И чего беспокоиться бы Зинаиде Андреевне? Да сердце так и кипит, будто перед большой бедой.
Третьего дня прикатил в легковушке корреспондент из областной газеты, который не раз уже на ферму наведывался. Ковбойка распахнута на груди, волосы в ранней золе. Остро и цепко глянул на Зинаиду Андреевну, хлопнул по фотоаппарату, болтавшемуся на длинном ремне. Следом из кабины выбрался главный зоотехник.
— Мы опять к Валентине Семеновне, — навеличал Валентинку.
— Это по какому такому случаю? — деревянно сказала Зинаида Андреевна.
— Все по тому же, — напористо ответил корреспондент.
Главный зоотехник с укоризною на Зинаиду Андреевну покосился: дескать, мы люди ответственные, шутить не намерены. Зинаида Андреевна все-таки решила защищаться:
— Сколько можно писать-то, молода еще Валентинка.
— Мы считаем по-другому, — перебил ее корреспондент. — Передовиков показывать необходимо, и возраст здесь ни при чем.
— Выходит, мало у нас людей, которые добросовестно работают, коли, как на диковину, на одних и тех же накидываетесь.
— Да ты не противься, Зинаида. Глядишь, к ордену Валентину Семеновну представим, в депутаты выдвинем. А как же! Ведь она, можно сказать, гордость наша. Твоя гордость, Зинаида. — Главный зоотехник вытащил платок, вытер шею: было жарко.
— Как знаете. — Зинаида Андреевна повернулась, толкнула рукою дверь.
Корреспондент следом перескочил порог фермы. Женщины в этот час были в раздевалке: коров передали пастухам, собрались ненадолго наведаться домой. Затихли, увидев газетчика. А тот сразу же взглядом выделил из них Валентинку, оттер ее в сторонку, поближе к окну.
— Превосходно, превосходно! Крупешник!.. Попрошу переодеться, и сережки обязательно!..
«Дались им эти сережки. Все время с сережками снимают», — сердилась Зинаида Андреевна.
Лет четырнадцать было Валентинке, когда Хулила проколола ей мочки. Девчонка стерпела, носила в распухших мочках нитки, чтоб не затянуло. Все подружки так, по деревенскому обычаю, перемаялись. Хульша их утешала:
— Красота сперва завсегда мучениев требует. После спасибо скажете…
Зинаида Андреевна едва Хульшу переваривала. На фронте наслышалась всякого, но ругательства Хульши ножом резали. Да еще и Валентинка тянется к Хулыле. Однажды увидела: стоит Валентинка у зеркала, то одним ухом к нему, то другим, то лицо близко-близко присунет — примеряет сережки. «Вот и заневестилась», — определила Зинаида Андреевна, ревновито спросила, откуда эти сережки.
— Сейчас же верни. И ничего больше не бери у нее!
— Почему, Зинаида Андреевна? — не поворачиваясь от зеркала, спросила Валентинка. Голос у нее был точно таким, как тогда, у детдомовского забора, когда маленькой девчушкою еще была и удивленно ответила: «Я Валентинка».
Зинаида Андреевна не привыкла повторяться, поджала губы. И в то же время поняла, что кончается ее душевная власть над Валентинкою… И всякий раз, когда фото Валентинки появлялось в газете, саднило у Зинаиды Андреевны сердце. Самое большее, что беспокоило, — приживаться начала Валентинка к славе, принимала ее по чистоте душевной, не думая, не считая цены. А ведь давно ли полыхала румянцем под прицельным взглядом авторов, умоляюще, будто зверек в западне, искала глазами Зинаиду Андреевну. Теперь вон, ничего не сказавши, полетела домой прихорашиваться.
— Выходит, наша рабочая одежа поганая, — обиделась Зинаида Андреевна, скорее всего на бессилие свое перед газетчиком обиделась.
— Отчего же? Но у меня другая идея, — вежливенько пояснил тот. — Не вечно же показывать доярок на одной цепи с коровами.
И опять Зинаида Андреевна сдалась и как-то по-другому, обреченно, собрала губы. «И чего же я боюсь-то, — вместе с тем утешала она себя, — мало ли пишут, мало ли печатают всякого? Поглядят люди на фото и завернут в газету хлеб».
А все же другое видела: вот чем хуже работает Люба Шепелина, даже частенько Валентинку подменяет, а ведь не вертятся около нее авторы — обличьем не вышла. «Оно конечно, за доблестный труд человека славят, — по-газетному подумала Зинаида Андреевна, — да нельзя же в одного вцепляться. Может, Валентинка и не занесется выше самое себя, только робить повседневно ее отвадим, будет в президиумах всяких красоваться, среди важного начальства, а такие вот Любы Шепелины за нее лямку потянут, я потяну. Коровы-то ждать не станут, когда кончатся заседания».
Но не могла все это высказать Валентинке — духу не хватало, да и не умела сердечно разговаривать. А может, сама завидует, не Любу Шепелину, а себя видит обделенной. Ведь вовсе не коробит от того, что упомянут рядом с Валентинкой: на ноги поставила, выучила, не зря небо коптила. Ведь сама ждет газету-то, ждет!
Она это была или не она? В мочках ушей капельки сережек, тяжелые светлые волосы точно порывом ветра отброшены назад, в неглубоком вырезе платья, отороченном кружевцами, тени ключиц, тень ложбинки посередине… Впервые так крупно сфотографировали.
Серые буковки складываются в строчки, в слова… Подобрали в эшелоне, везущем эвакуированных на восток… Отец геройски погиб… удочерила доярка, ныне заведующая МТФ Зинаида Андреевна Марфина… Об этом первый раз столько написали. А дальше, как всегда: Валентина Семеновна Марфина, одна из лучших доярок района.
Валентинка стояла коленками на скамье, локтями уперлась в столешницу, уткнула подбородок в кулаки. Разглядывала снимок в газете, читала о себе, шевеля губами, несколько раз вслух повторила подпись под фотографией.
Кажется, верно написано. Лишь в одно не верится — что погиб отец. Вдруг он где-нибудь вспоминает ее, вдруг разыскивает. Ведь сколько, сколько людей уже нашли друг друга!
«Что бы ты сказал мне теперь?» — подняла голову Валентинка.
Она могла и не смотреть на отцовскую фотографию: помнила всякую черточку, каждую мелкую подробность, даже шрам на подбородке отца — то ли вмятина от карандаша, то ли ранение. «А мама, мама какая у нас была? Ведь только ты мог бы рассказать про нее!»
Иногда Валентинка всхлипывала в подушку, представив, как умирала в вагоне мама, как мучилась, что оставляет дочку на чужие руки, что никогда не встретит Семена. А он, наверное, писал с фронта, он ждал… Порой представлялось выжженное поле с горящими бабками пшеницы. Если бы отец погиб, то вот так героически. Но Зинаида Андреевна вовсе ведь не утверждала, отец ли это лежал в трех шагах от вражеского танка или кто другой…
За окнами жуланом свистнул Петюня. Валентинка нехотя слезла со скамьи, потерла на коленках рубцы, надавленные краем, обдернула платье, сложила газету, спрятала на полочке между книжками. Подождала. Петюня посвистел жалобно, просительно. Тогда она подошла к окошку, отвела занавески, подтянула шпингалеты.
Небо еще не потухало, на улице были водянистые сумерки. И Петюня стоял в них, виновато выставив из отложного воротничка длинную шею. Новая кепка плоско лежала на его голове, будто шляпа травяной сыроежки.
— Ну чего свистишь? — спросила Валентинка, потому что все-таки надо было разговаривать.
— А как же, — сказал Петюня, стеснительно вздохнув. — Не выйдешь?
Ответить, что устала, да это неправда: к вечеру плечи как-то приопускаются, руки набрякнут, пальцы корявит, а прибежишь домой, умоешься, и опять ничего. Значит, ходить вдоль улицы — сперва до омута, наглухо прикрытого мостом, после до каменного забора мастерских на другом конце села, потом обратно. И молчать, молчать, молчать. Слушать, как помаленьку тонут в сумерках звуки, будто смиряет их подступающая темнота; лишь через луг от приречных ивняков доносится ровный скрип, словно там кто-то заводит ржавый будильник, да глуховатое бормотание зачинается в старице, и вдруг выстрелы, взрывы, всплески музыки вылетят из открытого окошка клуба…
— Чего молчишь-то? — медленно проговорил Петюня и переступил ботинками.
— Не могу я сегодня.
Петюня снял кепку, стоял теперь в полосе оконного света, и видно было его лицо. Острый подбородок Петюни по-детски сморщился, уголки маленького рта скобками загнулись книзу. Большеносый, нескладный, похож он был на долговязую обиженную птицу. Валентинке стало жалко его. Она пошире раскрыла створки, перелезла через подоконник, утонула босыми ногами в прохладной траве.
Нет, она не будет сегодня бродить с Петюней из конца в конец села, сейчас они сядут на скамеечку у забора — доски его, должно быть, еще теплы от горячего дня — и Валентинка расскажет, о чем недавно думала.
— Чего босиком-то, роса ведь, — заботливо и обрадованно сказал Петюня. — Опять тебя в газете хвалят, поздравляю. — Он поковырял носком ботинка траву, надел кепку, схватился за пуговицы пиджака, чтобы расстегнуть и отдать его Валентинке.
— Не надо, — остановила она, и ей расхотелось с Петюней разговаривать. — Иди давай, мне некогда.
— Поня-атно. — Он повернулся, двинулся, ставя ноги носками внутрь, к белеющей в сумерках дороге.
Валентинка проводила его глазами, влезла обратно в окно, задернула занавеску. Обтерла о половичок остудившиеся подошвы, разделась, погасила свет и юркнула под одеяло. Ей почудилось, что за окном опять прошуршали шаги, но ничего больше не было слышно, только издалека, издалека, с тракта, долетело урчание запоздалой машины.
Не спится. Всю простыню изморщинила в гармошку. За перегородкою покашливает Зинаида Андреевна — вернулась из кино. Прежде она приходила громко, попирала половицы, звала Валентинку за стол, занималась ли та, спала ли. И вот — будто сама в окошко забралась, будто на цыпочках прошла… Да что же это такое, спать ведь надо! Завтра в дреме-то, как в куриной слепоте, будешь тыкаться. Коровы по-человечьи улавливают, какое у тебя самочувствие, ленятся или беспокоятся вместе с тобой. Вон Коркуниха вечно раздраженная, словно изжога у нее, и коровы боятся ее, зажимают молоко. И уж не от того ли, что Коркуниха зацепила Валентинку, не спится?
Когда принесли газету, Люба Шепелина захватила Валентинку в охапку. Старше она Валентинки совсем не намного, а такая здоровенная — трактор на себе утащит.