Особые обстоятельства (Рассказы и повести) — страница 10 из 50

— Что стряслось-то? Да успокойся, вон губы как трясутся.

— Они сбежали, сбежали, — твердила Сонечка, указывая в сторону зала.

— Кто сбежал? Не заплатили? Ну, такое случается, всех не укараулишь. Мир не без подлых людей. На сколько наели-напили?

— Ах, да не в этом дело. — Сонечка отмахнулась, вытерла сухие глаза свои, подобралась: надо было идти к шоферам.


V

За окнами размокал декабрь, гнилой, оттепельный; промозглый ветер гнал липкие снежинки; голые березы по сторонам улицы дрожали и ежились, по стволам тополей бежали струйки. А в зале было уютно, сладко пел японский квартет «Ройял найтс»:

Когда ее встречаю в одном и том же месте,

Всегда хочу сказать ей, что нравится она,

Но как найти мне смелость, но как найти мне храбрость

И ей передать мои слова.

Тихонько подпевая японцам, Сонечка сервировала в банкетной раковине, за шторою, стол на пятнадцать кувертов.

Она ловко свернула накрахмаленную салфетку, поставила на тарелку маленькой Фудзиямою; это японская музыка напомнила — видела вулкан на картинке… Сегодня будут чествовать ветерана труда. Сорок лет проработал на заводе… Жуть! Прожить бы столько!..

Немножко попятившись, Сонечка оглядела стол по длине — конуса белых салфеток, высокие вазы, темные, пока скрывающие под серьезным видом игристое свое нутро бутылки шампанского стояли хорошо. Еще не было цветных сочных пятен, не было завершенности, но уже ясно виделось, что стол удается.

На улице дождик, она без зонта,

Хотел бы пригласить я под зо-онтик мой,

Но где найти мне смелость,

Но где найти мне храбрость

И ей передать мои слова, —

тихонько вторила Сонечка, отводя штору и выбираясь в зал.

— Вы… вы меня помните? — остановил ее чей-то голос.

Она повернула голову. Из-за столика поднялся парень в двубортном пиджаке, при галстуке, узел которого сбился влево. Сонечке захотелось протянуть руку и поправить — обеими ладонями разгладил за уши по моде длинные светло-русые волосы. Глаза голубые-голубые, словно…

— Конечно, помню, — сурово ответила Сонечка, ясно вызвав в памяти все: и как сидели в молчании над фужерами трое, и столбик сухого пепла от потухшей сигареты, и ожог, будто от пощечины.

— Вот, так вот, — он суматошно полез в карман, никак не мог попасть туда, высокий лоб его покрылся испариной, — я… я не знаю, как извиняться перед вами. — Он извлек наконец комочек денег; Сонечке не захотелось принимать от него деньги. — Я тогда срочно улетал, я попросил своего друга расплатиться, он обещал расплатиться, и только сегодня я узнал… от его жены, что они сбежали следом за мной, и он смеялся над вами. Да ведь это… это то же самое воровство!

Парень говорил сбивчиво, торопливо, точно боялся, что Сонечка его перебьет, остановит, а она повторила про себя: «От его жены. Значит, та, в джинсах, стала женой… Боже мой, какая же она дурочка, кого же она проворонила, кого — не заметила!»

— Ну возьмите, пожалуйста, сколько я вам должен! Возьмите, иначе я покоя не найду!

— Давайте… одиннадцать рублей, — прикинув про себя, сказала Сонечка, пряча глаза и вспыхивая. — И забудем об этом. Все в порядке.

Зашуршало, в руке у нее очутились деньги; голос парня, уже посмелее, произнес:

— Еще раз простите.

Сонечка сунула деньги в кармашек и безотчетно направилась следом за парнем и стала смотреть, как он обматывает шею стареньким шарфом, надевает поношенное демисезонное пальто, выходит на улицу; в дверь прянуло сыростью, металлическими запахами улицы.

И Сонечка помешкала немножко, потянула ручку на себя, тоже вышла. Ветер насквозь пронзил платье, захлестнул подол вокруг ее ног. Она, придерживая подол, смотрела вслед удаляющейся фигуре в намокшей, сосульками, серой заячьей шапке. Вот сейчас свернет за угол! Как она хотела, чтобы он обернулся, всеми силами хотела! И ей показалось, что он, прежде чем скрыться, оглянулся, и она подняла руку и помахала ему ладонью.

Расписка

Эмилия шла трудно — авоськи оттягивали, больно кисти рук, на пястьях схлестнулись красные рубчатые полосы. Пакеты молока, бутылки с кефиром, хлеб в полиэтиленовом мешочке, палка любительской колбасы, два килограмма яблок, килограмм томатов, тоже в прозрачных кулечках, — все это весило порядком; да на полусогнутом локте еще жестко сидела сумочка с коробочкой косметики, кошельком и заводским пропуском.

Пришлось выстоять три очереди в магазинной спертой духоте, среди раздраженных, уставших после работы людей, и Эмилия вымоталась, пожалуй, куда больше, чем на службе. Кримпленовый кремового цвета в елочку костюм на Эмилии сбился, рубашка под ним приставала к спине, тушь на ресницах и тени под глазами размазались, палевый колпак прически сбился набок, и Эмилия ощущала себя неряшливой, липкой, жирной; запахи духов и пудры перемешивались с запахами пота, и ей казалось, что от нее за версту разит кошкой. Но одернуть хотя бы подол и поправить прическу она не могла, потому что руки ее были точно связаны, и шла терпеливо, обреченно.

И так вот — чуть ли не каждый день: у сына-студента и дочки-десятиклассницы аппетит был, как у аллигаторов. Она ни разу не видела, как обедают аллигаторы, но представить могла — по фильмам «Клуба кинопутешествий», когда на экране телевизора возникали тропики, и вдруг из кипящей жижи разевалась бездонная бугроватая пасть с двумя пилами зубов. Эмилия тоже любила поесть — наголодалась в детстве до дистрофии, особенно обожала бисквитное пирожное: от одного вида золотистого пористого среза, кремовых розанчиков и завитушек у нее слюнки текли; однако воздерживалась, приговаривала себя к разгрузочным дням, а после них, лживо свои слабости распекая, наверстывала вдвойне…

Она тащилась по горячей оживленной улице, ее толкали, теснили, но все было привычным для этого вечернего часа: запахи бензинного перегара, табака, духов, пота, завихрения у магазинов, сумки, авоськи, портфели. Город возвращался по домам, предвкушая отдых и развлечения.

Шевелился перекресток, перемежая потоки машин. Надо, мелко семеня ногами и на время позабыв о тяжести сумок, перебежать его, а потом направо — к дому, занимающему целый квартал. Однако домой Эмилии не хотелось. В сплошной стене слившихся многоэтажных зданий, вдоль которой Эмилия продвигалась, открылся вход под каменную арку, поманила сочная зелень в глубине двора и свободная скамья.

Повесив авоську на рейку скамеечной спинки, Эмилия блаженно перевела дух, отдувая румяненькие пухлые щеки, вытянула ноги в капроновых «следах» и белых танкетках. Ноги у нее были полненькие, крепенькие; да и сама она еще хоть куда, все на месте, и вчера подруги по отделу, не лицемеря и без ревности, говорили ей приятное и возвышенное. Вчера у нее был день рождения. Начальник группы, сняв очки, выстрелил пробкой, опытно пустил кометный хвост шампанского в стаканы. Потом ложками ели торт «Лакомку» и смеялись. Ей подарили дорогие египетские духи на французской эссенции — название написано по-восточному, не разберешь, кофеварку и набор салфеток из льняного полотна, со вкусом расшитых по каемочке крестиком.

Когда-то, давно-давно, в молодости, ей пришло в голову, что людей в заводском отделе снабжения работает, по крайней мере, в три раза больше, чем это необходимо. Отсюда и окладишки самые низкие. Бойкая Нина Павловна точно говорит: «Завод делает вид, что нам платит, мы делаем вид, что работаем». С утра начинаются разговоры: кто да что купил или ловко достал, по блату сшил, что где случилось; на работу ходят, как в театр, надевая все самое модное, новое, лучшее, чтобы покичиться перед другими, показать свое преимущество. У них мужья настоящие, серьезные, с солидными окладами, со всякими приработками. Эмилии тягаться с ними трудно, приходится даже на отпуск прикапливать по копейке. Пантелей Прокофьевич просиживает штаны в бюро технической информации и — довольнешенек. «Сократить бы в отделе штаты, — когда-то подумывала Эмилия, — оставшимся зарплату поднять бы втрое — справятся запросто». Но постепенно привыкла к разговорам, безделью до полудня и внезапным авралам, и о переменах в своей жизни совершенно не помышляла.

Но досада на Пантелея Прокофьевича не исчезала, наоборот, разрасталась и вкапывалась, задевая уже такие корешки, после отмирания которых все начинает трещать и рушиться. Вот подарил Эмилии какой-то мерзкий кулон: сердце из поддельного янтаря, внутри которого распят бледный крабик. Смотреть тошно! Всю жизнь Пантелей Прокофьевич такой, а ведь старше Эмилии на двенадцать лет, и представляла она, что будет баюкать ее на руках и вообще… Глупая, глупая девчонка. А мама мечтала выдать ее замуж за генерала или знаменитого артиста… И как же не пришло в голову тогда: до чего это смешно и глупо — Эмилия и Пантелей!.. Ах, отыграть бы все назад, лет на двадцать назад!..

Эмилия с завистью проводила долговязых патлатых парней-акселератов в матово-синих и мутно-багровых, техасах, по-модному истертых, крепко обтягивающих зады, и девчонок, которые почти ничем от этих парней не отличались, гибко и бесстыдно к ним приникли. Как раскованно, вольно они живут, не отягощая себя никакими заботами о завтрашнем дне! У нее никогда такой беспечности, такой легкости на душе не было!

Нет, она никак свою жизнь с жизнью нынешних юных, с жизнью сына и дочери не сравнивала, не сопоставляла, не требовала ревниво и нелепо, чтобы дети зеркально повторяли своих родителей. Слишком разительно отличалось то, чего натерпелась, как настрадалась, что знала и понимала Эмилия в повседневности, от интересов, знаний и запросов дочери. Сына она почти не видела, а в редкие часы, когда этот высоченный басистый долговолосый незнакомец гостил дома и иногда снисходительно замечал ее, она даже робела и торопилась на кухню или к телевизору…

Сын с дочерью ничего не подарили ей. Дочка только утром, наспех чмокнула ее в щеку, а сын вообще, видимо, не вспомнил, что у матери день рождения.