Особое задание: Повести и рассказы — страница 20 из 21

Сторож, глубоко вздыхая и приговаривая про грехи наши тяжкие, засветил другую лампу, поставил ее на середину стола, не ожидая приглашения, сел на скамейку. Он даже не обратил внимания на лежащего в углу человека в военной форме, с — которым, всего несколько минут назад делил ужин, вел беседу «за жизнь». Словно ко всему происходящему он не имел никакого отношения. Мало ли за его долгую службу — здесь перебывало покойников. Что же, он за каждого должен переживать?

Маша присела на корточки, разглядывая убитого. Это был не Угрюмов и даже не каптенармус. Он стала ожидать задержанного. И как только в тусклом свете показалась высокая статная фигура бородатого человека, девушка ощутила страшную усталость. Если бы она не прислонилась к стене, ноги не удержали бы ее. Бородатый сделал шаг, поднял голову и… застыл. Несколько секунд Угрюмов глядел на Машу, а затем со злой — иронией произнес:

— Старый идиот. На какого живца клюнул… — Он расстегнул ворот железнодорожного кителя — и прошел — к лавке, где отрешенно сидел сторож.

— Разрешите? — обернулся он к конвоиру, но вместо того ответил начальник — отдела:

— Еще насидитесь, господин полковник. Не будем терять времени. Поехали.


1980 г.

СТРОКА НА КАМНЕ

Тогда, помню, я удивился. Надо же, пятнадцать лет минуло после той памятной встречи, когда она вся, от задиристых носков белых валенок до красной звездочки на серой ушанке, искрясь, как первый, не тронутый войной февральский снег Сталинграда, сказала, заполнив счастливой улыбкой тесную бекетовскую улочку:

— А я вышла замуж!

Даже — меня, не имевшего на нее виды, что-то морозное ущипнуло за сердце. А каково было бы услышать это признание тем одноклассникам, которые совсем недавно перестали досаждать — девчонкам глупыми остротами, сомнительной ценности изречениями, даже сентиментальными записками. Перед войной они неизменным эскортом, целиком полагаясь на ее вкус, терпеливо ожидали участницу танцевального ансамбля клуба имени «Павших борцов» после репетиции или концерта… И они, ни черта не смыслившие в мудреных французских «па де сизо» и «рон де жамбах», искренне уверяли, что после Ольги Лепешинской только она должна взойти Авророй на сцену знаменитого Большого. А если учесть, что имя у нее было такое редкое, красивое — Грация (правда, мы звали ее на свой манер — Граней, что далеко не соответствовало переводу с латыни), то казалось, что судьба ее предопределена.

Но началась война… Поклонники ее таланта были теперь далеко от родной школы. И я понимал, что Граня осчастливила не одноклассника. И хотя поступок ее мне казался тогда более чем легкомысленным, у меня не повернулся язык, чтобы омрачить ее день какой-нибудь расхожей репликой о скоротечности фронтовых браков.

Как я благодарен своему языку и той минуте молчаливого соучастия! Оказалось, что брак был не только долговечным, но и счастливым. И она с какой-то необыкновенной гордостью рассказывала о своем муже — солисте балета Ленинградского театра имени Кирова и с легкой иронией о крушении своей школьной мечты. — Нет, не потому, что она оказалась бесталанной. Горячий осколок крупповской стали, застрявший в ноге, засадил ее за счетно-вычислительную технику планово-экономического отдела. Теперь ее тихие радости сводились к очередной премьере мужа и хорошим школьным оценкам дочери. — Конечно, это не совсем то, что мы ей пророчили, но она по-своему была счастлива и не сетовала на судьбу. Так, по крайней мере, казалось мне тогда. Но позже, когда еще десять лет спустя вновь встретились с Грацией Александровной, она вдруг открылась неведомой мне стороной души. Оказалось, все последние годы она жила не только своими планами-отчетами, премьерами мужа, тревогами необыкновенного акселерата, но и нетленной памятью фронтового братства…

Мы только что вернулись от нее, и я все еще находился под впечатлением встречи в домашнем кругу. В тот первый приезд она не звала меня в гости, сказав, что живут в центре Ленинграда, на Мойке, недалеко от того дома, где прошли последние годы Пушкина. Живут они в комнате свекрови. Обещают дать новую. Наконец дали. И снова место связано с именем великого поэта. У Черной речки. Там, где пуля проклинаемого нами до сих пор Дантеса повалила Пушкина на снег. Черная речка… Помнится, когда в школе мы изучали биографию и творчество Александра Сергеевича, когда смотрели черно-белый немой фильм «Поэт и царь», казалось, что эта самая речка и место, выбранное для выяснения отношений, находятся за Питером у чертей на куличках, а оказалось — совсем недалеко от центральных шумных проспектов. Или это бешеные скорости наших дней так сократили расстояния. Словом, места дуэли мы достигли, наверное, через полчаса.

И вот стоим у скромного памятного; обелиска, и чувство незатихающей боли мешает вернуться к действительности.

Глядя на обелиск, я долго не мог заставить себя двинуться с места. Подобное чувство испытал в первый приезд в Ленинград, когда, ступив на мостовую площади Московского вокзала, не мог заставить себя пересечь ее, чтобы войти в вестибюль Северной гостиницы. Все, что было до сих пор слышано, читано, видено об этом городе, навалилось на меня неподъемной глыбой. Я чувствовал, как вся вековая история России от моих пращуров, забивавших первые дубовые сваи в основание города, до восстания декабристов, до Великого Октября с его залпом «Авроры» и штурмом Зимнего, до героической обороны Петрограда, в которой принимал участие мой отец, рядовой первого Пензенского коммунистического полка, до тех бессмертных блокадных дней Ленинграда— все это было связано со становлением, настоящим и будущим моей Родины — вошло в меня в те минуты прикосновения к мостовой. Думаю, что подобное чувство испытал не один я, каждый, кому повезло в жизни приехать в город-герой на Неве.

Я рассказал об этом своей спутнице, когда мы шли в ее новую квартиру. И она подтвердила мои мысли, потому что нечто подобное испытала сама. А я, забегая вперед, подумал, что не торжественное открытие мемориальной доски в память о погибших, а, наверное, вот этот пушкинский обелиск, затерявшийся теперь не на лесной поляне, а средь каменных громад, натолкнул ее на ту мысль, о которой речь пойдет дальше.

…Мы сидим в уютном номере ленинградской гостиницы «Россия». Беседа течет по руслу воспоминаний. Почему? Наверное, потом, что неумолимое время стирает следы прошлого не только с полей давних сражений, но и уносит из памяти черты близких и дорогих твоему сердцу сверстников, которые в сорок первом, надев солдатские шинели, ушли, чтобы не вернуться никогда. А нам сегодня порой так не хватает их дружеского совета, бескорыстной поддержки, сурового, но справедливого предупреждения. Может, потому, что за широким окном неумолчно шумит парк Победы, посаженный ленинградцами в первую мирную весну…

Парки… Их совсем юные или вековые аллеи с размеренным хрустом заснеженных дорожек, отчаянным шелестом опавшей листвы, с неумолчными трелями июньских соловьев… Как о многом могут рассказать или напомнить нам городские парки. Взять хотя бы этот. Раз он связан с войной, абсолютно. естественно, что, слушая его, глядя на него, мы думаем и говорим о былом, давным-давно минувшем. И в этом нашем давнем прошлом видим каждый свое и редко что-то общее. Она, например, видит, как вот в такой же жаркий день ее часть отходила через калмыцкие степи к Сталинграду. Почему именно этот эпизод всплыл в ее памяти? Наверное, в логическом мышлении человека многое построено на противоположностях, казалось бы, взаимно исключающих друг друга. Скажем: тишина — грохот, радость — горе, любовь — ненависть. И сейчас шумливая зелень парка перенесла ее за тыщу верст отсюда в полупустыню, где, гляди не гляди, не встретишь не то что дерева, кустика. Лишь прокаленная добела полынь царствует от горизонта до горизонта, заполняя воздух над степью горьким ароматом. Но, может, не парк, а вот тот грузовик с бочками в кузове перенес ее в горячую юность… Она сказала: «Отходили». Но это было сказано мягко, с долей того юмора, на который мы, как победители, имеем полное право. Можете представить батальон в семнадцать человек, у бойцов которого кроме личного оружия есть полуторка, бочка бензина, бочка подсолнечного масла и мешок сахара. Отрываясь от противника, они жмут на все железки, чтобы где-то в этом проклятом безводном безбрежии встретить своих, зацепиться на каком-нибудь участке укрепрайона. Но ни своих, ни внешней полосы обороны. А. железные стервятники систематически заглядывают на дорогу, прочесывают ее огненными струями мощных пулеметов, и от танков приходится петлять, точно зайцу от охотников. Лишь недалеко от Сталинграда встретились они с частями Красной Армии, идущими на передний край, но у батальона уже не было сил радоваться своему спасению, долгожданной встрече. Мучимые голодом и жаждой, они съели сахар и выпили масло. Теперь к первым двум недугам прибавилась страшная желудочная боль.

— Если бы ты мог представить, в каком виде нас доставили в госпиталь, — сказала она, смущенно оглядывая себя, словно на ее одежде могли сохраниться следы той фронтовой дороги. — Но, слава богу, все выжили на этот раз, а бывало хуже…

Конечно, бывало. Особенно когда не думаешь и не гадаешь, что вот сейчас будет хуже, чем есть. Может быть, заглянув в будущее, а может, вспомнив что-то незабываемое, Грация вдруг безотносительно к первому рассказу произносит:

— Теперь я могу спокойно умереть.

На мой незаданный вопрос охотно отвечает. Отвечает, торопясь и волнуясь. Оттого, что вдруг я что-то не пойму в ее высоких словах о смысле жизни, о долге.

— Ты знаешь, по неписаному закону человек должен после себя оставить какие-то добрые дела. Ну, хотя бы три. Дом построить. Это образно. А в общем-то — завод, город. Это для страны в философском смысле. Семьей обзавестись. Это для прямого продолжения. Ну, хотя бы простого воспроизводства. И еще что-то для близких. Дерево посадить, колодец вырыть… Дом построить мне не удалось. Защищала его, как могла… Дочь воспитываю. А вот покоя на душе не было. Чувствовала себя должником. Перед памятью ребят… Сколько их осталось там, на крутом яру у Сталинградского тракторного. Обо всех ли знают родные? Был среди них один из Ленинграда. То есть много было, но я об одном. Имя запомнила — Алеша. А фамилию забыла. Такая простая, распространенная. Не оттого ли выпала из памяти? Но это не оправдание. Перед другими, может быть, а перед собственной совестью — нет…