у готова. Вот что я объяснила Л., когда она как-то поинтересовалась, над чем я работаю.
Я была с ней в тот день, когда в метро кто-то залез в мою сумку. Не помню, по какой причине мы в час пик оказались на четвертой линии, и не нахожу никаких следов. Нас прижала друг к другу, поглотила плотная масса человеческих тел, нас вместе с вагоном раскачивало из стороны в сторону, то притискивая друг к другу, то отдаляя. На пересадке мы расстались, я перешла на третью линию, тоже переполненную, чтобы ехать домой. Только позже, уже вечером, ища пачку носовых платков, я заметила, что мою сумку сверху донизу вспороли лезвием. Я тотчас подумала про записные книжки. Их не было. Исчез также кошелек с кредитными картами, наличными и документами. Кто-то взял все (обложки записных книжек могли показаться длинным бумажником для денег и кредитных карт), или он взял только деньги, а записные книжки выпали потом в образовавшуюся дыру. Я перерыла сумку, десятки раз обшарила рукой все уголки, в бессмысленном, отчаянном порыве твердила себе: не может быть, не может быть. А потом принялась плакать.
Позже я позвонила Л., чтобы рассказать, что со мной произошло, и убедиться, что у нее все в порядке. Ее сумка была цела. Зато теперь, когда она об этом задумалась, ей вспомнились два человека за нами, поведение которых показалось ей странным. Вроде тех типов, что пользуются давкой, чтобы потереться.
Л. дала мне телефон межбанковского сервера, чтобы заблокировать кредитные карты.
Л. беспокоилась, как я.
Л. спросила, хочу ли я, чтобы она пришла.
Разъединившись, я сразу легла. Делать мне больше было нечего. Я слышала, как сдержанным голосом ответила ей, что ничего страшного. Конечно, ничего страшного, мои записные книжки пропали, мне как будто ампутировали обе руки, но это было нелепо, чересчур, слишком. И это, разумеется, было доказательством того, что что-то не ладится.
IIДепрессия
Впервые у него внутри какой-то голос прошептал: кто же ты, когда пишешь, Тэд? Кто же ты?
– Я знаю, что вы с детьми смотрите сериалы, что видели лучшие. Так что, пожалуйста, подумай пару минут. Сравни. Посмотри, что пишется и что экранизируется. Тебе не кажется, что вы проиграли сражение? Литература уже давно отступила на задний план по части вымысла. Я не говорю о кино, это другое дело. Я говорю о коробочках с DVD на твоих полках. Поверить не могу, что это никогда не мешало тебе уснуть. Ты никогда не думала, что роман умер, во всяком случае определенная форма романа? Ты никогда не думала, что сценаристы попросту обошли вас? Даже стреножили. Это они теперь новые всезнающие и всемогущие демиурги. Они способны из чего угодно слепить три поколения семьи, политические партии, города, племена, целые миры. Создать героев, которых полюбят, которые покажутся знакомыми. Ты понимаешь, о чем я? Тесная связь, возникающая между персонажем и зрителем, чувство утраты и печали, которое он испытывает, когда все заканчивается. С книгами такого больше не происходит, теперь действие разворачивается в другом месте. Вот что умеют делать сценаристы. Это ты говорила мне о власти вымысла, о его продолжении в реальной действительности. Но теперь все это уже не дело литературы. Придется вам с этим смириться. С вымыслом для вас покончено. Сериалы предоставляют романическому более плодородную, хотя и по-иному, почву и несравненно более широкую публику. Поверь, в этом нет ничего грустного. Напротив, это великолепная новость. Радуйтесь. Позвольте сценаристам делать то, что они умеют лучше вас. Писателям следует вернуться к тому, что их отличает, обнаружить нерв войны. А ты знаешь, что это такое? Нет? Ну как же, ты это отлично знаешь. Как ты думаешь, почему читатели и критики задаются вопросом автобиографии в литературном произведении? Потому что сегодня это единственная причина существования: осознавать реальность, говорить правду. Все остальное не имеет значения. Вот что читатель ждет от романистов: чтобы они выложили на стол свои кишки. Писатель должен неустанно вопрошать свою манеру присутствовать в мире, свое образование, свои ценности, он должен постоянно ставить под сомнение свой способ использования языка, данного ему родителями, того, которому его научили в школе, и того, на котором говорят его дети. Он должен создать свой собственный язык, с особым акцентом, язык, связывающий его с прошлым, с его историей. Язык принадлежности и независимости. Писателю нет необходимости создавать марионеток, какими бы ловкими и завораживающими они ни были. Ему есть что делать с самим собой. Он должен непрестанно оборачиваться на неровное поле, через которое вынужден был пройти, чтобы выжить, он должен без устали возвращаться на место несчастного случая, который сделал из него этого фанатичного и безутешного человека. Не ошибись сражением, Дельфина, вот все, что я хочу тебе сказать. Читатели хотят знать, что кладут в книги, и они правы. Читатели хотят знать, какое мясо пошло на фарш, есть ли в нем красители, консерванты, эмульгаторы или загустители. И отныне обязанность литературы вести честную игру. Твои книги никогда не должны перестать взывать к твоим воспоминаниям, твоим убеждениям, твоим сомнениям, твоему страху, твоим отношениям с теми, кто тебя окружает. Только при этом единственном условии ты добьешься цели, обретешь отклик.
Так говорила мне в тот вечер Л. в пустом кафе возле мэрии двадцатого округа.
Стемнело, а мы все сидели там, в глубине зала, стены которого были увешаны выгоревшими на свету рекламными плакатами пятидесятых годов. Где-то поодаль стрекотало радио, но голосов было не разобрать. Я подумала, что это кафе, конечно, представляет собой последний след прошлого, единственный в квартале, выстоявший в атаках модного обновления, по кусочку захватывающего улицы. Островок сопротивления, который вот-вот тоже падет.
Я слушала Л., не пытаясь ее прервать. Л. преувеличивала, упрощала, систематизировала, но у меня не было сил ответить ей.
Нет, я не хотела оставлять территорию вымысла кому бы то ни было. Но я заглядывала в свои ладони, а мои ладони были пусты.
Нет, я также не исключала, что в один прекрасный день вернусь к автобиографическому письму, как бы оно ни называлось. Но оно имеет смысл, только если дает возможность рассказать мир[12], приблизиться к вселенскому.
В любом случае я была обескровлена.
Так говорила мне Л., а я слушала ее, наполовину увлеченно, наполовину изумленно.
Ее слова заставляли меня задуматься над тем, над чем я всегда отказывалась теоретизировать. Ее доказательства натолкнулись на крошечную постройку, которую я соорудила, чтобы придать смысл своей работе или хотя бы обрести способность говорить о ней.
И ее слова проникали в сердце сомнением, которое я была неспособна сформулировать.
Однажды Л. сказала мне, что я написала всего две книги. Первую и последнюю. Четыре других были, по ее мнению, всего лишь досадным заблуждением.
В течение осени Луиза и Поль раза два-три приезжали на выходные, вместе или порознь. Между нами возникала новая связь, измененная расстоянием и отсутствием. Напряженные, болтливые отношения, ставшие продолжением проведенных вместе лет, и все же другие. Мои дети повзрослели. А я осталась взволнованной, восторженной матерью.
Франсуа выбирал между несколькими проектами и только что нанялся на второй сезон документального сериала. Это была долгосрочная работа, которая снова заставит его проводить многие недели за границей. Я знала о его неутолимом любопытстве, знала, что он читает дни напролет, обожает путешествия. И в глубине души мне это отлично подходило, эта наша занятость тем, что мы пытаемся создать, это желание – или эта иллюзия – суметь одновременно продвигать то, что разделяется и что нет. Франсуа уважал мою потребность одиночества, мою независимость, моменты моего отсутствия. Я уважала его выбор, его заскоки, его непрерывно обновляющийся энтузиазм.
Несколько раз в неделю звонила Л., чтобы сказать, что она как раз рядом. На самом деле она никогда не была особенно далеко. И каждый раз я предлагала ей подняться. Потому что в том смятении, которому я отказывалась дать имя, ее присутствие успокаивало меня.
Л. приносила цветы, булочки, бутылку вина. Она знала, где найти чашки, чай, кофе, штопор и бокалы. У нее было свое место на диване. Она укутывалась в мою шаль, зажигала лампы, выбирала музыку.
Когда мне звонили в ее присутствии, Л. оставалась на месте. Она не делала вид, что смотрит в свой телефон или листает газету, как поступило бы большинство людей. Нет, наоборот, она кивала моим ответам или же хмурила брови. Молча она принимала участие в разговоре.
Л. подарила мне набор новых записных книжек трех разных размеров из вторичной бумаги. На самой большой она сделала коротенькую ободряющую надпись, которую я успела забыть. Теперь уже ее не найти, потому что я все выбросила.
Каждую неделю она спрашивала, как движется моя работа, напоминала, что всегда в моем распоряжении, если я захочу об этом поговорить. Поскольку мне особенно нечего было ей сказать, она рассказывала о своей. Л. как раз приступила к автобиографии знаменитой актрисы. Три месяца назад она участвовала в конкурсе вместе с двумя пользующимися большим спросом литературными неграми. Как и они, Л. познакомилась с актрисой на вечеринке, организованной ее агентом. И актриса выбрала ее. Разумеется, Л. сумела найти слова, подтвердить ее интуицию, что продолжало поражать меня. Л. нравилось упоминать об удовольствии, которое она испытывает, придавая форму сырому материалу, поставляемому ей актрисой. Она говорила мне об этой женщине с нежностью демиурга, как если бы актрисы не существовало вне работы, которую они начали вместе, как если бы именно она, Л., явила эту женщину миру, ей самой. Л. была счастлива, и ей казалось, что на сей раз она занимается лучшим, что есть в ее профессии. Тем, что важно. Потому что Л. было недостаточно, что ее выбрали. Она не писала невесть для кого. Она позволяла себе отказываться от некоторых сотрудничеств и выбирала людей, с которыми у нее было желание работать. С людьми, призналась мне она, у которых есть судьба. Которые падали, тонули, страдали – и несли печать пережитого. Вот что ее интересовало. Описать, как они снова поднялись, воссоздали себя, подправили. Ее роль заключалась в том, чтобы вывести на сцену, описать словами, сделать важным материал, который они ей доверяли. Она давала возможность читать их души, и, когда они ее благодарили, Л. твердила всегда одно и то же: она только сделала их душу видимой невооруженным глазом.