Основы языческого миропонимания — страница 42 из 74

Таким образом, в процессе перехода от первобытности к раннеклассовым отношениям культурные герои в своем развитии все более разделяются на две главные разновидности — на «земных» (народных), вроде якутского Эллэя, и на «высших» (предназначенных, сакральных), вроде монгольского Чингисхана. Последние («высшие») нередко эволюционируют в духов небесного ранга, причем отдельные из них начинают приобретать явно выраженные мессианские черты. Относительно возможности генетической преемственности между культурным героем и богоравными небесными лицами, в том числе мессией, спасителем, высказывались К. Брейзиг, П. Радин и др. (Breysig К., 1905; Radin Р., 1956).

Одно время была весьма популярна точка зрения, декларирующая генетическую связь образа Спасителя с образом трикстера, однако она практически никак не обосновывалась. Я коснусь этого вопроса ниже в связи с анализом проблемы трикстера.

* * *

Кроме культурного героя, в фольклоре разных народов фигурирует персонаж, пародирующий и профанирующий установленный богами миропорядок, попирающий устоявшиеся нормы жизни. Он выступает как в архаичном зооморфном облике (Ворон у северо-восточных палеоазиатов; Койот, Норка у некоторых групп североамериканских индейцев; Лиса у многих народов мира и др.), так и в антропоморфном виде (Эква-Пырищ у манси, Ими-Хиты у хантов, Дяйку у нганасан, Диа у энцев, Иомпу у ненцев, Ича у селькупов, Оёлоко у долган и северных эвенков, Дебегей у юкагиров и т. д.), хотя возможен и синкретический антропозооморфизм.

В науке за подобной личностью закрепился термин «трикстер» (англ, «плут») — не вполне, на мой взгляд, соответствующий характеру понятия, но, тем не менее, прочно вошедший в научный обиход.

Касаясь вопроса о социальной и мировоззренческой оправданности этого во многом загадочного фольклорного образа, Е. М. Мелетин-ский приходит к заключению, что сказания о трикстере указывают на поиск людьми некой «легальной отдушины, известного противоядия мелочной регламентированности в родовом обществе, шаманскому спиритуализму и др.» (Мелетинский Е. М., 1972. С. 179). В реальной жизни поиск этой отдушины проявляется «в элементах самопародии и распущенности, имевших место в австралийских культовых ритуалах, римских сатурналиях, средневековой масленичной обрядности, празднике дураков и др.» (Мелетинский Е. М., 1992. С. 27).

Тезис о «легальной отдушине» как условии выплеска накапливающейся внутри человеческого коллектива теснящей душу энергии недавно развил И. Н. Гемуев, главным образом на примере Медвежьего праздника у обских угров: «На всем протяжении существования, — рассуждает названный автор, — человек был обречен на необходимость создания норм и следования им, без чего невозможно функционирование социума. В то же время, чтобы не сойти с ума, чтобы не возникла ситуация короткого замыкания, оказалось необходимым создавать иллюзорные возможности ненорматизированного поведения… Спорадичность (а на самом деле завуалированная регулярность)… средневековых карнавалов заключает в себе в скрытом виде идею неотвратимости, неизбежности норматизированного поведения людей во все остальное, внекарнавальное (и внепраздничное) время. Таким образом, Медвежьи праздники, как и карнавалы, являются средоточениями противоположностей. С одной стороны, казалось бы, налицо разнузданность и вседозволенность, с другой — неявные указания на необычный, исключительный, не относящийся к повседневности характер этой вседозволенности. А стало быть, во всем, что относится к основным характеристикам бытия, господствует относительная норма» (Гемуев И. Н., 1992. С. 39).

Вышеприведенные высказывания в общем справедливы, однако в них не учитывается один принципиально важный момент: все эти коллективные трикстерские демонстрации, выступающие, как правило, на уровне общественных ритуально-праздничных церемоний, в том числе обско-угорский Медвежий праздник, воспроизводят Нижний мир, и прежде всего его «обратный», «изнаночный» характер.

Двадцать пять веков назад Гераклит так объяснил смысл древнегреческих дионисии и вакханалий: «Если бы не в честь Диониса они (греки. — М. /С.) совершали шествия и пели фаллический гимн, они бы поступали бесстыднейшим образом. Дионис же, ради которого они неистовствуют в вакханалиях, тождествен Аиду» (Материалисты древней Греции, 1955. С. 42). То есть все эти взрывы ненормативного поведения есть не что иное, как стремление приобщиться к «нижней» жизни. Но зачем? И здесь возникает новый аспект проблемы, касающийся исторической предназначенности трикстера.

Мне представляется, что в земном трикстерстве воплощена противоречивая сущность развивающегося человечества, с его беспрестанными неприкаянными метаниями между добром и злом, между праведностью и греховностью, между Богом и Сатаною. Могут возразить: трикстеры есть не только в Среднем (земном) мире, но и за его пределами — Гермес у древних греков, Локи у древних скандинавов и др., — однако это ничему не противоречит. Так оно и должно быть. Напомню, что, по языческим представлениям, в каждой части и частице Мироздания, от макро- до микроуровня, в соответствии с триеди-ностью всего Сущего, есть свои Верхний, Средний и Нижний миры и субмиры, в том числе в небесной и подземной сферах.

Без трикстера Мир был бы непротиворечив, сер и недвижим. Трикстер — главный инициатор динамики Мироздания. Вне трикстерства как исторической реальности недопустимы сомнения в правомерности рутины, немыслимы смены культурных, хозяйственных, социальных и мировоззренческих традиций, невозможны открытия, не на ком оттачивать чувство юмора, иронии, сарказма, никогда бы не родился смех как реакция на отход от нормы. Король, утратив в атмосфере всеобщего послушания самокритичность и чувство перспективы, вынужден призывать к себе шута, наделенного непререкаемым правом игнорировать и нарушать принятые при дворе манеры, моды, нормы и этикеты.

Именно трикстер, назло или на потеху публике, первым из земных людей сел верхом на лошадь, первым подоил козу и корову, первым сделал глиняный горшок, первым изготовил медную вещь, первым вырастил из дикого семени культурный злак.

Особенно судьбоносной роль трикстера была в период первотворения. Вот что пишет в этой связи В. Г. Богораз-Тан о деятельности чукотского мифологического трикстера Кухты (Кухту), выступающего в образе Ворона: «Ворон Кухт в процессе миротворчества одновременно соперник и помощник Творца… В дальнейшем миротворчество, точнее мироустройство переходит от верховного бога к Ворону. Ворон придает Земле ее поверхность и форму. Он пролетает над ней и прочерчивает крылом долины и овраги. Капли мочи его и брызги слюны превращаются в реки и озера, извержения превращаются в горы… После этого Ворон создает мужчину и женщину, обучает их важнейшим жизненным процессам: испражняться, любить, рожать детей» (Богораз-Тан В. Г., 1928. С. 41). Далее Кухт добывает в мире духов солнце, месяц, звезды, зажигает для людей первый костер, обучает их охоте и другим промысловым умениям.

Одновременно с этими полезными деяниями Ворон совершает многие негативные поступки. Он изображается в чукотской мифологии «скверной птицей, похотливой, вороватой, голодной, он питается калом и падалью, соблазняет собственную дочь, притворяется мертвым и заставляет жену свою устроить ему погребение. Все запасы семьи поступают в его распоряжение в виде погребального дара. Он объедается, а семья голодает и плачет» (Богораз-Тан В. Г., 1928. С. 42). То же самое мы видим у камчадалов, в мифологии которых одноименный Ворон-трик-стер занимает весьма существенное место, выступая то как благодетель, то как плут, глупец и святотатец. «Никого глупее не представляют, — писал о камчадалах в середине XVIII в. С. П. Крашенинников, — как своего Кухту, чего ради и не воздают ему никакого почтения, ничего у него не просят и ничем так, как его именем, не забавляются, рассказывая про него такие непристойности, о которых и писать гнусно. Между прочим и то в порок ему ставят, что он столько гор и столько стремнин сделал и столько мелких и быстрых рек, что столько дождей и бурь производит и беспокоит их. И для того входя зимою на высокие горы или спускаясь, ругают его всякою бранью. То же делают и при других трудных обстоятельствах» (Крашенинников С. П., 1949. С. 407–408).

Говорят, А. Энштейна однажды спросили: «Как совершаются открытия?» Великий ученый ответил примерно так: «Все знают, что есть нечто абсолютно невозможное. Но вот приходит дурак, который этого не знает. Он и делает открытие». В этой, приписываемой Энштейну, оценке роли ученого в жизни общества выражена озорная и меткая мысль о противоречивой сущности служителя науки, который в силу своей особой предназначенности просто обречен на переступание через традиционное понимание Мира. В этом своем качестве ученый-переступатель, по существу, тождествен трикстеру: как и последний, он вызывает у общества одновременно любопытство, надежду и страх, нередко переходящие в непонимание, в настороженность и даже в открытую нелюбовь. Общественное мнение руководствуется на этот счет своей логикой, зачастую питаемой примерами негативных последствий ряда известных научных открытий. Кроме того, обществу вряд ли импонируют бытующие в нынешней науке критерии отличия «настоящего» ученого от «ненастоящего», не всегда укладывающиеся в рамки привычного понимания обществом меры соотносимое добра и зла, истины и заблуждения, пользы и вреда.

Критерии добра и зла в реальной науке весьма относительны. Согласно этим неписаным критериям, «настоящего» ученого от «ненастоящего» отличают, по крайней мере, три логически взаимосвязанных качества. Первое: «настоящий» служитель науки не должен бояться прослыть дураком в глазах ученой публики. Едва ученый начнет терзаться мыслью «Ах, как бы кто не подумал, что я дурак», он тут же утрачивает творческую оригинальность и превращается в обычного академического обывателя. Второе: «настоящий» ученый должен исходить из обязательного правила: лучше искать и ошибаться, чем не искать и не ошибаться. Истину (часто через заблуждение) может найти и постичь только ищущий. Конечно, лучше всего искать и не ошибаться, но этот идеальный вариант (без «терниев») в науке практически невозможен. Третье: «настоящий» ученый обязан исходить из заповеди, гласящей, что в науке лучше сказать глупость, чем ничего не сказать. Вокруг глупости, коль скоро она высказана, начинается работа мысли: раздумья, споры, несогласия, в процессе которых предлагаются иные точки зрения, высказываются новые глупости, антиглупости, активизируется творческий потенциал и т. д. Кроме того, как показывает богатый человеческий опыт, глупость нередко оборачивается умностью, которая поначалу воспринимается как глупость лишь из консервативного нежелания общества отступить от традиционных норм, правил, привычек — в полном соответствии с вышеприведенным высказыванием А. Энштейна.