— Ты бы, Иришка, не ходила за мной, мало ли что можно увидеть.
Но тут дверь распахнулась, и, пошатываясь, дыша перегаром, на пороге встала растрепанная Мокеиха.
— А-а, бригадирша, — хрипло выдавила она, вцепившись в косяк. — Чего высматриваешь? — Зрачки у нее мелко дрожали, одутловатое сизое лицо передергивалось.
Иришку затошнило, она попятилась к выходу, но Мокеиха с пьяной зоркостью ее углядела.
— Невесту Коляньке привела? Ишь какая долгоногая… Бедный мой сыночек, — заголосила внезапно и стала сползать вдоль косяка на порог, — дочери меня бросили, один ты остался, за что убили тебя, несчастненького-о!
Тетка Евдокия кинула портфель, схватила Мокеиху за плечи:
— Перестань, Феня, перестань. В избу пойдем, пойдем в избу.
— Ты кто? — села та на пороге, с безумным удивлением уставилась. — Кто ты такая?
— Да опомнись, Феня, слышишь!
Иришка очутилась на улице. Яркий летний день царил над поселком, пропитывая солнцем каждую муравку; с хозяйственным гудом проносились пчелы, грузный шмель в богатой шубе пересчитывал лапками трубочки клевера. А из разбитого окна, будто из иного мира, доносился сожженный голос и другой, жалостный и осуждающий.
— Он жалел меня, прибирал за мной, «мамочка, говорил, родненькая-а»…
— Где Семен-то, Феня?
— На сеновале дрыхнет, чугунная башка.
— Ох, до чего же ты опустилась, Феня… У меня вон куда больше причин было…
— У тебя-а… Ты партейная!.. Плесни-ко лучше вон из той бутылки, да гляди, «Рубин» написано…
Послышался звон горлышка о стакан, потом не то вздох, не то стон.
— Лечиться тебе надо, Феня, погубишь ты и себя, и Коляньку.
— Да вот — все с мужиком, все помаленьку, чтоб ему меньше, ироду, и не заметила… Да что изменится, что? Одно и то же!..
— Чего же тебе не хватает, чего от жизни требуешь, коли сама ей ничего не даешь?
— Не знаю… Вот здеся пусто.
— Ладно, о тебе после поговорим. Куда Коляньку увезли?
— На койку, в эту… в город… в Зареченск…
— А ты чего?
— Чего тебя принесло, какое твое дело? — на визге закончила Мокеиха. — В бригаде своей командуй, а тут не деревня, тут не твое дело!
— До всего мне дело. Неужто не осталось в тебе, Феня, ничего от прежней? Я что-то не вижу.
Мокеиха злобно рассмеялась:
— Разинь второй глаз, тогда увидишь!
Иришка вспыхнула, больно ей стало за тетку Евдокию, за Коляньку, она озябла вдруг, кулаки стиснула. Но состукала дверь, тетка Евдокия вышла, плотно прижимая портфель к боку. Лицо ее было строгим и печальным, в глазу, глубоко-глубоко, затаилась слезинка.
— Ты слышала? — спросила она немного погодя, когда уже миновали церквушку.
— По всей улице было слышно. — Иришка смотрела себе под ноги.
— Как поправится Колянька, заберу его к себе в бригаду. Ты ступай к Сильвестрычу, а мне еще надо кое-куда. Я так этого дела не оставлю… И, пожалуйста, никому больше… а то вспугнем…
«Люди страшнее», — вспомнила Иришка слова Коляньки. Но как трудно считать Билла-Кошкодава, Гришку людьми! Тогда, на обратном пути в лодке, Колянька поправил: Иришка ошиблась, это высокий с чубом — Билл-Кошкодав, а маленький — Гришка. Но что же случилось, за что же они так избили Коляньку? Вспомнился и разговор в ночном у костра, который затеяла Нюрка, и все же назвать обоих самым страшным в мире словом язык не поворачивался.
А ноги будто сами понесли к дому, покрашенному в нежный салатный цвет, и из-за того же самого угла она увидела отворенное окно, услыхала какую-то разорванную на куски музыку и хрипатые, словно задавленные, магнитофонные голоса, выговаривающие под эту музыку: «Пабу-дабу-дабу-да, хэбу-ха!» И появилась в окне и исчезла голова Билла с черным чубом, и дернулись на миг рыжие Гришкины патлы.
Будто глумясь над Иришкой, музыка выла, хохотала, и словно волна захлестнула Иришку, она стремительно, точно в холодную воду, кинулась к окошку.
— Эй, вы, — закричала она, — слушайте, вы!..
За тонкими рейками забора, вскидываясь на задние лапы, металась дымчатая лайка величиною с теленка, скалила в черных ободьях пасти белые зубы. Музыка захлебнулась, из окна высунулся Билл-Кошкодав, лицо его с выпяченной нижней губой надвинулось, заслонило собой сверкающий день, и швыряла Иришка в это ненавистное лицо: слова, будто пощечины!..
— Трусы подлые!.. Паршивые гады!..
В соседних домах зашевелились, кто-то выглядывал в окошко, кто-то на крылечке появился, а Билл-Кошкодав уже захлопнул створку и задернул плотную штору.
И лишь тогда Иришка опомнилась, и заплакала от бессилия, и бросилась по улице. В звенящем тумане сбежала она на берег, запрыгнула в лодку и уткнулась в грудь опешившего Сильвестрыча. Он неумело гладил ее по волосам, спрашивал что-то, а она всхлипывала, глотала слезы и ничего не могла сказать.
— Ну, будет, — прикрикнул наконец Сильвестрыч тонким голосом, — вода из берегов выпирает! — Взял Иришку ладонями за голову, отстранил от себя немножко. — Кто же тебя, красавица, так разобидел?
— Что я наделала, Сильвестрыч, что я наделала! Сбегут они!..
— Да говори толком.
— Тетка Евдокия не велела, а я… не смогла…
— Ах ты, голубиная душа, — вздохнул Сильвестрыч, терпеливо Иришку выслушав, и провел по ее щекам жестким, будто наждак, тылом ладони. — Далеко не убегут. — Он кулаком пристукнул по скамейке.
Деловито размахивая портфелем, приближалась к ним тетка Евдокия. Увидела поникшую Иришку, спросила:
— Все переживаешь?
— Еще бы, — развел руками Сильвестрыч, спасая Иришку от нового объяснения, — придумала тоже: выродков этих усовестить. Ты, Евдокия, не серчай…
— Девчонка, надо было тебя сразу высадить, — сказала тетка Евдокия. — Теперь придется тебя охранять! Ну да ладно, — смягчилась она, заметив, что у Иришки набухают губы, — пусть будет всем нам наука. Поехали.
Сильвестрыч дернул шнур, за кормою взвихрился зеленоватый бурун, а от носа казанки распушились на две стороны пенистые усы.
Как будто заново переживала Иришка и первое известие о пропаже Марты, и дорогу по лесу со скучающим Тузиком, и облитую солнцем поляну, и все остальные события, которые обрушились за какую-то неделю и так передвинули Иришкины представления об окружающем мире…
— Мне обязательно надо увидеть Коляньку! — подняла голову Иришка.
И тут же представила: она принесет Коляньке деревенских постряпушек и букетик спелой земляники. Наверное, никогда не слыхивал Колянька запаха по-домашнему печенного теста, самого чудесного на свете, никто в жизни не собирал для Коляньки ягод.
Родной человек
Судильник перестал звенеть, напоследок крякнул, и лишь тогда Валентинка села на постели, помотала головою, отгоняя сон, открыла глаза. В маленькой ее комнатке уже вовсю светало. Полотняная занавеска на окошке налилась густою синькою, а поверху стекло отливало рыжеватыми искосинами.
Только что снилось Валентинке, будто шла она по дорожке из красного кирпича от школы к ограде. За калиткою дорожка эта припадала к деревянному тротуару. На той стороне улицы обычным рядком стояли избы, а за ними, заслоняя приречные луга, откуда-то взялся высокий мраморный дворец, насквозь пропитанный солнцем. И вот будто бы только Валентинка открыла калитку, только ее порожек переступила, как тротуар повернулся поперек улицы, обратился в ковровую дорожку и осторожненько понес ее ко дворцу. И на ней оказалось белое шуршащее платье с широким подолом и белые босоножки на высоком каблучке, и впереди заиграла музыка, и на ступеньках дворца, блестящих, словно после недавнего ливня, ждали ее какие-то большие люди. Они хлопали в ладоши, улыбались ей, Валентинке, радостно и признательно. И у Валентинки засветилось, запело все внутри, она протянула руки, но тут нагрянул будто бы ветер, взметнул ее кверху. Она задыхалась, обмирала от страху, от стыда, что те большие люди на ступенях видят ее, она чувствовала, что летит куда-то, качаясь, крутясь, то падая, то опять взмывая. Что-то надсадно трещало, крякнуло наконец, и под спиною оказалась привычно жестковатая постель, и перед глазами — окошко с занавеской.
Валентинка двумя кулаками покуксилась по привычке, оставшейся с малолетства, тут же посмотрела на будильник и мигом соскочила с кровати. Под босыми подошвами мягко подался плетенный из старых тряпок овальный половичок. Заколебалась шторка на дверном проеме, Валентина отвела ее, вышла за дощатую перегородку. Там было еще светлее, и ясно виделся широкий задник беленой печи, шифоньер с зеркалом, стол в потертой клеенке, шкафчик над ним для чистой посуды, заправленная синим покрывалом кровать Зинаиды Андреевны.
Валентинка знала, что не проспала, — она ни разу не просыпала. Однако Зинаида Андреевна всегда вставала прежде нее: считала, что ей как заведующей фермою долго валяться не положено.
Шлепая стоптанными тапками по крашеным половицам, Валентинка поспешила на кухню, быстренько и точно вставила вилку в розетку. Спирали плитки налились малиновым цветом, дохнули жаром. Вода была в цинковом бачке, Валентинка зачерпнула ее ковшиком, опрокинула в чайник, опять зачерпнула. Чайник зашипел на спиралях, как рассерженный гусак, по зеленым эмалированным бокам его бежали струйки. Но все это было для Валентинки привычным, она лишь краешком глаза себя наблюдала, а сама вспоминала недобрый сон.
Такие дворцы она видела на картинках да в кино, а людей, что стояли на ступеньках, и подавно не встречала. Откуда же они появились? И почему так страшно сделалось, когда ветер понес ее? Ну, оно понятно — люди растут и всегда летают во сне. И Валентинка столько раз летала. Медленно, плавно отнималась от земли, крылато раскидывала руки. Теплые волны пробегали, чуточку обносило голову от простора и света, а тела словно и не было, таким воздушным, будто зернышко одуванчика, становилось оно. Тогда взлетала она сама и сама опускалась на землю, тогда опять и опять хотелось испытать высоту, и, выбегая из дому на мокрую от росы либо заметенную снегом дорогу, она радостно смеялась: верно знала, что сон возвратится. Только бы никогда не повторился сегодняшний!