Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы) — страница 19 из 58

руку.

- Денег у меня нет, но я мог бы тебя побрить.

- Ты?

- Конечно. Я всегда бреюсь сам, и получается неплохо. В армии я брил своих товарищей, у меня очень легкая рука. Пойдем ко мне, и я быстро тебя побрею.

Лирик несколько разочаровался, так как ему нужны были не только деньги на бритье, но и сдача, которая осталась бы от динара. Однако, вспомнив одно свое замечательное лирическое стихотворение, оканчивавшееся словами: "Лучше что-нибудь, чем ничего", он махнул рукой и пошел к драматургу.

И тут разыгралась настоящая драматическая сцена. Лирик сел на стул, трагик завязал ему вокруг шеи полотенце и стал намыливать лицо. Разумеется, во время этих приготовлений разговор шел исключительно на литературные темы.

После того как поэт-лирик был достаточно намылен, драматург взмахнул бритвой так же кровожадно, как ревнивый муж в пятом действии его трагедии, и принялся скоблить щетину поэта. Одно, два, три, четыре движения, и под мыльной пеной появилась светлая кожа лирика. Драматург поднял бритву, отошел на два-три шага, зажмурил один глаз, точь-в-точь как художник, сделавший очередной мазок кистью и отступивший от картины, чтобы полюбоваться ею на расстоянии. Он остался доволен своей работой: левая щека поэта была выбрита.

Тут-то драматург и решил, что наконец пробил его час.

Он сложил бритву, отнес ее в другую комнату, а оттуда притащил большую связку бумаг.

- Что это? - ужаснулся лирик.

- Это... я, видишь ли, хотел бы прочитать тебе свою трагедию.

- Нет, помилуй, братец, - заверещал поэт-лирик, - мне же некогда.

- Да мы это сделаем быстро.

Лирик решил было бежать. Он одним взглядом измерил расстояние до двери, заметил около печи кочергу, которая могла бы послужить ему орудием для обороны, но тут же вспомнил, что у него одна щека побрита, а другая только намылена, и бессильно опустился на стул.

А драматург уже раскрыл рукопись и приступил к чтению первого действия. Лирик уныло сидел на стуле, глядя перед собой без всякого выражения, охваченный немым страхом, как человек, которого тащат на носилках в операционную.

Монотонный голос драматурга звучал глухо, как погребальный колокол. Он читал, читал, читал и читал. Читал жадно и торопливо. Так набрасывается на еду изголодавшийся человек. Его лицо не теряло выражения злого, эгоистического удовольствия, глаза после каждой точки с жадностью устремлялись на жертву, ища хоть какого-нибудь знака одобрения.

А жертва, наполовину побритая, наполовину только намыленная, беспомощно томилась на стуле и вращала глазами. Сначала поэт пытался следить за стрелкой стенных часов, но потом с отвращением отвернулся, ибо она своим бесконечно медленным ходом как будто помогала драматургу мучить его.

Поэт то глядел тупо в потолок, внимательно провожая взглядом муху и следя за ее движениями, то, заметив дырку в стене, размышлял, отчего она получилась: от гвоздя или просто штукатурка сама отвалилась. Потом взгляд его остановился на рваных домашних туфлях под кроватью, и он начал думать о них.

Боже мой, сколько же стоили эти туфли, когда были новыми? Похоже, что они были красного цвета...

А драматург читал, читал, читал, читал...

Наконец перед глазами жертвы стало появляться что-то белое. Зрачки его расширились, как у кошки ночью, и заволоклись слезами, веки опустились, дрогнули раз, другой, третий и остались сомкнутыми - он уснул.

- О нет! Только не это! - воскликнул драматург, заметив, что поэт спит, и встряхнул его так, как встряхивают в армии рекрутов. - Ты прослушал самое интересное место. Я вынужден возвратиться и снова прочитать седьмое явление.

- Да я все слышал!

- Нет, нет, ты не слышал.

Он снова отложил девять листов к непрочитанному, и несчастный понял, что о сне лучше и не думать. Лирик пошире раскрыл глаза и снова отдался на волю судьбе.

А тот читал, читал, читал, читал беспрестанно, читал без отдыха, читал не переводя дыхания.

Поэт снова пытался вертеться и рассматривать муху, дыру, туфли. Но уже больше ничего не видел и не слышал. Что-то неясное и неопределенное звенело и жужжало в ушах, то как поезд, несущийся с огромной скоростью, то как ливень, то как густая, клокочущая лава, то как буря, сметающая и сокрушающая все на своем пути.

Его стали одолевать видения. Показался змей из детских сказок и принялся дуть на него сначала холодным ветром, а потом горячим. Появился дракон, из пасти которого извергалось пламя, и он чувствовал даже, как это пламя обжигает его. Привиделся, наконец, и змеиный царь. Поэт ощутил, как вонзаются в него ядовитые змеиные жала.

Прошли час, два, три, четыре, пять, шесть часов чтения. Полных шесть часов чтения, еще немного - и пройдет день, а драматург все еще не кончил.

Лирик посмотрел на кипу непрочитанных листов и тяжело вздохнул: конца не было видно.

Он сделал какое-то отчаянное движение рукой, словно прося о милости, и случайно прикоснулся к своей щеке, к той щеке, которая была побрита. К своему удивлению он почувствовал, что на бритом месте снова выросла борода.

Чтение продолжалось так долго, что бедняга снова зарос!

Осознав в столь трудных обстоятельствах сей утешительный факт, лирик схватил полотенце, висевшее на его шее, стер остатки мыла с другой щеки и так стремительно бросился к дверям, словно спасался от наводнения...

Больше уже никогда драматургу не удавалось заманить его к себе дочитать рукопись, хотя он и уверял, что осталось всего две сцены.

КОМИТЕТ ПО ПЕРЕНЕСЕНИЮ ПРАХА

Предков вообще следует уважать, а особенно заслуженных. Что касается лично меня, я предпочитаю быть потомком, а не предком. Возможно, я заблуждаюсь, но остаюсь при своем мнении. Я ни за что не хочу быть предком, тем более заслуженным. Ведь если ты заслуженный предок, то потомки прежде всего постараются забыть, где твоя могила. А если ты почему-либо и остался в их памяти, твоим именем станут называть всяких лошадей, собак и - что еще хуже - назовут какое-нибудь певческое общество или кабак.

А когда твоя могила совсем затеряется и несколько поколений лошадей и собак будут носить твое имя, появится так называемый комитет по перенесению твоего праха.

Вчера я нашел на столе пригласительный билет, в котором были подчеркнуты следующие слова: "Соблаговолите прийти к 9 часам вечера на заседание. Будет решаться очень важный вопрос общего значения".

Так как в этот вечер не было ни театра, ни каких-либо других развлечений, я надел фрак, перчатки и отправился в указанное место, чтобы принять участие в решении вопроса "общего значения".

В дверях меня поджидал председатель (его уже избрали председателем); он любезно поздоровался со мной и сжал руку, словно хотел сказать: "Ты будешь за меня, когда начнется голосование!"

Этого председателя я знал и раньше. Он очень часто создавал различные комитеты, рассчитывая, что в тридцати из ста вновь созданных комитетов проберется в председатели. Этим комитетам совершенно нечего было делать. Их назначение сводилось лишь к тому, что его избирали председателем, о чем, он, разумеется, сразу же сообщал во всех газетах. Знал я его еще и по речам, которые он произносил на похоронах, свадьбах и собраниях. Все его речи начинались одинаково, расцвечивались пышными словами и совершенно истощали терпение слушателей.

Кроме господина председателя, собралось еще человек пять-шесть. Кое-кого я даже знал.

Один из них, длинный, с головой, склоненной на грудь, страдал той же самой болезнью, что и председатель. Он записывался во всевозможные общества в надежде быть избранным хотя бы в комитет, рассчитывая в глубине души и на место председателя. Однако ему не везло. Помню, в каком-то певческом обществе двое даже подали за него голоса, но развязка была трагической. На очередном заседании он ляпнул какую-то глупость, председатель поправил его, он стукнул кулаком по столу. Председатель сделал ему замечание, он оскалил зубы. Председатель позвонил, призывая к порядку, а это его так взбесило, что он схватил председателя за горло. Оппозиция, как и всегда раздраженная острыми дебатами, "всею силою слов" обрушилась на него. Он потребовал слова и взобрался было на стол, но тут меньшинство открыло двери, а большинство вышвырнуло его вон. Я не знаю, как шли его дела в других обществах. Известно, что нигде его не избирали даже членом комитета.

Знал я и еще одного, вот этого с красиво зачесанными волосами и большим перстнем с алмазом на указательном пальце левой руки. Он непременный член всех комитетов, всюду его приглашают и избирают. На собраниях он никогда не говорит ни слова. Пока выступают ораторы, он катает шарики из хлеба, а при голосовании обычно воздерживается. После собрания подзывает официанта, долго с ним шепчется и обычно платит за всех.

Знал я и того, низкорослого, хромого, с маленьким подбородком. Это был человек, ужасно любивший парады. "Я душу отдам за парады, и разве сама жизнь не является гигантским парадом!" - говорил он и, возможно, был прав.

Остальных трех я не знал. По выражению их лиц было видно, что они приготовились решать важный вопрос "общего значения".

Первым взял слово господин председатель.

- Господа! - сказал он. - Люди рождаются, чтобы совершать какие-то дела. Дела могут быть большими, могут быть и малыми. Большие дела обычно вершатся для того, чтобы последующие поколения могли восхищаться ими и учиться. Я думаю, что наше поколение умеет ценить заслуги своих предков. А если это так, то надо доказать это на деле. Можно было бы устроить банкет, но на банкетах прославляют живых людей. Мы не будем прославлять живых титанов, потому что из-за разных интриг неизвестно, кто из живущих ныне великий человек, а кто нет. Поэтому лучше поговорить о покойниках. Самым убедительным доказательством признания заслуг покойного я считаю перенесение его праха!

- Браво, браво! - закричали со всех сторон.

И я крикнул: "Браво". В конце концов почему бы и нет.