— Ну, че ты, парень? Угомонись! Слышь, бригадир?
А другой, тоже знакомый, но молодой голос советовал:
— Водички ему на голову! Да куда ты ведро? Очумел!
Но кто-то уже окатил его из ведра остудившейся за ночь, с пластинками льда, водой — Поярков сел на койке, увидел встревоженных парней из своей бригады, провел ладонью по мокрому то ли от слез, то ли от воды лицу, слипшимся волосам и хрипло сказал:
— Никого я не зашиб?
— Маленько... — усмехнулся бородатый, тот, что уговаривал его угомониться. — Али чего привиделось нехорошее? А, Серега?
Поярков промолчал, нащупал валенки, накинул полушубок и на ослабевших вдруг ногах пошел к выходу из вагончика.
Сел на ступени лесенки, пошарил в карманах полушубка, нашел сигареты, спички и закурил, глядя на светлеющее уже небо.
Когда же это кончится? Пять лет он вкалывает как каторжный, стараясь выкорчевать из памяти проклятые эти воспоминания, и так же, как рвется от непосильной тяжести туго натянутый металлический трос — не дай бог попасть под обрывок: убьет! — так же натянуты, скручены, висят на волоске его нервы, не выдерживающие уже груза прошлых лет. Выкорчеванный до половины пень цепляется прочными невидимыми корнями за землю, а когда они наконец рвутся, во все стороны летят ошметки, облепляют грязью, въедаются в поры, лезут под кожу к самому сердцу.
Он давно отработал свой срок на самых общих тяжелых работах, и, если бы нашелся учетчик, который засчитывал бы ему нормы по тем, по лагерным, законам, если бы шли они в зачет, давно бы ему забыть бессонные барачные ночи и не лезли в голову эти проклятые сны. Даже если бы ему довесили срок за побег — год, пусть два, — и все равно он с лихвой отмантулил их здесь, в приисках и тайге, а тут бывало и похуже, чем там, куда водили их колонной с собаками.
Но здесь не знают бежавшего из колонии Алексея Рыскалова. Зато всем известен Сергей Поярков — безотказный работяга, добровольно идущий на самые тяжелые участки, но почему-то упорно отказывающийся от повышения по службе, инженерных должностей, направления на учебу — от всего, что требует заполнения обязательных анкет с приложением фотографий.
Он уже привык откликаться на чужие ему имя и фамилию, порой ему и впрямь кажется, что он и есть Сергей Поярков. И только в такие вот ночи, как сегодня, — а случаются они все чаще и чаще — неотвязно преследует его прошлое.
...Зойка-вольняшка стояла за прилавком продуктового ларька, где заключенные могли купить хлеб, сахар, папиросы, махорку — добавок к немудрящей лагерной кормежке. Пива и водки не держала даже под прилавком — себе дороже! — прекрасно зная, что, имея деньги, в зоне можно купить все, вплоть до чистого спирта, а если очень приспичит, то и таблеток кодеина из лагерной аптечки.
Зойка была замужем за сержантом из лагерной охраны, он и устроил ее в ларек, иначе попасть туда даже вольняшке было непросто. Характер у сержанта был крутой, «с подлянкой», как говорила Зойка, — доставалось и ей, а особенно заключенным: издевался он над ними так, как может издеваться тупая скотина, получившая власть над людьми. Случайно или нет — никто до этого не дознался — пришибло его на лесоповале свежеспиленной здоровой сосной. Помаялся он с недельку в больничке и «зажмурился», а попросту говоря — умер. Зойка горевала недолго, из кирпичного дома лагерной охраны перебралась в поселок, в неказистый домишко у самых сопок. Строгим нравом она никогда не отличалась, дверь в ее халупу не закрывалась ни днем ни ночью. Гостили у нее и расконвоированные мужички, и местные поселковые бичи, но постоянных сожителей Зойка не терпела, и бывало, покантовавшись у нее с неделю, очередной ухажер выкидывался на улицу под утро, когда только спать и спать, и при этом не получал даже на опохмелку.
Новенького из 3-го отряда Зойка приметила сразу. Что «тянет» свой первый срок, определила по чистому, без серой одутловатости, лицу, отсутствию наколки с именем на пальцах руки, не было у него даже обязательного якорька на сгибе кулака. О том, что из городских, догадалась потому, что брал он в ларьке только папиросы, к махорке не привык. Удивилась она его независимому виду. 3-й отряд слыл самым отчаянным в лагере, новичков там «ломали» как хотели, а в глазах у этого парня не было ни тупой покорности, ни привычной готовности к любым унижениям: Видно, умел постоять за себя!
Если бы знала она, как достается ему эта независимость!
О печально знаменитой, всеми проклятой 58-й статье в лагере не вспоминали. Забыли начисто! Только старожил по кличке «Сало» — любимая его закуска, — грабитель, убийца и насильник, отсиживающий свой «четвертак» и знающий наизусть все пересылки и дальние командировки, вспоминал, что где-то пенсионер-охранник «травил баланду», как эти самые «враги народа» не давали воровской кодле наводить свои порядки в бараке.
«Они были, конечно, евреи и поголовно враги нашей родной Советской власти и лично товарища Сталина, — будто бы рассказывал этот охранник. — Но иной раз, когда подопрет, так вашего брата молотили, только перья летели!»
«Туфта! — хорохорился Сало. — Не могло быть такого!»
«Было, милок, было! — усмехался охранник в прокуренные усы. — Ломали вам рога за милую душу!»
Но было это давно и казалось полуправдой: попробуй наведи справедливый порядок в бараке, где всем распоряжается кучка отпетых уголовников, а главным у них Сало. Он только пальцем шевельнет, и его «шестерки» вмиг распотрошат любую полученную кем-нибудь посылку. Владельцу посылки кинут, как собачке в цирке, кусок сахара — и давай отваливай в свой угол, а вздумает хвост поднимать — покажут заточку или хорошо сработанный финский нож, и будет бедняга всю ночь дрожать и прислушиваться к шагам идущих к параше зеков: не по его ли душу крадутся?
О том, по какой статье сидишь, распространяться в лагере не принято. Но очень скоро всем становится известно, кто в бараке из «деловых», «блатарей», а кто за недостачу в магазине, за взятки, за мелкие и крупные хищения. «Блатари» за людей их не считали, заставляли отрабатывать свою норму на общих работах, мыть полы в бараке, бегать в ларек за куревом, а если надоест валяться на нарах и перекидываться в картишки, требовали, чтобы те рассказывали им байки о своем житье на воле, да позабористей.
Новичку барачная шобла объявила войну не сразу. Сначала разбиралась, какой он «масти». Статья воровская, а ведет себя как «мужик». В «отказниках» не числится, на общих вкалывает, режим не нарушает. По его статье ему бы сразу к блатным прилепиться, а по возрасту — в «шестерках» побегать. Спиртом где-нибудь разжиться, угостить кого надо — того же Сало ублажить, нарядчику и бригадиру стакашек поднести. А он все в стороне да в стороне! И не «мастырщик» вроде — у больнички не кантуется, болезней себе не выпрашивает. Бегал бы в «хитрый домик», к оперу, — все понятно: стучит. Тут разговор короткий! Проверено: ноги его там не было. Вот и разберись попробуй! Из какой он колоды?
— Статья наша — нашим и будет. Закон один, — заявил Сало и обернулся к главной своей «шестерке» Федьке Косому. — Сабантуй готовь, Федя.
— Когда? — преданно заглядывая ему в глаза, спросил Федька.
— Вечером, после съема.
— А бабки?
— Держи! Сало кинул ему пачку денег. — По высшему классу!
— Сделаем! — Федька сунул деньги за пазуху. — Я побежал?
— Топай!
Сало размял в заскорузлых пальцах папиросу, прикурил от чьей-то услужливо поднесенной спички и, глядя, как тает дым в затхлом воздухе, мрачно сказал:
— Если каждая сявка по своему разумению жить начнет, нам, паханам, — крышка. Не будет этого!
...В здешних краях темнеет рано, и, когда к вахте подходят первые колонны заключенных, на вышках уже горят прожектора. Подъем в семь, съем с работы в семь, уходят колонны — темно, приходят — тоже темно. Получил свою пайку черняшки, миску баланды, час до отбоя, и не успеваешь, кажется, уснуть — «Подъем! И уже горят прожектора на вышках, где с винтовками топчатся в тулупах часовые, за колючкой рабочий двор, конвой с собаками, вкалывай до темноты, потом съем, вахта, пересчет, барак. Он сразу задышит паром, людским гомоном, кто-то меняет черняшку на махорку, кто-то пытается взбить слежавшийся, набитый соломой тюфяк, у кого-то сперли с просушки рабочие ботинки первого срока и заменили каким-то рваньем. Только в самом дальнем углу барака стоит торжественная тишина. Над неизвестно откуда взявшейся чистой простыней, постеленной на краю нар, священнодействует Федька Косой. Отточенной до тусклого блеска финкой он толстыми ломтями нарезает колбасу, жирную селедку, белый свежайший хлеб и главную закуску — розоватое, с прожилками копченого мяса, сало. Бутылки со спиртом уже открыты, стоят два граненых стакана и кружки.
На почетном месте, привычно скрестив ноги, сидит Сало. Рядом с ним бригадир и нарядчик, а вокруг них сгрудилась вся саловская кодла и нетерпеливо поглядывают то на Сало, то в глубину барака.
— Вот он! — крикнул Федька Косой. — Пришел!
— Зови! — приказал Сало.
Федька спрыгнул и пошел в глубь барака. Алешка Рыскалов уже снял с ног промокшие бахилы и искал свободное место на печке, чтобы поставить их сушиться.
— Одевай обратно свои прахари! — ухмыльнулся Федька. — А можешь и в носках, если не очень воняют. Ждут тебя!
— Кому это я понадобился? — устало опустился на нары Рыскалов.
— Просят отужинать в компании порядочных людей! — продолжал свой треп Федька.
— Уже поужинал, — мрачно сказал Рыскалов.
— Какой же это ужин? — сплюнул Федька. — Рыбкин суп?! — И уже серьезно, вполголоса, сообщил: — Сало ждет на сабантуй. Без тебя не начинают. Бригадир там, нарядчик тоже.
— Я-то им зачем? — насторожился Рыскалов.
— Мое дело — свистнуть! — ответил Федька. — Не тяни. Люди ждут.
— Ладно, — пожал плечами Рыскалов. — Пойдем.
Рыскалов натянул на ноги мокрые еще бахилы и пошел за Федькой в глубину барака, угол которого занимали блатные.