<…>. В этом логический источник второго принципа, согласно которому историческое развитие России следовало совершенно особым, «своеобразным» путем, в отличие от исторической эволюции западноевропейских народов, протекавшей органически, изнутри [Сыромятников 1911: 48–49] [52].
Такая характеристика положения российской исторической науки появилась прежде всего в свете «Очерков» Милюкова, и к ним Сыромятников обращается в начале своей работы. По его мнению, «Очерки» лишь воспроизводят или в лучшем случае развивают классические формулы и утверждения, которые можно возвести к «Степенной книге» и «Хронографу» XVI века. Несмотря на социологическую подачу материала и критическое отношение автора к «юридической школе», рисуемая им картина русского прошлого помещена в старую и хорошо нам знакомую рамку «государственной» теории, «а сама картина при ближайшем рассмотрении оказывается простой копией со старого оригинала». Применяя к Милюкову формулу, которую тот в работе по русской историографии применил к Карамзину, Сыромятников заключал:
Мы едва ли ошибемся, если скажем, что новая работа П. Н. Милюкова являет все то же подытоживание русского исторического знания за XIX век, каким «История государства Российского» Карамзина была для XVIII века. Как в последней получает ясное выражение популярный в то время взгляд, превращавший историю России в биографию государственной власти, так в первой находит выражение повсеместно признаваемая историческая схема, согласно которой история России отождествляется с историей государственной власти, или, как говорит автор, с историей ее «государственности». Но если, с другой стороны, работа Карамзина уже не могла удовлетворить его современников, в том же смысле можно сказать, что «Очерки» П. Н. Милюкова, в свою очередь, принятым в них истолкованием более не удовлетворяют научных запросов нашего времени [Сыромятников 1911: 60–61].
Какого же рода истолкование прошлого России отвечало бы «научным запросам нашего времени»? Сыромятников так и не завершил задуманный масштабный труд, так и не был издан даже первый том, набранный в типографии Московского университета, но еще не напечатанный на тот момент, когда в 1911 году его автор подал в отставку в связи с печально известным «делом Кассо». Сыромятников написал конспект этого труда в 1912 ‐ м для студентов Московского городского народного университета им. Шанявского, где он начал преподавать вместе со многими коллегами, уволившимися в 1911 ‐ м из государственного ун иверситета. Российское государство, как он говорил студентам, «в исторически специфичных условиях на протяжении более тысячи лет решало свою национальную задачу, медлительно проходя через общечеловеческие стадии исторической жизни» [Сыромятников 1913: 6]. Общая траектория развития России, как и других стран, была «от народоправства к правовому государству» через феодализм. Киевская Русь служила последней главой ранней, прямой демократии, «вечевого строя». Удельная Русь и московское «самодержавие» были последовательными стадиями русского феодального строя (характеризовавшегося политическим дроблением и объединением, или «политическим» и «социальным» феодализмом, соответственно). До этого момента картина не очень отличается от той, что изобразил Милюков. Однако затем Сыромятников подчеркивает, что «абсолютная» монархия явилась, по сути, инструментом влияния «дворянства и городов» на феодальную аристократию удельного строя. Россия была на пути трансформации в бюрократическую, централизованную, абсолютную монархию «на основе „закрепощения“ сословий государством», но при наличии правящего класса: крепостническое государство во главе с князем, воплощающим классический этатистский принцип «государство — это я». Наконец наступает четвертая стадия — имперской абсолютной монархии, типичного «полицейского государства» XVIII века, которое, снова в соответствии с универсальным законом развития, производя отделение идеи государства от личности монарха и вводя принцип «закономерности», сеет семена собственного упадка и перехода к современному правовому конституционно-представительскому государству. Путь этот оказывается долгим и извилистым в силу происхождения и природы имперского самодержавия, которое не имело формальных ограничений своему произволу и в то же время являлось творением аристократии, заинтересованной в сохранении крепостного права и других элементов старого порядка. В итоге сила аристократической реакции в России определила революционный характер реформаторских движений [Сыромятников 1913: 5–26].
В то же самое время, когда Сыромятников работал над опровержением «традиционной теории» в целом и предложенной Милюковым интерпретации исторического развития России с интеграционистской и конституционно-монархической точек зрения (после 1905 года Сыромятников был октябристом, хотя, конечно, не принадлежал к консервативному славянофильскому крылу партии), большевистский историк М. Н. Покровский трудился в эмиграции над многотомной историей России, которая призвана была стать марксистским ответом на «Очерки» Милюкова. В своей теории торгового капитализма он пошел намного дальше Сыромятникова, отрицая не только своеобразие России с точки зрения отношений между государством и обществом, но и ее отсталость [Покровский 1910–1914] (см. об этом: [Краус 1997]). Не все марксисты так активно возражали против парадигмы Милюкова. Например, Троцкий в немецких статьях 1908–1909 годов, позднее переизданных в книге «1905», описывал развитие государства и общества в России, практически перефразируя милюковский текст [Троцкий 1922: 17–24]. Любопытно, что развязавшаяся в 1922 году после публикации книги Троцкого острая, политически окрашенная полемика между ним и Покровским об исторических особенностях России послужила прелюдией к еще более глубоко политизированной дискуссии вокруг доктрины «построения социализма в одной, отдельно взятой стране», где противник «исключительности» Покровский поддерживал сталинскую идею «особенного» социализма, а поборник «исключительности» Троцкий выступал против дальнейшего развития идеи российского национального своеобразия [53].
Эти советские дебаты уводят нас далеко от академической историографии России накануне революции, однако свидетельствуют о резонансе, который имела «традиционная теория развития России» в изложении Милюкова. Более того, они напоминают нам, что спор о русском Sonderweg — который так или иначе неизменно возвращался к проблеме России и Европы (может ли и должна ли Россия догнать Запад или идти своим путем?) — вышел далеко за пределы академических кругов, являясь, по сути, неотъемлемой частью борьбы за политическую власть накануне и после русской революции. Он приобрел наиболее острый характер после событий 1905 года, когда почти всем стало очевидно, что социальные силы, способные совершить революцию, существуют в действительности и что близится решающий поединок с аристократией.
Помимо вышеупомянутого общего замечания, появившегося в шестом издании «Очерков», Милюков после 1905 года не отвечал своим критикам, хотя он должен был быть знаком по меньшей мере с заявлением Павлова-Сильванского о глубоком противоречии, обнаруженном во взглядах Милюкова на направление исторического развития России. Седьмое издание, последнее, которое появилось в России до распада СССР, вышло в 1918 году без изменений [Милюков 1918]. Однако на этом история «Очерков» не заканчивается, равно как и эволюция взглядов Милюкова на российское «своеобразие».
В 1929–1930 годах три момента заставили Милюкова пересмотреть те взгляды на историческое развитие России, которые он впервые развил в первом томе «Очерков»: 1) сталинская революция сверху и конец НЭПа, что он истолковал как ключевой поворот с пути европеизации России и даже как радикальный регресс в направлении архаического российского «своеобразия»; 2) растущая озабоченность Милюкова евразийством — направлением, которое он последовательно игнорировал во время НЭПа, — как доктриной, обеспечивающей интеллектуальную поддержку сталинского «особого пути»; 3) создание почитателями Милюкова фонда по поводу 70-летия историка, чтобы спонсировать новое, «юбилейное» издание «Очерков».
В лекции, прочитанной в Великобритании в 1930 году, Милюков атаковал евразийское движение, опровергая пункт за пунктом его притязания на особое место евразийской цивилизации (созданной скорее Азией, нежели Европой), осуждая его милленаристские чаяния в отношении России, предостерегая против его симпатии к большевизму (как «бессознательному орудию возрождающейся государственности») и в качестве ложки меда подчеркивая европейский, по существу, характер русского наследия:
В то время как [евразийцы] пытаются при помощи недостаточных средств истолковать гипотетическую цивилизацию неких грядущих времен в надежде использовать ее для ожидаемого возрождения азиатского духа — или же своеобразной tabula rasa, созданной большевистской революцией, — российская цивилизация существует, и ее основания уже невозможно изменить. На самом деле это европейская цивилизация. Она является таковой вследствие параллельного развития с Европой — а не с Азией — в ранние периоды, когда обычно закладываются основы национального характера. Она является европейской в своей победе над азиатскими силами степи. Она является европейской даже в своем сибирском изводе, ибо она принесла варварам и кочевникам элементы европейской культуры. Она наиболее европейская в своем образованном сословии, которое формировалось со времен правления Петра Великого и внесло существенный вклад в расцвет национальных творческих сил. Российская цивилизация является европейской, это доказывается демократическими стремлениями элиты ее образованного сословия, русской «интеллигенции», которая с конца XVIII века успешно боролась с крепостничеством и самодержавием. Она является европейской даже в своих ошибках и преувеличениях. Она является европейской, чему свидетельство изначальная идея русской революции: борьба за равенство и свободу против националистической традиции социальных привилегий и политического гнета [Miliukov 1930: 235–236]