иностранцев, Фишерле на ломаном немецком языке потребовал билет первого класса до Парижа. Его прогнали. Он сжал кулаки и заверещал:

— Что ж, в наказание я поеду вторым классом, и убыток понесет железная дорога! Погодите, я приду в своем новом костюме!

В действительности он не был зол. Он и правда не походил на иностранца. У вокзала он наскоро съел несколько горячих сосисок.

— Я мог бы пойти в ресторан с отдельными кабинетами, — сказал он продавцу сосисок, — и выложить кучу денег на белые скатерти, мой бумажник позволяет мне это, — он сунул его под нос не поверившему ему торговцу, — но я ценю не еду, а ум!

— С такой головой, еще бы! — ответил тот. Он сам обладал детской головкой при грузном туловище и завидовал всем, у кого голова была больше.

— Знаете, что находится в ней? — сказал Фишерле, расплачиваясь. — Весь курс наук и языки, скажем, шесть!

После полудня он сел заниматься американским языком. В книжных магазинах ему пытались всучить учебники английского.

— Господа, — балагурил он, — перед вами не дурак. У вас — свой интерес, у меня — свой…

Служащие и владельцы уверяли, что в Америке говорят по-английски.

— Английский я знаю, я имею в виду нечто особое. Убедившись, что ему везде говорят одно и то же, он купил книгу с распространенными английскими выражениями. Она досталась ему за полцены, потому что этот книготорговец, кормившийся во всех отношениях Карлом Маем, остальным торговал лишь между делом и забыл о собственных интересах, ужаснувшись опасностей пустыни Такла-Макан, которую собирался пересечь такой карлик, вместо того чтобы ехать по железной дороге через Сибирь или морским путем через Сингапур.

Сев на скамейку, смелый исследователь сунул свой нос в начальный курс. Там были сплошь такие новости, как "Солнце светит" или "Жизнь коротка". К сожалению, оно и в самом деле светило. Стоял конец марта, и оно еще не жгло. А то бы Фишерле поостерегся приближаться к нему. С солнцем у него был печальный опыт. Оно было горячим, как лихорадка. В «Небе» оно никогда не светило. Для шахмат человек делался от него слишком глупым.

— Я тоже знаю английский! — воскликнула какая-то дура возле него. У нее были косы, и было ей лет четырнадцать. Он не отозвался и продолжал читать новости вслух. Она подождала. Через два часа он захлопнул учебник. Тогда она взяла книгу, словно была знакома с ним двадцать лет, и спросила урок, на что пенсионерке таланта никак не хватило бы. Он запомнил все слова.

— Сколько лет вы учитесь? — спросила малолетка. — Мы еще не дошли до этого, я учусь только второй год.

Фишерле поднялся, потребовал назад свою собственность, бросил на нее злобный, уничтожающий взгляд и закричал, протестуя:

— Я отказываюсь от знакомства с вами! Знаете, когда я начал? Ровно два часа назад.

С этими словами он покинул оставшееся на скамейке существо.

К вечеру он усвоил содержание этой тонкой книжки. Он сменил много скамеек, потому что люди непрестанно проявляли к нему интерес. Из-за бывшего ли горба или из-за зубрежки вслух? Поскольку горб был при последнем издыхании, он выбрал второе. Если кто-нибудь приближался к его скамье, он кричал уже издали:

— Не мешайте мне, умоляю вас, я завтра провалюсь на экзамене, какая вам от этого польза, будьте человеком!

Но никто не мог устоять. Его скамейки заполнялись, прочие оставались пусты. Люди слушали его английскую речь и желали ему всяческого успеха на экзамене. Одна учительница влюбилась в его прилежание и следовала за ним до конца парка, от скамейки к скамейке. Она, мол, неравнодушна к карликам, она любит собак, но только карликовых пинчеров, несмотря на свои тридцать шесть лет, она еще не замужем, она преподает французскую разговорную речь, которую она готова обменять на его английскую, любовь она не ставит ни в грош. Фишерле долго держал свое мнение при себе. Вдруг она назвала свою квартирную хозяйку продажной тварью и стала ругать накрашенные губы, пудра — еще куда ни шло. Тут уж ему стало невмоготу, ненамазанная женщина — интересно, как она представляет себе деловые отношения?

— Сейчас вам только сорок шесть, и вы уже так говорите, — зашипел он, — что же вы скажете в пятьдесят шесть?

Учительница удалилась. Она нашла его необразованным. Не все люди впадали в обиду. Большинство было радо поучиться у него безвозмездно. Один завистливый старик поправлял его, упорно повторяя: в Англии произносят не так, в Англии произносят так.

— Я произношу это по-американски! — сказал Фишерле и повернулся к нему горбом. Все признали его правоту. Люди презирали старика, путавшего английский с американским, каждый расширил свои познания. Когда этот нахал, которому наверняка было под восемьдесят, пригрозил полицией, Фишерле вскочил и сказал:

— Да, я сейчас приведу ее!

Тут старик, дрожа, заковылял прочь.

Вместе с солнцем постепенно уходили и люди. Несколько мальчишек, столпившись, ждали, чтобы исчез последний взрослый. Внезапно они окружили скамейку Фишерле и хором заорали по-английски. Они выли «джем», а имели в виду «жид». До своей готовности к отъезду Фишерле боялся мальчишек, как чумы. Сейчас он бросил книгу, влез на скамейку и своими длинными руками принялся дирижировать хором. Сам он, вторя ему, пел то, что только что выучил. Мальчишки вопили, он вопил громче, новая шляпа дико плясала на его голове.

— Быстрее, господа! — каркал он, подгоняя их, мальчишки бесновались и стали вдруг взрослыми. Они посадили его себе на плечи.

— Господа, что вы делаете?

Еще несколько таких «господ», и они выросли окончательно. Они подпирали его ботинки, они защищали его горб, трое сцепились из-за учебника только потому, что книга принадлежала ему, один схватил его шляпу. То и другое они торжественно несли впереди, он качался следом на хилых плечах, он не был ни жидом, ни уродом, а был тонкой штучкой и знал толк в вигвамах. До самых ворот парка принадлежал им этот благородный герой. Он позволял трясти себя и был очень тяжел. За воротами они, к сожалению, ссадили его. Они спросили его, придет ли он сюда завтра опять. Он не разочаровал их.

— Господа, — сказал он, — если я не буду в Америке, то буду у вас!

В волненье и спешке они разбежались. Дома большинство их уже ждала порка.

Фишерлe медленно побрел по улице, на которой его ждали костюм и пальто. С тех пор как он знал, что поезд уходит ровно в одиннадцать, он придавал большое значение точности и обещаниям. К портному, казалось, было еще рано идти; он свернул в переулок, зашел в незнакомую кофейню, где от пестрых баб на него пахнуло чем-то родным, и от восторга перед своим блестящим английским выпил хорошую рюмку водки. Он сказал: "Thank you!",[12] бросил деньги на стойку, выходя, повернулся только в дверях, где кричал "Good-bye!"[13] до тех пор, пока это не услышали все, и из-за этой задержки угодил в объятья паспортисту, от которого иначе ушел бы.

— Откуда у тебя новая шляпа?! — спросил тот, удивляясь карлику не меньше, чем его новой шляпе, ибо встретил в этих краях уже третьего клиента.

— Тсс! — прошептал Фишерле, приложил палец к губам и указал куда-то назад, в кофейню. Чтобы предотвратить дальнейшие вопросы, он протянул к нему левый ботинок и сказал: — Я снарядился в дорогу.

Паспортист понял и промолчал. Чистая работа при свете дня и перед путешествием через весь мир ему импонировала. Ему было жаль коротышки, которому предстояло ехать без денег до самой Японии. Какую-то долю секунды он подумал о том, чтобы сунуть ему несколько крупных банкнотов, дела шли хорошо. Но паспорт и банкноты — это было чересчур.

— Если в каком-нибудь городе ты окажешься в безвыходном положении, — сказал он больше для себя, чем коротышке, — ступай прямо к чемпиону по шахматам. Там тебе что-нибудь да перепадет. У тебя же есть адреса? Без адресов художнику крышка. Смотри не забудь адреса!

Этого вскользь брошенного совета оказалось достаточно, чтобы вернуть Фишерле к щели под его кроватью. Было неблагодарностью смыться, не попрощавшись. Кровать не отвечает за глупую женщину. С карманным календарем художник не расстается. Поезд в 1.05 идет тоже точно по расписанию. Ровно в восемь он явился к портному. Костюм был сработан как великолепная комбинация. То, что еще осталось от горба, исчезло под пальто. Мастера поздравили друг друга, каждый похвалил искусство другого.

— Wonderful![14] — сказал Фишерле и прибавил: — А ведь есть люди, которые не знают даже английского. Я знаю одного такого. Он хочет сказать "thank you" и говорит "дзенкую".

Портной, в свою очередь, был любителем hamand-eggs.[15] Позавчера он зашел в ресторан, а официант не понял его.

— При этом «three» — это «три», a «nose» — это «нос», — подхватил заказчик. — Теперь я вас спрашиваю — есть ли язык более легкий? Японский куда труднее!

— Позвольте мне, пользуясь случаем, признаться, что с первого же взгляда на очертания фигуры при вашем появлении в дверях я угадал в вас безупречного знатока языков; я полностью разделяю ваше убеждение в неискоренимых трудностях словарного состава японского языка. Завистливая молва говорит о десятках тысяч разных букв. Окиньте взглядом вопиющий инвентарь обычных японских газет. Служба рекламы не вышла из пеленок, находясь на низком уровне. Язык создает непредвиденные бациллы болезни в деловой жизни экономики. Мы страдаем от всеобъемлющего подъема ради процветания дружественного народа. Мы приняли обоснованное участие в бесплодных усилиях, с тех пор как рана неизбежной войны на Дальнем Востоке находится в стадии скорого заживления.

— Вы совершенно правы, — сказал Фишерле, — и я не забуду вас. Поскольку мой поезд отправится уже скоро, давайте расстанемся друзьями на всю жизнь.

— До хладной могилы отцов, — добавил портной и обнял будущего чемпиона мира. Когда на устах появлялась "могила отцов" — а у него было много детей, — его охватывали волнение и страх. Борясь со смертью, он крепко прижал к себе доктора. Одна пуговица нового пальто оказалась задета и оторвалась. На Фишерле напал смех; ему вспомнился его прежний служащий, «слепой» пуговичник. Портной, оскорбленный в самых святых своих чувствах, потребовал немедленного объяснения.

— Я знаю одного человека, — прыскал коротышка, — я знаю одного человека, который ненавидит пуговицы. Его бы воля — он сожрал бы все пуговицы, чтобы их не осталось на свете. Что бы вы делали тогда, господа портные, подумал я сейчас. Вы не согласны?

Тут обиженный забыл о своем будущем в могиле отцов и оглушительно рассмеялся. Собственноручно пришивая пуговицу, он то и дело обещал послать эту замечательную идею в какой-нибудь юмористический журнал на любезное рассмотрение. Он шил медленно, чтобы смеяться в компании. Он все делал в компании, даже слезы не доставляли ему, когда он бывал один, настоящего удовольствия. Он от души сожалел об отъезде господина доктора. В его лице он теряет лучшего друга, ибо то, что они стали бы лучшими друзьями, так же верно, как то, что дважды два — четыре во веки веков. Они расстались на «ты». Мастер стал в дверях и долго глядел ему вслед. Вскоре черты складного карлика — все дело в душе — скрылись за очертаниями выдающегося пальто, из-под которого с благодарностью выглядывали штаны замечательного костюма.

Свой старый костюм, хорошо упакованный, Фишерле взял с собой на вокзал. В третий раз появился он в зале, одетый с иголочки, благодушный, помолодевший. С королевским равнодушием он протянул двумя пальцами, средним и указательным, квитанцию служащему и потребовал свой "новый плетеный баул". Уважение служащего перешло в почтение. Теми рубашками урод, наверно, торговал, а это изящество он носил на собственном теле. Положив обеими руками пакет в баул, он заявил:

— Оставим завернутым! Разворачивать было бы безумно.

У окошка для иностранцев он спросил по-немецки и резко:

— Могу я получить здесь билет первого класса до Парижа или нет?

— Разумеется! — заверил его тот же кассир, который прогнал его несколько часов назад. Из этого Фишерле по праву и с гордостью заключил, что его уже нельзя узнать.

— Долго же у вас копаются, господа! — пожаловался он с английским выговором, еще держа свой учебник под мышкой. — Надо надеяться, ваши поезда ходят быстрее!

Желает ли он спальный вагон, свободные места еще есть.

— Пожалуйста. На поезд в 1.05. Можно положиться на расписание?

— Разумеется. Мы находимся в одном из старых культурных центров.

— Я знаю. К скорым поездам это не имеет никакого отношения. У нас в Америке на первом месте дело. Business, если вы настолько знакомы с английским.

Крикливость, с какой этот коротенький господин показывал полный, в клетку, бумажник, утвердила служащего в убеждении, что перед ним американец, и в беспредельном благоговении, причитавшемся таковому.

— Я отказываюсь от этой страны! — сказал Фишерле, после того как он заплатил и спрятал билеты в клетчатый бумажник. — Меня здесь надули. Со мной обращались как с уродом, а не как с американцем.

Благодаря моему блестящему знанию языков мне удалось перечеркнуть планы моих врагов. Знаете ли вы, что меня затаскивали в притоны разврата? Хорошие шахматисты у вас есть, это единственное, что я могу признать. Всемирно известный парижский психиатр, профессор Кин, мой близкий друг, такого же мнения. Меня держали в плену под кроватью и, угрожая смертью, вымогали у меня огромный выкуп. Я заплатил, но ваша полиция вернет мне сумму втрое большую. Необходимые дипломатические шаги уже сделаны. Культурный центр — это недурно!

Не попрощавшись, он отвернулся. Твердо шагая, он вышел из зала. На его губах дрожала презрительная усмешка. Ему говорят о культурном центре! Ему, который родился здесь и никогда еще не покидал этого города; ему, который знал наизусть все шахматные газеты, который первым в «Небе» читал любой иллюстрированный журнал и выучил в один присест английский язык! После этого своего успеха он уверился в легкости овладения всеми языками и решил в свободное время, которое ему оставят в Америке его обязанности чемпиона мира, изучать по два языка в неделю. За год это составит шестьдесят шесть, больше языков и не нужно, зачем, на диалекты ему наплевать, их и так знаешь.

Было nine o'clock,[16] большие часы у вокзала шли по-английски. В десять запирают подъезды. Встречи с дворником лучше всего избежать. Путь к обветшавшему доходному дому, где Фишерле потерял, увы, двадцать лет у одной шлюхи, продолжался сорок минут, forty minutes. Без излишней поспешности он направил по этому пути свои желтые башмаки. То и дело он останавливался и под газовым фонарем искал в учебнике фразы, которые он мысленно произносил по-английски. Они всегда оказывались верны. Он называл предметы и обращался к людям, которые ему встречались, но тихо, чтобы они не задерживали его. Он знал еще больше, чем то воображал прежде. Через двадцать минут, не встречая уже ничего нового, он предоставил дома, улицы, фонари и собак самим себе и сел за английскую партию в шахматы. Ее он растянул до замызганного доходного дома. Перед подъездом он выиграл ее и вошел в парадное. Его бывшая жена действовала ему на нервы, просто сил не было. Чтобы не угодить ей в руки, он спрятался за лестницей. Там можно было расположиться удобно. Он стал сверлить глазами перила. Перила и так обладали великолепными дырами. При желании он мог забаррикадировать лестницу своим носом. До десяти часов он не шелохнулся. Дворник, опустившийся сапожник, запер парадное и трясущимися руками погасил свет на лестнице. Когда тот исчез в своей убогой квартире — та была едва ли вдвое вместительнее жены Фишерле, — он тихонько проверещал: "How do you do?" Услыхав чей-то звонкий голос, сапожник подумал, что за дверью стоит и ждет, впустят ли ее, какая-то баба. Все было тихо. Он ошибся, кто-то прошел мимо по улице. Он вошел внутрь и, распаленный этим голосом, лег спать рядом со своей бабой, к которой не прикасался уже несколько месяцев.

Фишерле ждал появления пенсионерки — придет ли она домой или выйдет из дому. Как человек умный, он, конечно, узнает ее по спичке, которую та всегда поднимает высоко вверх, будучи, как ни одна другая шлюха, завзятой курильщицей. Лучше бы она уходила из дому. Тогда он прокрался бы наверх, достал бы из-под кровати календарик, попрощался бы со своей колыбелью, — там лежал он в мечтах, когда был еще маленьким уродцем, — выбежал бы из дому и поехал на такси на вокзал. Наверху он нашел бы свой ключ от парадного, который напоследок зашвырнул в угол, разозлившись на ее дурацкую болтовню, тогда ему было лень поднимать его. Если она придет, вместо того чтобы выйти, то приведет с собой гостя. Надо надеяться, он пробудет недолго. В худшем случае доктор Фишер проберется в каморку, как во время оно Фишерле. Если жена услышит его, она промолчит, а то рассвирепеет ее клиент. Прежде чем она сможет заговорить, Фишерле исчезнет. Ведь зачем живет на свете такая женщина? Либо она лежит с кем-то в постели, либо она ни с кем не лежит в постели. Либо она выманивает у человека его деньги, либо она отдает эти деньги другому. Либо она старая — тогда тебя от нее уже воротит, либо она молодая — тогда она еще глупее. Если она даст тебе пожрать, то за это она изведет тебя, если она ничего не зарабатывает, то иди вытаскивай для нее гребенки из карманов. Тьфу, пропасть! Каково же тут искусству? Мужчина нормального сложения делает ставку на шахматы. В процессе ожидания Фишерле выпячивал грудь. Ведь кто знает, как будет завтра выглядеть спинка пиджака и пальто, горб может растянуть их.

Целую вечность никто не появлялся. С кровельного лотка во дворе капало. Все капли текут в океан. На океанской громадине отплывает в Америку доктор Фишер. В Нью-Йорке десять миллионов жителей. Население — в радостной суматохе. На улице люди целуются и кричат: ура! ура! ура! Приветственно развеваются сто миллионов носовых платков, к каждому пальцу каждый житель привязывает по платку. Иммиграционные власти испаряются. О чем им расспрашивать? Депутация нью-йоркских проституток кладет к его ногам свои «Небеса». Это там тоже есть. Он благодарит. Он человек с высшим образованием. Самолеты пишут в воздухе "Д-р Фишер". Почему не делать ему рекламы? Он стоит больше, чем моющее средство «Персиль». Тысячи людей падают из-за него в воду. Надо спасти их, велит он, у него мягкое сердце. Капабланка бросается ему на шею. "Спасите меня!" — шепчет он. Среди этого шума даже сердце Фишерле, к счастью, остается глухим. "Убирайтесь!" — кричит он и толкает его. Капабланку раздирает на части остервенелая толпа. С какого-то небоскреба палят пушки. Президент Соединенных Штатов подает ему руку. Его будущая показывает ему свое приданое черным по белому. Он берет его. Полно подписных листов для "Замка Павиан". На всех небоскребах. Идет подписка на заем. Он учреждает школу для молодых дарований. Они наглеют. Он выдворяет их. На втором этаже бьет одиннадцать. Там живет одна восьмидесятилетняя женщина, со своими допотопными часами. Через 2 часа 5 минут отправится в Париж спальный вагон.

На цыпочках поднимается Фишерле по лестнице. Так долго жена не может отсутствовать. Наверняка она лежит под каким-нибудь гостем. Перед каморкой на четвертом этаже он останавливается и слышит голоса. Света сквозь щели не видно. Поскольку он презирает жену, он ничего не разбирает в ее речи. Он снимает новые башмаки и становится на первую ступеньку лестницы, поближе к Америке. Новую шляпу он кладет сверху и любуется ею, еще более черной, чем темнота. С английским учебником он не расстается, его он прячет в карман пальто. Он тихо открывает дверь, в этом у него есть навык. Голоса продолжают говорить — громко и об обидах. Оба сидят на кровати. Дверь он так и оставляет открытой и крадется к щели. Сперва он сует туда нос: календарь на месте, он пахнет керосином, в котором плавал однажды несколько месяцев назад. "Честь имею!" — думает Фишерле и склоняется перед столькими художниками от шахмат. Затем он указательным пальцем правой руки подвигает календарь к концу щели и выковыривает его; календарь у него. Левой рукой он закрывает себе рот, чтобы не рассмеяться. Ибо гость наверху говорит в точности как пуговичник. Он точно помнит, как лежал календарь, где его конец, где начало, и просто на ощупь записывает себя на последние пустые страницы. Писать так мелко оказывается гораздо труднее, чем раньше. Поэтому «доктор» приходится на одну страницу, «Фишер» — на вторую, «Нью» — на третью, а «Йорк» — на четвертую. Точный адрес он запишет позднее, узнав, где находится "Замок Павиан" его будущей. Он еще слишком мало занимался этой женитьбой. Хлопоты о капитале, паспорте, костюме и билете отняли у него много драгоценных дней. В носу у него еще стоит запах керосина. "Darling!" — говорит миллионерша и теребит его за нос, она любит длинные носы, коротких она терпеть не может, что это за нос? — говорит она, когда они гуляют вдвоем по улице, все ей слишком коротки, она красивая, у нее американский вид, она блондинка, как в кино, очень рослая, голубоглазая, ездит только в собственных автомобилях, трамваев она боится, там стоят уроды и карманщики, они могут вытащить у тебя из кармана миллионы, жаль таких денег, что она знает о его прежнем уродстве в Европе?

— Урод и дерьмо — это одно и то же! — говорит мужчина на кровати. Фишерле смеется, потому что он уже не урод, и рассматривает одетые ноги гостя. Ботинки прижаты к полу. Если бы он не знал, что у пуговичника на руках двадцать грошей и ни полушки больше, он поклялся бы, что это он и есть. Бывают двойники. Теперь он говорит о пуговицах. Почему бы нет? Хочет, наверно, чтобы жена пришила ему пуговицу. Нет, он сошел с ума, он говорит:

— На, подавись!

— Дай ему, пускай подавится, — говорит жена. Мужчина встает и идет к открытой двери.

— Я тебе говорю, он в доме!

— Так поищи его, я-то при чем?

Двойник захлопывает дверь и начинает ходить взад и вперед. Страха у Фишерле нет. На всякий случай он отползает в сторону двери.

— Он под кроватью! — кричит жена.

— Вот оно что! — рычит двойник.

Четыре руки вытаскивают карлика из-под кровати; Две хватают его за горло и за нос.

— Меня зовут Иоганн Швер! — представляется кто-то в темноте, отпускает нос, но не горло и рычит: — На, подавись!

Фишерле берет пуговицу в рот и пытается сделать глотательное движение. На миг рука отпускает его горло, и он проглатывает пуговицу. В тот же миг рот Фишерле пытается осклабиться, и он совершенно безобидно пыхтит:

— Это же моя пуговица!

Тут эта рука снова хватает его за горло и душит. Чей-то кулак проламывает ему череп.

"Слепой" бросает его на пол и берет со стола в углу каморки нож для хлеба. Им он кромсает костюм и пальто Фишерле и отрезает у него горб. За этой тяжелой работой он покряхтывает, нож у него слишком тупой, а зажигать свет он не хочет. Пенсионерка наблюдает за ним и одновременно раздевается. Она ложится на кровать и говорит:

— Иди сюда!

Но он еще не кончил. Он заворачивает горб в лоскутья от пальто, плюет на сверток несколько раз и оставляет его на месте. Труп он запихивает под кровать. Затем он бросается на женщину.

— Никто ничего не слышал, — говорит он и смеется. Он устал, но женщина толстая. Он любит ее всю ночь.

Часть третья