Один из шедевров собрания Кастелло Сфорцеско дает особенно ясное представление о миланском вкусе начала XVI века, о lo stile visconteo, унаследованном Сфорца. Это надгробие Гастона де Фуа, герцога Немурского, работы миланского скульптора Агостино Бусти, прозванного Бамбайя. В то время ломбардцы вообще были мастерами надгробий: мраморные памятники в церквах Северной Италии, представляющие собой саркофаги, на которых возлежат умершие – в парадных одеждах, в платьях и доспехах, детально проработанных, всегда обладают особой аурой, не свойственной ни флорентийским, ни римским надгробиям. Быть может, влияние северной готики с ее особым почтением к смерти и с ее особым натурализмом, что чувствуется в лучших произведениях северной готической скульптуры, столь ощутимое в Ломбардии и сросшееся с итальянской пластичностью, что ломбардцам с рождения свойственна, и дает столь потрясающий результат. Североитальянские мраморные надгробия, стоящие не у стен, как в Риме или во Флоренции, а в центре капелл, так что их можно обойти со всех сторон, излучают тихое напряжение и внутреннюю тишину, полностью подчиняющие пришедших к усопшим, пусть это будет даже толпа совсем тупых туристов в шортах, желающих вспышками фотоаппаратов отметить свое отпускное присутствие около давно умерших аристократов. Мраморные фигуры кажутся спящими, они никогда не выглядят старыми не только из-за ранней смерти, но и потому, что скульпторы никогда не делали портрет с натуры: обычно между смертью и созданием памятника проходило много лет, так что черты усопшего скульптор воспроизводил или по ранним изображениям, или вообще фантазировал, пользуясь приблизительным описанием. Но этой приблизительности совершенно не чувствуется, неподвижные фигуры всегда очень индивидуальны; они, эти мертвые, парадоксально приближают зрителя к жизни, которая ощутима в них с силой поразительной: это не мертвые, это именно усопшие, и в Судный день они поднимутся по зову архангельских труб в своих расшитых платьях и латах, встанут вместе с нами и окажутся рядом с окружавшими их туристами в шортах – теперь уже обряженных в приличные темные костюмы, – и все вместе мы предстанем пред Высшим Судией. Ведь время – не что иное, как только краткий миг перед Последним Судом, перед которым мы все равны, а следовательно, все одинаково живы или одинаково мертвы.
Даже среди замечательных ломбардских памятников надгробие Гастона де Фуа выделяется особо. На мраморных подушках с мраморной же вышивкой покоится голова молодого придворного рыцаря, совсем юноши. Его лицо украшено легкой курчавящейся бородкой, видно, только что отросшей, первой, руки скрещены ниже пояса и держат мраморный меч, чей конец по-фрейдистски обломан временем. Лицо юноши, с полными губами и закрывающими глаза округлыми веками, очень красиво многообещающей юношеской красотой, ведь красота, по Стендалю, – это обещание счастья. Гастон де Фуа, воссозданный резцом Бамбайи, воплощает собой обещание счастья, и от его мраморной смерти веет таким покоем, что она совсем не страшна, а благостна, – чего ж бояться, если, умерев пятьсот лет тому назад, можно оставаться таким красивым и обещать так много счастья. Благоуханный покой ломбардской смерти.
Юный принц Гастон де Фуа, сын Жана де Фуа и Марии Орлеанской, был внуком Элеоноры Арагонской, королевы Наварры. Любимец короля Людовика XII, он погиб в битве против испанцев при Равенне в 1512 году, в возрасте двадцати трех лет; это была большая потеря для французского рыцарства, так как, несмотря на свою юность, Гастон де Фуа уже заслужил прозвище Молния Италии за свои подвиги. Французы, тогда контролировавшие Милан, устроили ему пышные похороны и заказали гробницу лучшему из миланских скульпторов, Агостино Бамбайе. Гробница была готова только в 1517 году, спустя пять лет после смерти Гастона, и представляла собой большую и сложную конструкцию, включавшую множество мраморных скульптур святых и рельефов с изображениями событий из жизни юного герцога Немурского. Впоследствии гробницу размонтировали, некоторые ее фрагменты попали в различные музеи, в том числе в лондонский Музей Виктории и Альберта и туринскую Галерею Сабауда, но большая часть осталась в Милане, в том числе и само изображение Гастона де Фуа, перейдя в музей Кастелло Сфорцеско, где ему посвящен целый зал. Скульптуры святых и рельефы тончайшей работы, окружающие молодого воина, покоящегося на вышитом мраморном ложе, как-то удивительно хрупки, и мраморная хрупкость ансамбля гробницы замечательно соответствует образу юного рыцаря, умершего в двадцать три года: смерть столь же сильно любила Гастона де Фуа, как и король Людовик XII. Вырвав его юность из-под власти времени, смерть наделила Гастона способностью вечно обещать счастье.
Мраморы Бамбайи изъедены временем: многие головы на рельефах отбиты, в скульптурах и в самом надгробии есть многочисленные утраты, так что они производят впечатление кусков сахара, тающих в воде, или тающего снега. Сияние тающего мрамора ореолом окружает спящего Гастона де Фуа, вечное таяние во времени, и что-то истомленное, истаявшее висит в воздухе вокруг лица юноши с округлыми веками и только-только пробившейся бородкой, что-то легкое, нежное и опасное, как знаменитый ломбардский туман, описанный всеми, но сегодня из Милана практически исчезнувший, так как его изгнала из города современность. В творениях Бамбайи есть эта особая ломбардская туманность, смягчающая очертания предметов, и поэтому, быть может, готика и ренессанс в них не то чтобы смешиваются, но сливаются, и это слияние – особая черта все того же lo stile visconteo. Хотя впрямую Агостино Бамбайя с фамилией Висконти никак не был связан, его произведения, его мраморные вышитые подушки, его тающие рельефы, его Мадонны, наделенные грацией фарфоровых статуэток, очень близки изощренной роскоши вкуса первых герцогов. Надгробие Гастона де Фуа, наверное, лучшее произведение Бамбайи из дошедших до нас и самое впечатляющее, но когда-то его мраморные фасады, составленные из скульптур и рельефов, обильно украшали Милан, создавая ему славу одного из красивейших городов Италии, – мраморы исчезли, как и туманы, – сегодня впечатление о них можно составить лишь в зале Гастона де Фуа в Кастелло Сфорцеско и перед фасадом Павийской Чертозы.В собрании замка целые залы забиты доспехами, музыкальными инструментами, мебелью и другими образцами ремесел Милана, которыми этот город всегда славился. Рыцарские доспехи показывают, сколь декоративным было в Италии искусство убивать, напоминая какие-нибудь клавесины с их росписями и рельефными украшениями, имеющими отношение к музыке такое же, какое имеют отношение к убийству всякие головы и лапы на эфесах миланских шпаг и кинжалов. То есть прямое, ибо по сути своей оружие и музыкальные инструменты – предметы функциональные, их форма подчинена высшим целям: у музыки – гармонии, а у убийства – смерти. И гармония, и смерть – отвлеченно-абстрактные истины, безжалостные и бесчеловечные, так что искусство музыки сродни искусству убивать; декоративные излишества же смягчают то и другое.
Обычно мимо отделов декоративно-прикладного искусства принято пробегать – рассматривать все мелочи, чашки и плошки утомительно, но в Кастелло Сфорцеско я бы советовал на минутку перед ними задержаться, хотя бы перед мехами для раздувания огня в одном из первых же залов. Удивительная конструкция: обыкновенная и чисто утилитарная вещь, корпус из кожи, деревянные ручки и что-то вроде горлышка, из которого должен поступать воздух, но все это покрыто замысловатым рельефом, гротесками с сиренами, сфинксами, лапами, лицами, грудями и листьями аканфа, разноцветно и пышно. Огромный пустынный зал с готическими окнами, к которым надо подниматься по ступеням, за окнами – ломбардский ноябрьский туман, воздух разрежен и холоден. В высоком мраморном камине с мраморными гротескными рожами горят поленья, пол из черно-белых мраморных квадратов, во всем зале – лишь несколько массивных резных кресел, инкрустированных костью, и около камина лежит этот предмет роскоши, путано пестрый, со своей ненужной и поэтому прекрасной декоративностью. Картинка из быта конца XVI века будет посильнее любой картинки из сегодняшнего Architectural Digest, и вот этот-то зал, рисующийся воображению благодаря мехам для раздувания огня, он-то и есть настоящий lo stile visconteo.
В коллекции живописи Кастелло Сфорцеско много замечательных картин, там есть и Мантенья, и Беллини, и Филиппо Липпи. «Мадонна Умиления» флорентинца Филиппо Липпи, сидящая прямо на земле, с младенцем в розовой рубашонке на руках, особенно привлекательна. Мадонна на младенца не смотрит, взгляд направлен в сторону, младенец неуклюж, как-то смешно завалился на бок, похож на тряпичную куклу, а вокруг Мадонны белобрысые ангелы в белых длинных рубашках, как будто крестьянские дети после бани, с удивительными лицами – ну чистый тургеневский «Бежин луг», «всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Илюша, Костя и Ваня», только у Филиппо Липпи их шесть, на одного больше, зовут – Петя, все тесно сгрудились вокруг Девы Марии и смотрят прямо на зрителя с большой заинтересованностью. Кроме ангелов-мальчиков перед Мадонной еще стоят коленопреклоненные святые; у святого Петра Мученика в голове с натянутым на нее капюшоном застрял нож, как в арбузе, застрял прямо в капюшоне, причем на капюшоне, белоснежном, ни пятнышка крови, – картина Филиппо Липпи блистательно демонстрирует вкус Флоренции, аристократично-простой, – ведь только подлинные аристократы представляют ангелов в виде Феди, Павлуши, Илюши, Кости и Вани, и только аристократ «Бежин луг» мог написать – и поэтому «Мадонна Умиления» очень выделяется в собрании, посвященном миланской живописи и миланскому вкусу, тоже аристократичному, но чуточку перенасыщенно-снобскому по сравнению с флорентийским.
Снобизм – одно из свойств lo stile visconteo. В Кастелло много всякой хорошей живописи, но меня особенно завораживают два небольших ломбардских портрета начала XVI века из этого собрания, «Поэт, читающий в лесу» Антонио Корреджо и «Юноша с книгой» Лоренцо Лотто. Листва густых древесных крон плотно заполняет фон картины Корреджо, и кажется, что одетый в черное мужчина находится на опушке в какой-то чаще, куда он забрался почитать маленький томик, совсем не похожий на молитвенник, – стихов, наверное, и, наверное, Петрарки. Ерофеев сразу вспоминается: на кухне что-то упало, наверно, книга, наверно, Борхес, – портрет Корреджо изображает ломбардского интеллектуала около 1617 года, для которого чтение Петрарки было столь же точной приметой, как и для советского интеллектуала около 1985 года чтение Борхеса. В портрете привлекательна не то чтобы даже странность изображенного поступка: залезть в чащу, чтобы стихи почитать, это только в романтизме делали, да и то описывали больше, чем делали, поступок не совсем ординарный, – но еще больше поражает странность желания быть изображенным знаменитым художником в черном скромном наряде и так, что лица почти не видно, лицо опущено в томик; заплатить за это немалые, вероятно, деньги, и это вместо того, чтобы заставить художника изобразить себя во всей красе, в полный фас, чтобы потомки и запомнили, и восхитились. Это кем же надо быть и какой вкус иметь?