Она даже до автобуса Валентинку не проводила: «Собралась уезжать, пущай уезжает». Не заметила, как очутилась в Валентинкиной комнатке. Койка была ровненько заправлена покрывалом, на полке все так же тесным рядком стояли книжки, между которыми выставлялся кончик газеты, фотокарточка солдата висела на старом месте.
«Повесила бы она там мою фотографию?» — подумала Зинаида Андреевна и тут же себя одернула: ведь никогда не фотографировалась, разве только на документы. Поправила подушку на постели. Увидела под кроватью стоптанные домашние шлепанцы. Надо бы к зиме новые. Кому? Автобус-то на вокзал ушел. Кинуться бы сейчас за ним, как Коркуниха кидалась… Не поможет! Вот и жизнь прошла. Осталась только работа. А разве в работе — вся жизнь?
Хотела выйти, опять глянула на фотографию, вспомнила лицо человека, который назвал себя Семеном Иванычем Ляпуновым, и обмерла. Ничего, ни одной особиночки схожей не показалось между тем и этим. Конечно, бывает: с годами жизнь так иного изомнет, что и мать родная не узнает. Да и Валентинку Ляпунов разом признал — хотя за жену свою, за Машу, сперва ее принял. А все ж таки вдруг совпали имена, мало ли Семенов, мало ли Марий да Валентин на Руси! И приехал чужанин, и так вот легко, будто бы вправду свою дочь, взял да и увез Валентинку. И она сразу доверилась, точно случая только ждала, чтоб от Зинаиды Андреевны убежать. И вот это самое обидное, а все остальное, сомненья-то все — свой-чужой — чушь!
Между грядок огорода — вместе с Валентинкою по весне засаживали — Зинаида Андреевна прошагала к забору, без усилия высвободила две жердочки, очутилась в огороде Хульши. Едва заметила, как пересекла его, как поднялась по выбитым плахам крыльца, толкнула дверь. Вдохнула запахи лугового сена и опамятовалась.
Хульша развязывала платок, все никак не могла совладать с узлом. Потянула за концы кверху, через подбородок стащила. Волосы у нее были крупные, будто сухая ржаная солома, шнурками завязаны в два пука.
— Чего выпучилась, кочедык тебе в горло? Заходи ино, садись.
Зинаида Андреевна послушно подсела к столу, на скамейку. Хульша, ни слова больше не говоря, исчезла за дверью в сенки, покопошилась там и вернулась с тарелкою, на которой горкою лежали маринованные грибки. С настенного шкафчика, такого же, как и у Зинаиды Андреевны, отняла ситцевую занавеску, достала с полки четушку водки, две рюмки. Зинаида Андреевна протестующе замотала головой.
— Да ты чего подозреваешь? — набросилась на нее Хульша. — К родительскому дню берегла! — Она твердым, как сухой боб, черным ногтем сковырнула жестяную закрышку. — Надо, иначе обомрешь. Чего рассосулилась? — Налила рюмки, свою метко в рот выплеснула, пофукала: — Клюнь давай!
«Хоть бы сказала, как положено: за будущую счастливую жизнь Валентинки или еще как-нито. А то сглотнула, будто курица воду. Не годится так». Однако Зинаида Андреевна подняла рюмку, с отвращением выпила. Водка была мерзостно сладкой, обожгла до слезы. И вот жалко стало себя, и словно прорвало Зинаиду Андреевну:
— Слаба я характером оказалася. Сама приучила Ва… Валентинку, что отец и мать у нее, а я, мол, так себе. Ошиблась! И зачем отпустила, Ильинична! — Она вспомнила имя Хульши, и сразу ближе, роднее стала эта женщина, и еще пуще жалко стало себя: — В одиночестве куковать мне теперь. А ведь жестоко уйти вот так, бросить! — воскликнула, окончательно сокрушив свою обычную сдержанность, в надежде, что соседка отыщет что-нибудь утешительное.
Однако та опять налила рюмки, сунула пустую четушку под стол, глазами указала: «Бери!» Вторая вылилась незаметно, в ноги спустилось тепло, резко и в то же время неясно стали различаться предметы. И почудилось, что не Хульша, а сама Зинаида Андреевна сидит перед собою, уставя полусжатый кулак в скулу, перекривив брови.
— Жестоко, говоришь? А ведь не было в тебе всамделишной материнской любви, не было, ибо на ласку ты была скупа не по-матерински. Скорлупы на тебе лишку! При ребенке-то нечего было губы поджимать. Вот зато теперь и боишься.
— Одна я, одна-а, — твердила Зинаида Андреевна, во всем с нею соглашаясь.
— Сны-то какие видала?
— Какие там сны, глаз сомкнуть не могу… Одна!
— Брось канючить-то. Никогда человек один не бывает. Даже в лесу обступает его. — Хульша обвела рукой полукруг. — И не осуждай Валентинку, пущай пооботрется. Да и как человека силком удерживать? Вредно это — удерживать силой. Сломать человека смолоду проще, чем пруток. Котенка вон и того исказить можно: ластиться притворно будет, а тайком пакостить.
Она оперлась локтями о голую столешницу, поднялась, потрогала плечо Зинаиды Андреевны:
— Обождем, обождем давай. Да все, может, и вовремя и полезно. Не молочная она, сама разберется. И скажу я — все ж таки доброй и жалостливой по душе она выросла, так что не моги в ней сомневаться. Терпи и жди.
— Ну, ты-то не учи меня, — вдруг разозлилась Зинаида Андреевна: последние слова Хульши показались обидными, хотя та ни разу не сругалась; поднялась неуклюже, боком, чуть не опрокинув скамью. — Ты бы фронту понюхала, в госпиталях бы пострадала, нутро бы твое выпластали! Тогда бы знала, каково ждать да терпеть!
И, неверно ступая, пошла к дверям.
На вагонном стекле сидел парашютик одуванчика. Электричка трубила, будя в придорожных лесах волнистое эхо. Под полом постукивало, лоскут закатного солнца медленно перемещался по скамьям. Семен Иваныч то и дело уходил в тамбур покурить. Валентинка провожала его глазами и опять засматривалась в окошко. Чисто посвечивая, пробегали березняки, сплошняком наваливался хвойный лес, глухие овраги обрывались от насыпи глубоко вниз, дико загроможденные кустарником и мертвыми стволами деревьев. Маленькие коричневые полустанки с красноголовиками водонапорных башен, избы деревень с неприметными при дороге сельмагами, привокзальные улицы городов — все мелькало мимо, не задерживаясь в памяти.
За свою жизнь Валентинка не раз наведывалась в областной центр — на совещания и слеты. Тогда она любила глядеть в окошко: все равно что безмолвное кино показывалось. Любила, когда встречали на вокзале с оркестром, усаживали на мягкое сиденье автобуса, вводили в торжественную залу. Празднично принаряженные животноводы приглядывались друг к дружке, знакомились, разговаривали приглушенно, будто стеснялись прохладного простора, мраморных колонн, паркетных полов. Валентинка устраивалась в бархатном кресле, рядом со своими, из района, во все глаза смотрела, как на огромной, будто площадь, точно солнцем озаренной сцене, убранной по переднему краю корзинами цветов, размещались руководители области, доярки, телятницы, свинарки — у некоторых на груди золотисто поблескивала звездочка на алой ленточке. И Валентинка думала, что, наверное, оробела бы среди них, слова бы не могла сказать из-за этой трибуны орехового цвета, уставленной микрофонами. А ведь главный зоотехник прямо говорил: «Если не остановишься, Марфина, на достигнутом, вся страна тебя на высокой трибуне увидит». Нужно ли это было Валентинке — она не задумывалась, только заранее обмирало сердце. А потом, в повседневности, забывались такие, ненароком пришедшие мысли, будто родимый воздух очищал их… И вот теперь она ехала в город по-другому…
Парашютик одуванчика отвлек маленько, и Валентинка стала гадать, скоро ли он с окна сорвется. Вскоре он скользнул по стеклу, исчез.
Всю неделю после разговора с отцом у речки она места себе не находила. Так спокойно и легко дышалось, так просто было — и на вот тебе, хоть разорвись. Люба Шепелина обняла Валентинку.
— Да не майся ты, съезди, погости. А там видно будет.
Валентинка ухватилась за это. Без отца она теперь никак не могла. Но сможет ли без Зинаиды Андреевны? А без Любы Шепелиной? А без коров своих? Они, кажется, смотрят настороженно, будто стараются уловить в голосе Валентинки отчуждение.
И все же было приманчиво пожить в большом городе, среди иных людей. В селе на любом перекрестке, в магазине, в клубе ли всяк наговорит про тебя столько, что диву даешься — откуда что берется. Вон даже тихого Петюню окрестили Валентинкиным женихом, то и дело спрашивают, когда гулять на свадьбе. Может, еще поэтому Валентинка была строга к Петюне до невозможности. Вот и в последний раз обидела его.
Шли обычной дорогою: до омута под мостом, вдоль желтого от луны забора. Коростель молчал, не квакали на старице лягушки, было затишье, словно перед новой грозой.
— Сопьюсь я, — ни с того ни с сего сказал Петюня.
— Вот еще! — удивилась Валентинка, опять услышав его ожесточение.
— Да что же делать-то! — воскликнул он и добавил уныло, безнадежно: — Значит, уезжаешь. А я осенью в армию уйду… Как же я там, в армии-то, буду?
— Как все, так и ты.
— Ждала бы меня.
— Слишком многого хочешь! — Валентинка, не оглядываясь, взбежала на крыльцо…
Перекликаются колеса, курит в тамбуре Семен Иваныч. Отлетают назад годы Валентинкиной жизни, как столбы, на которых белеют вымерянные цифры.
И не решилась бы Валентинка, если бы не сама Зинаида Андреевна. Пришла к Валентинке, когда утро еще показало первый светлый подзор, сказала собираться. Будто посчитала, что это навсегда… Даже потом до автобуса не проводила. Лишь мелькнула в окне старым в елочку платьем. Зачем же так, Зинаида Андреевна, зачем же так?
Зато Хульша вытерла губы ладонью, расцеловала троекратно, отстранила от себя, вопрошая построжавшим взглядом. Решила:
— Справишься, бастрык тебе в поясницу.
Коркуниха прибежала неприбранная, без платка, в макушку второпях накось воткнута гребенка. Подала Валентинке узелок, охрипло попросила:
— Симочку встретишь, гостинца ей… гостинца от матери… Скажи, мол, вся родня кланяется низко, да еще скажи, мол, отец шибко хворает… И напишет пусть матери-то!.. А как же? — словно поразившись этой неожиданной мысли, обратилась она к маленькой кучке провожающих.
— Город-то велик, — посомневалась Люба Шепелина, — там человеку затеряться, что иголке в стогу. Адрес-то хоть имеется?