Каждый раз, когда Степан вспоминал Павлова, ему делалось не по себе. Раньше при слове «контра» он представлял себе каких-нибудь спекулянтов-мешочников или уголовников, пусть даже недобитых офицеров и кадетов, которые втихомолку поносят Советскую власть и ждут не дождутся, когда в город войдет Юденич. Но никогда он не думал, что они могут быть такими, как Павлов, несломленными и бросающими вызов даже своей смертью. Не мог он понять и Колыванова, когда тот говорил, что они не вправе отпугивать от комсомола всяких там гимназистов и реалистов. Степан считал, что этого не должно быть, когда вокруг заговоры, саботажи и убийства.
Когда Женьку принимали в коммуну, Степан потребовал, чтобы тот публично отрекся от своих дворянских родителей. Женька, то бледнея, то покрываясь красными пятнами, отвечал, что из родителей у него жив только отец и что он никакой не дворянин, а простой военный врач.
«Все равно офицер!» — закричал Степан, и Колыванову пришлось объяснять ему разницу между строевым офицером и военным врачом.
В коммуну Женьку приняли, но — странное дело! — он начал стесняться отца, навещал его украдкой и каждый раз, когда они вместе выходили из дома, просил его надеть штатское пальто. Отец ни разу не согласился и ходил по улицам в шинели и фуражке с кокардой, высоко подняв голову и распрямив плечи. Женька, наоборот, сутулился, всю дорогу отворачивался от прохожих и прятал лицо в поднятый воротник. Отец недоумевающе и грустно поглядывал на Женьку и еще выше поднимал голову. Женьке было стыдно, но ничего с собой поделать он не мог и когда прощался с отцом где-нибудь на углу, то чувствовал облегчение и дальше шел уже посвистывая, сдвинув фуражку со лба, чтобы все видели его забинтованную голову.
Вообще-то рана его давно зажила, и он мог свободно обойтись без повязки, но расставаться с ней Женьке было жаль по двум причинам. Главная была в том, что повязка, по мнению Женьки, придавала ему вид мужественный и романтичный. Пусть все видят, что он встречался лицом к лицу с врагами и не дрогнул. То, что тюкнули его по затылку, особой роли не играет.
Вторая причина заключалась в следующем: в больнице Женьке выстригли полголовы, и теперь волосы росли неровно. На одной стороне как у людей, на другой — как у рассердившегося дикобраза. Повязка скрывала это несоответствие в его прическе. Можно было, конечно, остричь вторую половину волос, но Женька предпочитал носить повязку и потихоньку от всех ночью стирать загрязнившиеся бинты, сушить их у печки, а рано утром, пока все спали, опять обматывать голову.
Особенно нравилось Женьке вышагивать с повязкой в строю, когда коммунары шли на военные занятия. С винтовкой за плечом, с подсумком на ремне да еще с перебинтованной головой он казался сам себе бывалым фронтовиком, хлебнувшим пороха, и мечтал поскорее избавиться от гимназической формы и раздобыть себе кожанку или, на крайний случай, солдатскую шинель и ботинки с обмотками, как у Степана.
Была у него еще одна мечта: пройтись по городу в бинтах и с винтовкой рядом с Леной. Но когда они не дежурили в патруле и не ходили на стрельбище, винтовки составлялись в пирамиду под охраной дневального, а одна повязка без винтовки — это уже не то!
Однажды он все-таки умудрился, возвращаясь со строевых занятий, забежать к Лене. Но ее дома не оказалось, дверь ему открыла мать Лены, на винтовку и перебинтованную голову не обратила внимания и была озабочена только тем, достанется Лене селедка, которую выдавали сегодня в лавке, или нет.
Женька обиделся, к лавке не пошел, а побежал в коммуну. Прибежал он как раз вовремя, потому что их повели получать обмундирование и патроны.
На складе пахло кожей и нафталином. Груды гимнастерок и шинелей лежали на длинных, сбитых из досок столах, похожих на магазинные прилавки. Тут же были навалены защитного цвета обмотки и лежали связанные за шнурки ботинки из грубой кожи с медными гвоздочками на каблуках, а на стойках, пряжками кверху, висели ремни.
Распоряжался этим несметным богатством лысоватый человечек с рыжими реденькими усами. На нем были надеты линялая гимнастерка и синие кавалерийские бриджи с кожаными леями, а на ногах почему-то валенки с галошами. Человечек цепко вглядывался в подошедшего к нему, выхватывал из одной груды шинель, из другой гимнастерку, перегнувшись через прилавок, смотрел на ноги и выкидывал ботинки.
Все оказывалось почти впору.
Девчатам тоже выдавались шинель, гимнастерка, бриджи и ботинки с обмотками. Бриджи они распарывали и кроили из них юбки, а обмотки меняли на нитяные чулки тут же, за углом, на толкучке.
Обмундирование складывали в шинель, перевязывали новеньким ремнем, писали на нем химическим карандашом фамилию, отправлялись за патронами.
Патроны выдавали боевые, и сразу все переставали пересмеиваться и подшучивать друг над другом. Молча ссыпали патроны в подсумки и шли к подводе, на которую грузили свои тючки.
Насте выдали еще брезентовую сумку с красным крестом, а в ней бинты и всякие пузыречки.
Степан ходил вокруг да около и допытывался, нет ли у нее там спиртика, Настя шугала его, а Женька сказал, что теперь по утрам его должна перевязывать Настя. Для практики.
Колыванов приказал, чтобы Степан проверил пулемет и держал его в готовности. Степан понял его слова по-своему и притащил пулемет в комнату.
В комнатах теперь стоял неистребимый запах дегтя и оружейного масла. Дегтем смазывали ботинки, маслом — винтовки. И с дегтем и с маслом все явно перестарались, и штатские рубашки шли на ветошь для протирки.
Но казенный этот дух нравился даже девчатам, потому что все понимали: скоро на фронт.
Несколькими днями раньше ушел эшелон с комсомольцами из самокатной роты. Теперь очередь за ними!
Отправки ждали со дня на день, настроение было у всех какое-то странное — и тревожное, и веселое. Их уже ничего не связывало с прежним, устоявшимся коммунарским бытом, и они напропалую жгли последние дрова и, не скупясь, сыпали сахарин в морковный чай.
Вот и сейчас уютно булькал на буржуйке закопченный чайник, пахло разваренным пшеном, в углу Степан с Глашей в который раз разбирали и смазывали пулемет, Федор перекладывал что-то в своем вещевом мешке, а Женька сочинял стихи. Он закрывал глаза и, как наяву, видел перед собой страницы «Юного пролетария», свою фамилию, набранную крупным шрифтом в замысловатой виньетке, а под ней колонку стихов.
Идут эшелоны, стучат эшелоны,
Вперед, все вперед и вперед... —
бормотал Женька и размахивал огрызком химического карандаша.
И в дымных вагонах, в поющих вагонах
Горячий веселый народ!..
— Опять стихи бормочешь? — спросил из своего угла Степан.
— Не мешай, Степа... — одернула его Глаша.
— Пустое занятие! — огладил ствол пулемета Степан. — Кому они нужны?
— Всем! — вспылил Женька.
— Всем? — насмешливо протянул Степан.
— Да, всем!
— Федор, тебе стихи нужны?
— Чего? — оторвался от своего мешка Федор.
— Стихи, спрашиваю, тебе нужны? — Степан встал в позу и продекламировал: — «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда!»
Федор подумал и сказал:
— Нам это ни к чему.
— Слыхал? — обрадовался Степан.
— Так не спорят! — обиделся Женька. — А Федору просто надо учиться.
— Чего, чего? — Степан обтер руки и подошел к Женьке. — Может, и мне тоже?
— И тебе!
— В гимназию, значит, определяться? — У Степана заходили желваки на скулах.
— В трудовую школу, — стоял на своем Женька.
Степан оглядел его с ног до головы и заявил:
— Все ученые — контра!
Глаша ахнула и тихо сказала:
— Степан...
Но Степан упрямо мотнул головой и повторил:
— В чистом виде контра!
Женька потрогал повязку на голове, нервно одернул гимнастерку под ремнем и, стараясь говорить ровно, хотя голос его прерывался от волнения, спросил:
— Тогда скажи... В гимназии я учился... Что же я, по-твоему, контра?
— Ты-то? — Степан слегка растерялся. — Был как есть контрик. И сейчас еще не вполне.
— Что «не вполне?» — Губы у Женьки дрожали.
— Не вполне партийный человек, — туманно объяснил Степан.
— А ты партийный?
— Спрашиваешь! Я член РКСМ.
— Я тоже!
— Все равно ты еще не достиг, — упрямо заявил Степан. — Вот Кузьма достиг. Наш человек, рабочий. А Федор вроде тебя, только с другого края.
— Это с какого же я краю? — поднял голову от своего мешка Федор.
— С крестьянского! — рубанул ладонью воздух Степан.
— Чепуху несешь! — отмахнулся Женька. — Вот Иван Степанович — настоящий партиец, Колыванов тоже. Члены партии большевиков!
— А я беспартийный, по-твоему? — растерялся Степан.
— Факт! — Женька поглядел на его потерянное лицо и рассмеялся.
— Усмешки строишь? — Глаза у Степана сузились, скулы окаменели. — Я за такие слова, знаешь, что могу сделать?
— Кулаками будешь партийность свою доказывать? — усмехнулся Женька.
— Жаль, зарок дал... — сквозь зубы сказал Степан. — А то бы не посмотрел, что у тебя башка перемотана!
Пошел в угол, присел на корточки у пулемета, услышал, как сочувственно вздохнула Глаша, и отвернулся. Глаша поглядывала на его мрачное лицо и думала о том, что еще совсем недавно она, как и все слободские ребята, гордилась, когда Степана звали в кулачные бои взрослые парни с ближних улиц. Потом, когда что-то неуловимо изменилось в их отношениях и она уже бегала с мальчишками, а Степан как-то по особенному приглядывался к ней, драки его стали ей ненавистны. Но каждый раз, когда он приходил к баракам с синяком под глазом и смывал у водопроводной колонки во дворе запекшуюся под носом кровь, ей становилось и жалко его, и досадно, что кто-то оказался сильней. Сейчас она радовалась, что Степан пересилил себя и не ввязался в драку, но к радости примешивалась и та, давняя досада к побежденному и неприязнь к Женьке, который в комсомоле без году неделю, а Степан еще в августе семнадцатого вступил в тогдашний Союз рабочей молодежи. Может, он, конечно, и не настоящий член партии большевиков, но все равно партийный, а Женька пришел на готовенькое и заносится! Потом подумала: может быть, все не так? Кузя — рабочий, Федька — из крестьян, но сейчас-то они вместе! И Степан, и Женька, и она. А кто раньше, кто позже — не в очереди за селедкой стоят!