«Особый путь»: от идеологии к методу [Сборник] — страница 21 из 81

движении назад, ни даже в неподвижности; государственный состав может и должен развиваться подобно человеческому телу <…>. Речь не идет о том, чтобы противиться естественному ходу вещей» [Уваров 1995: 71]. Подхватывая тезис о неравномерном развитии народных тел (как и человеческих), Уваров постулировал принцип, который затем станет базовым для близких к нему историографов. Согласно этой точке зрения, конечная точка маршрута у России и европейских стран одна, хотя двигаются они к ней различными путями и темпами. Уваров пытался показать, что уникальность России состоит в сочетании «несочетаемого»: Россия, как писала в «Наказе» Екатерина II, «есть европейская держава», а между тем она все-таки отделена от Европы. Подобно западным державам, корабль «Россия» оказался в эпицентре бури, однако лишь ему удастся в итоге бросить якорь и тем самым спастись.

Представления Уварова о «буре», в которой находится Россия, о постоянной ситуации «кризиса», которая диктует определенное политическое действие, нашли отражение в метафорике события, ставшего венцом полугодового коронационного праздника 1836 года, — постановки первой национальной русской оперы М. И. Глинки «Жизнь за царя», возвращавшей публику к смутным временам начала правившей династии. Как известно, сюжет «Жизни за царя» описывает один из самых напряженных моментов русской истории. Одновременно значимость данного эпизода проявлялась скорее ретроспективно — в свете знания о последующей блестящей судьбе новой царской династии. В этом смысле опера диссонировала с идеологическими схемами, пущенными в ход летом 1836 года и изображавшими Россию в период тотального процветания, в том числе и в исторической перспективе.

Если мы взглянем на текст либретто барона Е. Ф. Розена, созданного при участии В. А. Жуковского, то обнаружим, что он наполнен метафорами «бури» и «грозы», а также содержит ключевую и для проповедей Филарета идею жертвы. Собственно, темы «бури», «грозы» и «пути» возникают уже в первых репликах оперных героев: «Запевала: В бурю, во грозу… Хор крестьян: Сокол по небу / Держит молодецкий путь. Запевала: В бурю по Руси…» [Розен, Глинка 1836: 1]. Идея «жертвы» «во имя отечества», о которой в проповеди говорил Филарет, была заключена в самом сюжете оперы: добровольной смерти русского крестьянина во имя спасения будущего царя и, следовательно, династии[40].

Метафора пути особенно актуальна для третьего действия оперы — речь идет о тупиковом «пути в болото», которым Сусанин ведет поляков. Сусанин обещает провести врагов «прямым путем», который в итоге оказывается гибельным [Розен, Глинка 1836: 43]. Крестьянин сознательно сбивается с дороги, чтобы обмануть поляков. Авторы либретто обыгрывали идею двойственности «пути»: спасительный с точки зрения Сусанина путь для поляков означал, напротив, блуждания и смерть. Сусанин связывал представления о своем «особом пути» в бурю, ненастье: «В непогоду и беспутье / Я держу свой верный путь! <…> Мой путь прям! Но вот причина: / Наша Русь для ваших братьев / Непогодна и горька»[41]. Это высказывание лучше всего характеризовало представления Уварова о пути России[42]: и Сусанин, и поляки движутся одним и тем же маршрутом, хотя смысл этого пути для каждой из сторон принципиально различен: во время бури поляки (революционная Европа) обречены на гибель, а Сусанин (подобно России) спасает царскую династию и собственную идентичность. Русский крестьянин избирает свой «крестный путь», в предсмертном монологе связывая воедино православие, самодержавие и народность: «Румяная заря / Промолвит за Царя / И мне, и вам. / Заря по небесам / Засветит правду нам! / Во правде путь идет / И доведет! / Во правде дух держать / И крест свой взять, / Врагам в глаза глядеть / И не робеть» [Розен, Глинка 1836: 65].

Мы не утверждаем, что Розен при составлении либретто прямо следовал указаниям Уварова. Возможно, близость либретто к мифологемам Уварова можно объяснить участием в его составлении Жуковского, который, как и Уваров, развивал «идеи патерналистского самодержавия» Карамзина [Киселева 1998: 36]. Кроме того, он, как показывает И. Ю. Виницкий, как в начале 1830‐х, так и в конце 1840‐х годов описывал европейские события через использование схожих метафор — прежде всего «бури» [Виницкий 2006: 191–200]. Нам важнее здесь указать на сходство идеологических конструкций: с одной стороны, в опере, с другой — в докладных записках Уварова императору.

Вводя в идеологический оборот формулу «православие — самодержавие — народность», министр наделял особым смыслом последний элемент триады: монарх и «национальная религия» получали легитимацию через народность и в значительной степени были ей подчинены [Зорин 2001: 365–366]. Необходимым контекстом, где идеи Уварова оказывались наиболее эффективными, служила «буря», идеологический кризис, выход из которого требовал максимального напряжения всех государственных сил[43]. В этой ситуации ключевым ведомством в России оказывалось именно министерство народного просвещения Уварова, поскольку именно оно интенсивно реформировало систему образования, делая ее наиболее авторитетным, с точки зрения министра, каналом, укреплявшим связи между монархом и подданными. «Особый путь» России, по Уварову, заключался в разработке уникальной, лишь ей одной свойственной траектории движения — дистанцирования от охваченной революционными волнениями Европы без потери общего ориентира и при сохранении единства основных исторических вех развития.

Концепция Уварова радикально отличалась от сценариев, предложенных Филаретом и Бенкендорфом в 1836 году. Строго говоря, термином «особый путь России» можно было назвать лишь уваровскую схему, однако с одной существенной оговоркой: никакой финальной точки движения в этом случае быть не могло, речь шла о неизменно существующей кризисной ситуации — агрессивная цензурная и образовательная политика Уварова обретала смысл лишь в ситуации ожидания постоянной угрозы. Сама «буря», таким образом, становилась необходимой составляющей реформаторского идеологического сценария Уварова, без нее его предложения теряли актуальность. Именно эта черта и сближает все описанные версии триады «православие — самодержавие — народность»: все они, как мы постарались показать, почти не подразумевали дальнейшего прогресса. В первых двух случаях цель (благоденствие России) объявлялась уже достигнутой, в третьем, наоборот, залогом успеха становилось антикризисное управление в эпоху чрезвычайного положения, трансформировавшегося в норму. Согласно всем трем идеологическим схемам, Россия (пусть и с некоторыми оговорками) фактически существовала вне движения во времени — ровно так же, как и Россия в интерпретации Чаадаева. Между провиденциализмом автора «Философических писем» и историческим ви́дением «особого пути» России официальными идеологами существовало глубокое структурное родство, что, помимо прочего, и привело последних в столь яростное негодование. Проведенный анализ показывает, что формула «православие — самодержавие — народность» несла в себе значительный конфликтный потенциал. Отдельные элементы триады, конечно, определялись через зависимость друг от друга, однако не менее важными, по-видимому, были и заложенные в ней противоречия. Какая из частей формулы «самая значимая и главная»? Ведомства, ответственные за «православие», «самодержавие» и «народность», отвечали на этот вопрос по-разному.

7. Между тем первое «Философическое письмо» было столь эклектично и заключало в себе столько парадоксальных мыслей, что на содержательном уровне оно вступало в конфликт со всеми тремя концепциями исторического развития России, соперничавшими в 1836 году. Указание на ложность выбора князя Владимира в пользу православной веры задевало всех идеологов сразу, но в особенности, разумеется, диссонировало с основными тезисами проповедей Филарета. Разграничение, проведенное Чаадаевым между монархом и его подданными (см.: [Мильчина, Осповат 1995: 279–280]), не могло понравиться никому, однако особенно метило в систему представлений, изложенных в «Северной пчеле» и отчете Бенкендорфа. Наконец, убеждение в истинности европейского пути в оппозиции русскому прямо противоречило основным установкам уваровской идеологии. Скептицизм Чаадаева в отношении прошлого и будущего России, тезис о физиологической неспособности русского человека воспринять лучшие западные идеи, естественно, шли вразрез со всеми базовыми концепциями, сформулированными в 1836 году.

Важно, что первое «Философическое письмо» — это текст не только о России и ее месте в мире, но и в немалой степени о жизни русских дворян в социальном измерении. Чаадаев прямо ставил вопрос: как думать в России, если общественная среда нисколько этому не способствует? Он был убежден, что движение в области мысли (в том числе политической) везде происходит по идентичному сценарию. Сначала избранные личности (к коим он себя, несомненно, причислял) улавливают волю Провидения, а затем транслируют ее «массе», «толпе»: «Массы находятся под влиянием особенного рода сил, развивающихся в избранных членах общества. Массы сами не думают; посреди их есть мыслители, которые думают за них, возбуждают собирательное разумение нации и заставляют ее двигаться вперед. Между тем как небольшое число мыслит, остальное чувствует, и общее движение проявляется». Переводя этот тезис на язык политического действия, можно сказать, что основным актором в соперничестве за идеологическое первенство, по мысли Чаадаева, становится общество. Подобная точка зрения была следствием изменений в структуре публичной сферы, имевших место в европейском XVIII веке, когда доминирующая роль двора в формировании интеллектуальных вкусов была подвергнута сомнению. Двору стали оппонировать другие социокультурные институции, такие как пресса, салон, театр и др. Как представляется, наиболее точно определила новое соотношение сил мадам де Сталь в трактате «О литературе» (1800): по формулировке В. А. Мильчиной, «новое мироощущение и новое поведение, которые так необходимы людям, живущи