Особенно Ломбардия. Образы Италии XXI — страница 29 из 83

ссийского размаха борьбы с православием она не дорастала, но была достаточно активной. Наполеон очень любил Павию и ее университет и развернул там бурную деятельность, рассматривая Павию как кузницу кадров для новой, наполеоновской Италии. Он много в Павии понастроил, и Павийский университет несет сильный отпечаток наполеоновского ампира.

Ненависть к католицизму и папе как будто бы должна была помочь сдвинуть сундук Борромео, но, несмотря на всю свою неприязнь к католицизму, сам Наполеон был таким же авторитарным чудищем, как и Сан Карло. Наполеоновский ампир Павийского университета не разрушает, а продолжает линию гнетущей официозности. Стиль тоталитарной архитектуры – а ампир именно таков – не подходит университетскому духу. Поздняя готика, стиль времени феодальной раздробленности, да модернизм, стиль авангардной революционности, – и то и другое очень близки анархизму, – вот два университетских стиля; в Главном здании МГУ совершенно противоестественно несовпадение формы и назначения: симметричный бюрократизм и стремление к иерархичной вертикали в корне противоречат основному принципу европейского университета, настаивающего на независимости и полиморфизме. Башня МГУ, как все отмечают, повторяет башни Кремля, то есть, в свою очередь, башни Кастелло Сфорцеско, точнее, их реконструкцию XIX века, и хорош тот университет, что за образец берет укрепленный замок, и страна та хороша, в которой этот университет является главным. Ничего себе обещание будущего.

Официальность наполеоновского ампира столь же чужда университетской свободе, как и борромеанское барокко или сталинский ампир. Борромео и Наполеон, уделившие столь много внимания Павийскому университету, сильно перекрыли ему дыхание, так что легкости Болоньи или Оксфорда в нем нет, поэтому павийское студенчество никогда, кроме как во времена австрийской оккупации после Венского конгресса, – об этом пишет Стендаль, и это было что-то вроде постнаполеоновского синдрома – особенно не волновалось. В молодежной революции 60-х, в которой так отличилась Болонья, Павия тоже как-то не поучаствовала; я специально расспрашивал об этом у своих миланских друзей, в Павии учившихся, и они мне сказали, что Павийский университет один из самых консервативных в Италии. Быть может, все та же печать благородства, лежащая на городе, авангардизму мешает, нельзя быть «из бывших» и радикалом, хотя состояние принадлежности к «бывшим» и определяет некоторую степень обязательной оппозиционности. Обильное присутствие молодежи в Павии не то чтобы делает ее похожей на Оксфорд, но заставляет об этом городе вспоминать (сравнение с Оксфордом в Павии все время напрашивается, так же как и сравнение с Миланом) и очень красит старый город, хотя больше, чем с Оксфордом, Павия схожа с Брюгге, другой европейской легендой отверженного благородства.

Но уникальность Павии придают не университет, не Кастелло Висконтео, не гробница святого Августина, а монастырь, находящийся в шести километрах от города, всемирно известный под названием Чертоза ди Павия, что значит «павийский Шартрез» и ничто иное (я долго думал, что Чертоза – это особый тип монастырского здания). На самом деле Чертоза – не название, а кличка. Среди публики Шартрез известен из-за ликера, который действительно там был изобретен, но вообще-то так называется обитель монашеского ордена, основанная святым Бруно Кельнским в 1084 году во Французских Альпах около Гренобля, получившая имя Великой Шартрезы, Grande Chartreuse по-французски, Cartusia по-латыни и Certosa по-итальянски. Монахи ордена стали называться картезианцами, и орден прославился своим суровым уставом, предполагающим уход от мира и аскезу. Картезианцы проповедовали созерцание и уединение, а также труд, как физический, так и интеллектуальный, и картезианские монастыри были известны как своими библиотеками, так и образцовыми хозяйствами. Девиз ордена «Крест стоит, пока вращается мир», Stat crux dum volvitur orbis, был чуть ли не главным девизом средневековой Европы. Девиз картезианцев, подразумевающий вращение земного шара, всегда меня удивлял: неужели они были сторонниками Галилея до появления Галилея на свет? И потом, куда же денется крест, когда мир перестанет вращаться? Нет ли в этом утверждении о переходящести всего, даже и религии, посягательства на чистоту веры? Интеллект всегда чреват ересью, но Джан Галеаццо Висконти, первый герцог миланский, этого соображения не побоялся и осенил орден, достойный во всех отношениях, своим покровительством. Работы по возведению монастыря начались 27 августа 1396 года; официально он назывался не Чертозой, а монастырем Блаженной Девы Марии Матери Всех Милостей, Beata Vergine Maria Madre delle Grazie, ей был посвящен, и именно так и продолжает называться. Владения монастыря смыкались с угодьями Кастелло Висконтео; парк делла Вернавола, начинающийся около замка, до сих пор соединен с территориями монастыря. Церковь монастыря по замыслу ее основателя должна была стать усыпальницей герцогов – и стала ею; Джан Галеаццо этого не увидел, но похоронен он именно там.

Джан Галеаццо, умерший в 1402 году, наблюдал лишь начало строительства, да и вообще Висконти достроить монастырь не успели, строительство было закончено уже их наследниками, герцогами Сфорца, и длилось более ста лет, до 1507 года. Сфорца хранили верность традициям Висконти: именно при Сфорца было воздвигнуто пышное мраморное надгробие герцогу Джан Галеаццо, и вслед за ним все Сфорца желали быть похороненными именно в Чертозе. Лодовико иль Моро, умерший в 1508 году в заточении во Франции, где его прах и остался, имеет тем не менее надгробие в Чертозе: как полагается, он заказал себе надгробие заранее, сразу после смерти своей жены, Беатриче д’Эсте, случившейся в 1497 году. То есть дорогая могила стояла в Павии полупустая, с одной женой, так как похоронили Лодовико во Франции. Надгробие выполнено миланским скульптором Кристофоро Солари по прозвищу иль Гоббо, Горбун, и относится к главным достопримечательностям Чертозы. Около гробницы всегда толкутся туристы; про то, что сам Лодовико и близко от этой могилы не лежал, никто не подозревает. Памятник, как практически все ренессансные надгробия Северной Италии, очень хорош, но не идет ни в какое сравнение с гораздо менее известным публике надгробием Гастона де Фуа работы Бамбайи в Кастелло Сфорцеско. Лица герцога и его юной жены довольно заурядны, но у Солари иль Гоббо хороша трогательная неуклюжесть мраморных фигур; особенно берет за душу мраморная девочка Беатриче, умершая в возрасте всего двадцати двух лет. Она лежит в пышном каменном платье со старательно расправленными складками и в туфлях на высокой платформе, по венецианской моде, чьи круглые и тупые носы невинно и безнадежно уставлены в небо. Лодовико, умерший в пятьдесят шесть, через одиннадцать лет после смерти жены, выглядит не намного ее старше.

Чертоза отстоит от города недалеко, и, наверное, пешая прогулка до нее по парку от Кастелло Висконтео – истинное наслаждение; не знаю, никогда на нее не решался, но точно могу сказать, что лучше всего подъезжать к Чертозе на поезде, а не на автобусе или машине. Поезд идет всего шесть минут от Павии, полчаса – от Милана и останавливается на совершеннейшем итальянском полустанке; в вокзальном здании даже бара нет, полная глухомань. Но, выйдя из поезда и обойдя неказистое современное сооружение, застываешь перед вдруг раскрывающимся видом: вдалеке, за красной кирпичной стеной, маячат купола, башни и башенки Чертозы, фантастическое видение, похожее на какую-то божественную постановку «Золотого петушка». Вокруг нет ничего, никаких зданий, вся современность остается за спиной вместе с полустанком, и перед вами только красноватая громада Чертозы и деревья. На дороге тоже никого нет, как-то любителей приезжать в Чертозу на поезде в мире не много. По мере того как вы приближаетесь к монастырю, видение исчезает: происходит оптический эффект – купола и колокольни пропадают из виду, они скрываются за красными кирпичами старой стены, окружающей монастырь. Стена тоже очень живописна, эффектно занавешена густыми зарослями плюща, то темно-зелеными, то винно-красными. Подъехав же со стороны автострады, где и происходит парковка, вы тупо идете к главному входу в Чертозу и ничего подобного не видите: от дороги к барочным воротам, украшенным толстыми младенцами и каменными фруктами, ведет обсаженная высокими деревьями аллея, эффектная, но никакого тебе божественного «Золотого петушка», да и народу на аллее несравнимо больше: медлительные, но шумные разноязыкие стада автобусных экскурсантов.

Лучше всего в Чертозу приезжать во второй половине дня, после трех (в монастыре, как и во многих церквах и музеях Италии, перерыв с часу до трех), когда в Чертозе экскурсантов меньше всего. Тогда дорога к Чертозе от полустанка особенно упоительна, особенно одинока, нет никого – только ты и Чертоза. Монастырь окружен возделанными полями Паданской равнины; дорога идет вдоль монастырских стен и окаймлена дренажными канавами, наполненными водой; такие же канавы окаймляют и поля, – при взгляде на них понятным становится пушкинское «влажный тук полей»: столь ухоженной земли, как земли долины реки По, не увидеть нигде, кроме как в Голландии, – дорога обросла кустарниками и травами, и влажный ломбардский туман вуалит даль (использую северянинскую лексику, она подходит к навозному запаху влажного тука) леонардовским сфумато. Среди ухоженных полей маячат колокольни и внушительные каменные фермерские дома, все настолько подлинно, что кажется выдумкой, и за стенами монастыря слышен адский шум, то ли какого-то инока черти искушают, то ли трактор работает, не разберешь, ведь картезианцы издавна известны как борьбой с соблазнами, так и почтением к физическому труду и образцовым ведением хозяйства.

Обогнув монастырь сзади, вы подходите к вышеописанным барочным воротам с младенцами и фруктами и видите рядом с входом в монастырь небольшой бар, набитый туристическим барахлом вроде открыток и пластмассовых брелоков с Чертозой; барахло бар не портит, он очень уютный, с деревянными столами и лавками под навесом из плюща и винограда и разнообразными panini, сэндвичами, в том числе и с гусиной колбасой, особой гордостью этого района, его specialita. Хозяева бара – очень симпатичные пожилые люди, и наличие гусиной колбасы сообщает этому бару уж совсем какой-то мифологический оттенок, заставляя вспомнить об античных Филимоне и Бавкиде, когда-то столь радушно принявших Юпитера и Меркурия (хотя оба бога явились им в виде замаскированном, инспектируя, подобно ангелам Лота, земные нравы), что зарезали для их угощения последнего гуся; боги этим были так тронуты, что всех, подобной щедрости не проявивших, уничтожили, стариков же оставили в живых и позволили им умереть в один день, – Гете воспел эту пару в «Фаусте», превратив Филимона и Бавкиду в жертвы риелторско-девелоперских амбиций Мефистофеля и Фауста, и гусятина колбасы павийских panini оборачивается второй частью «Фауста» и совершеннейшей мифологией.