Корова в стайке. Слышу:
– Стой, ненормальная… холера.
Дверь в стайку открыта, и там хоть тускло, но освещено. Вижу я маму со спины – сидя на стульчике, склонилась к вымени. Чернуша – тьма, её не распознать. Черна коровка, говорят, да бело молоко. Циркает, слышу, оно струйкой. Мама как будто темноту доит – похоже.
Тихо приблизился к двери.
– Рано пришёл, – конечно, не услышав, но догадавшись, говорит, не оглядываясь на меня, мама. – Ну, подожди, немного уж осталось… Только не здесь – она тебя боится, нерьничать сразу начала вон. Чернуша, стой… Да стой ты, пакось.
Отошёл вглубь двора. Ужал шею в плечи, руки спрятал в карманы куртки, прислушиваюсь невольно к тому, о чём мама разговаривает с Чернушей – как с человеком.
– Минуту смирно постоять она не может!.. Всё-то и тычет и снуёт… Ты сёдня чё… совсем рехнулась?! Оно и видно… Здесь-то оставлю на день, дак узнашься. Станешь упрашивать – не выпушшу. Не понимат, когда по-доброму с ней… идивотка.
Двор этот отец строил. Отлично помню. Сухим, тёплым сентябрём. Бабьим летом. Я тогда ещё и в школе не учился. Сам он, отец, столбы – листвяжные, в обхват, – поставил, сам листвяжные же слеги, которые лишь краном тока поднимать, в проушины устроил. А высоты тут метра три, не меньше. Как он осилил? Не приглашал отец помощников. Охотник был работать в одиночку. А вот застолья и компании ему были по нраву. Любил в них, слуха не имея, петь. И пел он громко, как кочет, горланил, по словам мамы, чего я, если находился поблизости, стеснялся, стыдился за него. Ну а сейчас: я бы сказал ему: папа, мол, спой, я буду рад тебя послушать.
Отец…
Его мне не хватает.
– Ну, всё, – говорит, слышу, из стайки мама. – Слава Богу, вроде подоила. Не додала… в пример к вчерашнему. И это как бы не пролить мне, худоногой… Ваня, ты где? Иди-ка, помогай. Мне не подняться. А ты тут стой пока… направилась куда-то.
Вошёл я в стайку. Тепло в ней. Корова надышала. Глаз в мою сторону скосила – как на врага. И завздыхала.
– Не вздыхай, – говорит мама Чернуше. И мне тут же: – Ведро сначала, Ваня, вынеси, поставь к столбу там хоть… то опрокинем.
Сделал, как она сказала. Помог после ей, маме, подняться со стульчика-скамеечки.
– Ох уж где кляча-то, дак кляча, – ворчит сама на себя. – Вот до чего я дожила… подумать только.
Подойник взял, пошёл к воротцам. Слышу:
– Чё с человеком сотворилось. Хоть пеленай…
Хуже младенца. Хоть на руках носи… Свет выключи, – вслед мне говорит мама. – Поставь ведро на кухне, на столе. Я отдохну уж, процежу. А сам ложись, ещё поспи.
– Дойдёшь? – спрашиваю.
– Дойду, дойду, – отвечает. – Как не дойду… Я же не пеше, а верхом… Доеду. Конь у двери тут, не сбежал… Свет только выключи.
– Я помню.
– То мне тянуться. Пониже, что ли, бы уж переделали… Вам-то – и ладно, мне – неловко… Таз вон, – бычка пою, – переверну вверх дном его да подставляю.
– Хорошо, – говорю.
– Когда? – спрашивает.
– Сегодня.
– То-то… Прошу Васюху – забыват… Тому всё некогда… конечно.
Щёлкнул я выключателем, прикрученным к столбу. Погас свет разом во дворе и в стайке. Говорю, назад не поворачиваясь, громко:
– Темно тебе!
– Да ничего. Я пригляделась, не заботься…
Потом уж кошкам-то налью, чуть очураюсь… Ещё успеют, нахватаются. Жрать-то даю им – с ног сбивают. Был бы отец живой, тот с ними быстро бы расправился. Ваня, хоть ты…
– Нет, мама, нет.
– Васюха – тот стой на тебя же… А мне тут с ними, как с волками… Съедят когда-нибудь меня.
– Кормить не станешь, – говорю, – сами разбегутся.
– Жди, – говорит, – разбегутся.
Войдя в дом и оставив на кухонном столе подойник с молоком, пошёл на веранду. Постель застелил. Лёг на неё под отцовский полушубок, куртку не снимая. Хоть и не сразу, но уснул.
Как будто сразу и проснулся.
Спал и на самом деле мало – минут пятнадцать. – Во-о, – увидев меня, говорит мама, – он уж и выспался… Ещё лежал бы.
– Хватит, – говорю. – Не спать приехал.
– А?
– Я говорю: не спать приехал!
– Да уж. Дел-то пока особых нет… Сено поставили, картошку не копам.
– Ты же не спишь.
– Дак я же старая.
– И я уже немолодой.
– Самые годы. Не смеши уж.
– Да вроде выспался.
– Не надо с вечера читать, а то привыкли…
– Это, – говорю, – вместо снотворного.
– На ночь бы, – говорит, – выпил кружку тёплого молока, вот и уснул бы, то… снотворное. Не надо на ночь много думать.
– Не получается.
– И худо. Думы до добра не доводят…
– Смотря какие.
– Те, что на ночь. Утром – куда ещё ни шло.
И то – о деле.
Мама на кухне. Сидя на табуретке, низко склонившись, чистит ножом отцовским свёклу, бросая кожуру в ведро помойное, поставленное ею возле ног.
– Давай почищу! – говорю.
– Да не выдумывай, – отказывается от моего предложения. – Мне-то тогда чё останется делать… только лежать. Ещё успею – належусь. Кашу сварила. Гречневую. Будешь?.. Свёклу к обеду чищу… Может, в салат какой… с грибами или с огурцами… И я с тобой поем маленько каши. Ещё не ела. В печи томила, с молоком.
– Ну, замечательно. Давно томлёную не пробовал.
– Отец просил всё: затоми, мол.
– Помню.
– Эту особенно любил. Ещё с войны к ей пристрастился.
Завтракаем. На улице заалело.
Говорит мама, глядя в окно:
– Взошло солнце, и человек вышел на дело своё и станет работать до вечера… Опять давленне это, будь оно неладно… Уже замучило… Всё перепробовала – и малину ела, и калину, и таблетки разные глотала, нашла какие… может, от поноса, не от другого бы, а то скакать мне… и коньяку уж стопку выпила… такая горесь уж, как омег… Васюха привозил мне целую бутылку… так и сопьюсь… Ничё не помогло. Да и ничё, поди, уж не поможет… Каша-то вкусная?
– Конечно.
– Тебе всё вкусно… как отцу. Чё ты какой-то всё… печальный?
– Я?
– Ну не я же.
– Да нормально.
– Нормально… вижу, что нормально. Дети-то как там… не болеют?
– Нет.
– Хоть и болеют, да не скажешь…
– Ну, говорю же, не болеют.
– Он говорит… Тебе и верить… Надо красавиц всё… Нашли.
– Мама, ну хватит.
– Вот тебе и хватит. Брал бы уж ровню, чуть моложе… Ладно. Я уж соскучилась по ним – по твоим Катьке и Серёжке. Как они учатся?
– Нормально.
– Вроде смышлёные… должны уж. Они в каком?
– Я говорил тебе.
– А мне хоть сто раз говори, заговорись хоть… услышу только, и забыла.
– Катя – в седьмом, Серёжка – в пятом.
– Уже большие. Не заметишь… Позавтракали. Говорит мама:
– Ну вот, слава Богу, очередь отвели… Теперь уж терпим до обеда.
– Спасибо, – говорю.
– На здоровье, – говорит мама. – В кухню посуду только унеси, а я, чуть отдохну, потом помою.
Стал собираться я – в таёжное переоделся. Принёс из кладовки сапоги болотные и спиннинг, поставил около двери.
– Опять куда-то и намерился?
– Это потом, а не сейчас… Лампочка, – говорю, – во дворе грязная, протру… плохо уж светит. И выключатель сделаю пониже.
– Ну, это надо. Заодно уж… Там желобник на стайке ветром сдвинуло – течёт, стена уж в плесени… поправил бы.
– Поправлю.
– После уж, время как-то выбери… На грядке палки… где горох… ты бы их вытащил да под навес сложил, чтобы там зря-то не торчали и не гнили. Да и гряда, где помидоры… нечего ждать их, не назреют, завтра сниму, какие есть… чернеют чё-то…
– Помха.
– А?.. Там тоже палки – выдерни и их… Чё-то сказал?
– Да так я. Ладно, – говорю.
– Но это после можно, уж не к спеху, – говорит мама. – Я полежу немного – голова не дюжит, кругом.
Пошла к кровати – как на ветру её мотает. Больно смотреть.
– Вон чё, вон чё… Как не упасть, не расшибиться бы об чё.
И я пошёл. Походкой твёрдой.
Выкрутил во дворе лампочку, помыл её, вкрутил снова. Выключатель ниже, чем он прибит был прежде, прикрепил. Подался в огородчик, палки из земли вынул, унёс их под навес, сложил там – ждать до следующего лета. «Если кто будет жив ещё, конечно, кому понадобятся, может», – мама бы непременно так сказала. А я молчу.
Домой пришёл.
В гостях подружка мамина – Грудинина Наталья. Лет ей семьдесят, чуть, может, больше. Ишшо молодая. Давно уже пенсионерка. «Работала, – жалуется, – работала, на шиш без масла заработала… Пенсию платят – кот наплакал, им бы, кто платит, на такую жить». – «Не ты одна, – утешает её мама. – Со всеми так теперь». Наталья с мамой соглашается, но добавляет: «Со всеми так… кто не ворует».
«Ноги не ходят. Бедная. Хуже меня. Ещё не старая, – говорит о ней, сочувствуя ей, мама. – В лесу работала, на сплаве, и застудила их – теперь страдат. Вроде, по молодости, ладно, всё нипочём, но нет, после всё скажется, повылезают все болячки. Они, болячки-то, заходят в нас пудами, а выходят золотниками… Не берегём себя, а надо бы. Да умто где у молодых… в штанах. Потом спохватишься, да поздно». – «А ты-то, мама, – спрашиваю, – в молодости берегла себя?» – «Дак как же… И я такая же была, – мне отвечает. – Теперь за всё вот и плачу».
Приехала Наталья в Сретенск лет десять назад, с низовки. «Продала там всё, чё нажила… ковёр персидский, мебелишку… за бесценок. Едва хватило здесь на развалюху… Ну, хоть – под крышей – сверху не течёт». – «Большое дело, – говорит на это мама. – От ветра стены, и живи». Был у Натальи муж, низовский, из кержаков, да утонул в Ислени во время рыбалки на красну рыбу. Зацепило его крючком самолова и выдернуло из лодки. Не успел нож достать и перерезать бечеву. И не успеешь, нож-то когда не под рукой окажется, – «валялся в лодке». Напарник в это время крепко спал; предположил уж после. Лодку прибило к берегу когда, тогда проснулся – плыть далеко назад пришлось. Что так вот всё и произошло, никто даже и не усомнился – дело обычное. Осенью уже, перед тем, как Ислени встать, нашли его, бывшего Натальиного мужа, в