Роман как-то очень вежливо наклонил голову, приготовившись слушать.
— Фамилия у него какая-то нерусская — Зурабов, а на вид даже белявый скорее. Назарка звали. Потом уже я узнал, что он своему папаше неродной, только не в том, конечно, суть. А был он, тот Назар, хоть и молодой, а человек очень ученый. Еще до войны на химика выучился, ну, а когда в армию призвали, продолжал по той же специальности, чем там точно занимался он — не мое, понимаете, дело. Я про то и не спрашивал у него никогда.
— И правильно делал! — строго вставил Полик. Он почему-то нервничал, слушая рассказ Скирдюка. — Ты бы покороче, если можно, — он указал на эстраду, где уже рассаживались музыканты, однако Роман жестом показал, что они, мол, подождут.
— Сейчас, — согласился, не обидевшись, Скирдюк. Он понимал, что внимание популярного пианиста — большая честь для него. Вон даже из-за соседних столиков уже поглядывают на него с завистью и неким недоумением: что нашел Роман в этом простецком старшине? — Так вот: ехал, значит, этот младший лейтенант откуда-то с центра сюда к нам, с каким-то заданием в эвакуированную лабораторию (Полик тут поморщился и заерзал снова, хотя девушка и останавливала его осторожным движением руки: невежливо, мол)... — Да, — продолжал Скирдюк, смекнув что-то, — в общем, весь анекдот начался в поезде. Попался с Назаром в купе какой-то один — выдавал себя за матросика, а на самом деле — жулик. С кем-то он там внизу сидел, в карты резались, как водится, может, и выпивали, а тот, Назар, значит, все лежит себе на полке и читает свою химию. Смеялись, смеялись, снизу звали, чтоб с ними участвовал, он — ни в какую. Аккуратный такой. Носочки (не портянки!) чистенькие, а сапоги хромовые — под подушкой, чтоб не украли. Ну, время пришло — заснул и он, а матросик, значит, и говорит остальным:
— Хотите, шутку над ним подшутим: я у него с-под головы сапоги вытяну, он и не почует.
И на самом же деле вытянул!
— А теперь, — говорит, — я в тамбур с ними выйду, а вы его минут через пять разбудите. Вот смеху будет, когда он туда-сюда в носочках забегает.
Так и сделали. А вор тот, оказывается, все рассчитал как надо: поезд только от станции двинулся и только что семафор прошел. Ход еще тихий. Он и соскочил. Представить не мог, чтоб за ним босый да еще на ходу кинулся. А так и вышло. Вор тикать, Назар — за ним, даром что по снегу. И, хотя и не сразу, а уж в поселке, догнал-таки! Морду ему, конечно, набил, сапоги забрал, в комендатуру жулика сдал, все чин-чинарем. Вот только застудился и ноги опять отморозил. Они у него еще с финской войны, оказывается, были поморожены.
— Ну и какой вывод? — не скрывая неприязни, спросил Полик.
— Погоди, — возразил Скирдюк, явно намереваясь сразить соседа по столику дальнейшим своим рассказом, — главное — впереди будет. Так часом бывает, хлопцы, что человеку помереть легче, чем добиться, чтоб поверили. Приехал тот Назар в Ташкент, а у самого уже горячка. Ему попутчики говорят, мы тебя в госпиталь отправим, а он не захотел. Тут же неподалеку в поселке его родные: мать, сестра, батя, пускай не родной, хата у них здоровая, вообще живут, как в сказке: батя на холодильнике (я с ним, между прочим, тоже дело имею).
Мог бы, конечно, Назар дома пожить, погулять как надо тоже, а вышло — воспаление. Мать его на кровать положила, спасать начала, а посеред ночи его (это он сам мне признавался, койки рядком стояли) как подкинуло прямо: где же документы мои? Он их в планшетке держал. Не снимал ее.
— Заливай! — перебил снова Полик. — Он что же, и за воришкой гнался с планшеткой на боку? А иначе как же? Он же от поезда своего отстал?
— Именно так! — сердито подтвердил Скирдюк.
— Босой на снегу и планшетка болтается сбоку. Картина... — Полик засмеялся и даже залысины свои потер от удовольствия. Он явно не верил теперь Скирдюку и потому, кажется, успокоился. Роман тоже усмехнулся.
— Комедия в самом деле получается, — сказал он.
— Ну, а если не планшетка, а винтовка, к примеру, — с обидой возразил Скирдюк. — Тогда, выходит, ничего смешного? — он надулся. — Может, он документы за пазуху засунул, я не знаю, но это точно. Когда он домой пришел, документы при нем были. А уже в горячке, значит, он бумаги самые главные, удостоверение там, какой-то пропуск тоже достал и сховал куда-то. От так... А потом, уже когда его в госпиталь батя привез почти что бессознательного, он сколько лежал там — не мог вспомнить никак, куда же он их засунул? Поэтому и ходил завсегда, что та хмара. И признался мне раз: «Лучше бы я помер, — говорит. — Все едино за пропажу тех документов — трибунал».
И накаркал-таки. Началась у него скоро гангрена, и помер...
— Жалко, — произнесла единственное слово девушка, а ее спутник спросил, посерьезнев:
— Ну, а документы те все-таки нашлись?
— Откуда ж мне знать про то? — откликнулся мрачно Скирдюк. — Я ж рассказывал, чтоб дать понять тебе: честный человек, а черные думы — я по-другому и понять не желаю! — съели его. Ежели б не опасался, что доказать свою невиновность не сможет, и гангрена та проклятая не началась бы, а?
— Да, печальная повесть, — заключил и Роман. Он поднялся.
— Приходи еще, Рома, — Скирдюк опасался, не оттолкнул ли его этой невеселой историей, но она же вырвалась у него только в пику этому лысому Полику, который его перед девушкой едва ли самострелом не обозвал! — Я смешную расскажу: как женился.
— А вы уже женаты? — спросила девушка. — Такой молодой.
— Не только женатый, — с некоторой гордостью ответил Скирдюк, — у меня и хлопчик имеется. Миколка. Два года, а какой толковый!
— Здесь они?
Скирдюк погрустнел.
— Нет, дорогая моя. Под немцами, в оккупации. Может, слыхали: Володарка? Есть на Украине такое село большое.
— Слушай, друг, — Роман наклонился к Скирдюку и сочувственно заглянул ему в глаза, — не будем себе души травить. У всех сейчас печали. Время такое — война, одним словом. А потому — приглашай девушку на танго.
— Где там мне, с моей хромой ногою! — Скирдюк развел руками, хотя и был доволен, но девушка, едва зазвучало «Утомленное солнце», сама позвала его танцевать.
Ни девушка эта (Скирдюк даже имени ее не знал: не посмел спросить, а они тут же ушли), ни Полик с его приятелем в «Фергане» больше не показывались. Про то, как он женился на своей возлюбленной Гале Супрун, Скирдюк рассказывал уже только одному Роману.
Были в тех рассказах и лирические признания («Как же было мимо пройти: наипервейшая дивчина на сто верст кругом! И разумна, — все книги, наверно, перечитала, даром что всего-навсего счетовод в заготконторе»), и с юмором преподносимые подробности («Я еще только чоботы свои начищаю, а володарская шпана уже дрючки готовит, чтоб ребра мне пересчитать»).
Судьба возвела немало преград на пути скирдюковской любви. То, что был он из другого села, а Галины соседи в Володарке ревниво оберегали своих девчат от чужаков, можно было преодолеть терпеливостью к побоям и умением дать сдачи обидчикам. Непреходящей болью засела в груди у Скирдюка холодность Гали к нему. Он тронул ее своим упорством, преданностью, но, уступив ему, она полюбить его, как хотелось ему, как он любил ее сам, так и не смогла. И саднила эта рана, едва встречалась на пути женщина, которая сама к Скирдюку льнула, а он словно мстил в ее лице «всем им за Галю», за ее так и непреодоленное равнодушие.
— Бывает, друг, не огорчайся, — утешил его Роман. — Ты же с ней и пожить-то как следует не успел: армия, потом — война. Все кончится, вернешься — заживете как надо. Увидишь. Тем более, что и она сейчас, там, в оккупации, с ребенком, одна, многое поймет... — И вдруг он спросил: — А ты сам, когда на той стороне остался, в Володарку так ни разу и не съездил?
Скирдюк взглянул на пианиста, как на ненормального.
— Ты что, Рома? Представляешь, что такое — оккупация, или нет? Да я ж носа боялся с того хутора показать, пока наши его назад, пусть там на сутки-другие не отбили! Шутка сказать: комендатуры, полицаи, собаки на каждой версте.
— А-а, — протянул понимающе пианист и ушел играть «Огонек».
Какое-то время он словно не замечал зазывных приглашающих взглядов, которые бросал на него Скирдюк, а тот, сам себе удивляясь, ревновал его, уже едва ли не как женщину, к тем, с кем Роман, бывало, смеялся за столиком и даже выпивал, впрочем — лишь пиво. Однако в тот вечер, когда нагрянул нежданный патруль с проверкой документов и когда Скирдюк, уж впрямь не видя выхода, устремил в отчаянии глаза на пианиста, тот сделал едва заметное движение пальцами: иди, мол, сюда. Скирдюк понял, вскочил и подбежал к эстраде. Сильной рукой Роман ухватил его под локоть и сунул ему футляр от какого-то инструмента.
— Так что вы думаете, — обратился Роман к музыкантам, перекрывая общий гомон, — если я вас поведу на часок в мою холостяцкую берлогу? Я имею чем удивить вас: мамаша одной моей ученицы подарила мне рыбку. Ни много, ни мало — полпуда! Называется — аральский усач.
Все живо откликнулись, посыпались шуточки об усаче, о роминых ученицах из состоятельных семеек, но все это, уже двигаясь к выходу. Пропустив вперед лишь обширную Софочку, Роман, все так же держа Скирдюка под руку, наклонившись к нему и бормоча нечто вовсе уж непонятное («...Повтор, и с седьмой цифры — сразу на коду!»), провел его мимо обескураженного Григория Григорьевича и через двор, где в полумраке, оказывается, тоже стояли военные. Они разглядели музыкантов и тот, который был, очевидно, старшим, шутливо полюбопытствовал:
— Почему это вы на ходу не играете?
— Играем! — в тон ему откликнулся Роман. — Но только на похоронах. Оставим лучше это нашим врагам, как говорят в Одессе.
С того достопамятного вечера, когда и вправду был артельно съеден под смех и анекдоты превосходный горячего копчения усач, Скирдюк начал бывать в доме у Романа Богомольного, так назывался пианист по фамилии. Роман снимал небольшую комнату в районе Маломирабадской со входом прямо из переулка. В первый же свободный день после достопамятного происшествия Скирдюк приехал к Роману утром по собственному почину: он чувствовал себя обязанным перед человеком, выручившим его в трудную минуту, и привез ему изрядный брусок масла, кулек сахару, консервы и, разумеется, спиртное. Роман усмехнулся, однако не отказался от гостинцев. Он заметил все же: