Оспожинки — страница 12 из 31

Только свернул, и тут уж так: едва пробиться. Хоть и «нива» грязь месить большая мастерица, хоть и покрышки, как поехал из Исленьска, поменял с обычных, городских, на вездеходовские. Лебёдки нет. Купить всё собираюсь. Да ведь китайские, других пока не видел. А брать китайскую – себе дороже. Раньше так, по крайней мере, было.

Два раза засадил машину намертво в глубоких колеях – не смог управиться – стащило. После подкапывал и под мостами, а глина плотная, к лопате липнет, вязкая – едва управился. И под колёса всякий хлам лесной, благо полно того, подкладывал. И всё же, слава Богу, выбирался. Не пришлось топать в Ялань – за трактором. Только туда четыре километра, обратно столько же, понятно. И ноги тут, пойдёшь, сломаешь. Решил: назад поеду, буду осторожнее. Надеюсь выполнить это решение, нетерпеливый. Чтоб жизнь себе не усложнить.

Дорога, как сейчас любят выражаться, напрочь убитая – не только эта, все вокруг, лес-то вывозят отовсюду, тракт ещё кое-как поддерживают, – и восстанавливать её никто не будет, оживлять, хотя убийцы и известны. Кто их заставит? Некому. А им самим, «убийцам», наплевать – им здесь не ездить – взяли своё и убрались. Ну, не своё, конечно, а чужое… Как украли. Была бы польза. Не видна.

Кручу, и руль из рук едва не выбивает. Это уже и не дорога, а траншеи и окопы – место боёв кровопролитных. Как в Сталинграде. Или под Москвой. Кто только с кем здесь воевал? Места, которыми пытаюсь ехать, в прошлом чудесные, не узнаю – не заблудился ли? – как будто после артобстрела, после ковровой ли бомбёжки. Кто ж нас решил завоевать? Может, уже завоевали? Но сами мы себе здесь уже точно не хозяева. Только пока? Или навечно?

Предки мои, как по отцовской линии, так и по материнской, кто по долгу государевой службы, кто в поисках лучшей участи, прибывшие сюда в первой половине семнадцатого века, те, что в своё время эту землю обустроили, к ней относились уважительно. Спать животом на ней и то вот возбранялось. Ну а уж плюнуть на неё – вовсе считалось преступлением. Дед мне за это уши, помню, драл. «Листок сорви, шельмец, – так наставлял меня, – в листок уж… всё-таки… то… как поганец». Кому другому можно врать – что никогда порядка не было, мол, – но я-то знаю, как здесь было. Даже при красных, коммунистах, не оскорблялась так земля. Ну, удобрениями, может быть, чрезмерными лишь. Ныне же эти поля, предками раскорчёванные и распаханные, каждое лето в прошлом засеваемые и убираемые, зарастают; леса изводят, как сорняк. Мы вымираем с каждым годом, ну, может, нам и поделом, иного и не заслужили. Но вот взглянуть на всё это с космической высоты, отстранённо, не получается, ума для этого недостаёт, уж по земле им хоть бы шаркать. Имя одно мне – маловер. Согласен. Дьякон Андрей ещё… Ну, ладно. Дьякон Андрей тут ни при чём. Сам от себя устал я – всё и ною.

А по Майкову:

Не говори, что нет спасенья,

Что ты в печалях изнемог,

Чем ночь темней, тем ярче звёзды,

Чем глубже ночь, тем ближе Бог…

Не руководствует.


Хоть на боку катись – так было здесь не так давно. Уж и не верится. Но – правда. Даже в дожди проехать можно было. Как включишь тут, бывало, с тракта съехав, третью передачу, и мчишься, не переключаясь, разве в ложках, и то не в каждом, скорость чуть снизишь. Теперь сюда не сунешься на танке – вдрызг размесили лесовозы и трелёвочники. Где на пониженной, а где и с блокировкой; где уж обочиной, где мелколесьем – не тороплюсь, что мне не по характеру, – снова застрять и буксовать желания не возникает. Вот экстремалам, тем сюда.

Кто-то уже объезды тут наделал, прорубался и накатал, смотрю, сторонкой. Один след «нивы» различаю, другой – «ЛуАза». Не сидят люди без дела дома, ездят сюда за ягодами и грибами. И на рыбалку, как вот я. Запасы делают, зима у нас едва не девять месяцев, и у людей нет денег, чтобы покупать. Из огорода и из леса – всё пропитание. Как в старину. Что, может быть, и здоровее, и полезнее, и не для тела только, но и для души – не надо клянчить, ждать, что кто-то вас накормит; Бог насадил, ты только собери. Скоро и есть разучимся без посторонней помощи. Опять ворчу я. День такой.

И всё равно – до места назначения я так и не доехал. Пришлось машину оставлять.

Слева – изрыто и завалено; справа – болото; прямо – настил лежал, и тот раздолбан, брёвна торчат в нём – как ежи.

Дальше, взяв из машины спиннинг и рюкзак, пешком подался.

Иду, взглядом уткнувшись себе под ноги, – вокруг не хочется смотреть; и сердце щемит – и валидол не захватил с собой, забыл в аптечке. Но возвращаться уж за ним не стал – подумал: «Пути не будет», – маму повторяя.

Что ж это так меня ломает-то? Как при простуде. Ещё вот только не трясёт. Лес восстановится когда-нибудь, возьмёт своё. Не при моей жизни. И не детей моих, не даже внуков, если они ещё, конечно, народятся. Лет через триста, в лучшем случае. Через четыреста. Речь о сосновом, боровном. Осинник скоро нарастёт, сплошь всё вокруг на много лет затянет. Но кто вот только будет тогда жить здесь, и кто-то будет ли вообще? Никто не знает. И понимаю: дело в нас. В нашем отношении к лесу, друг к другу, ну и к себе, в конце концов, – последний день будто живём: ешь, пей, гуляй, кто отхватил, – что и пугает. Не первый раз, уже бывало. Но ведь живём пока, не извелись.

Христос, плоть от плоти нашей и кость от костей наших, был предан самой позорной казни за наши грехи, затем воскрес из мёртвых ради нашего оправдания. А мы никак оправдываться не желаем. Свинячим в мире так, словно все бесы в нас переселились. Мир-то мы всё равно не сможем уничтожить, как ни старайся, – потому что в состав его, после воплощения, входит Творец, – мир может только измениться. Бог ведь творит и по сей день – в новую землю и в новое небо. Будет ли в этом мире лес?..

Как же без леса-то? Мне не представить. Студентам тему эту предложу. Пусть рассуждают. В Волчий бор вступил.

Проследовал им до обширного пустыря, где стоял когда-то лагерный посёлок с таким же названием, от которого сохранились только подпольные ямы да остов металлического, ржавого уже – но ручка крутится, я пробовал, хоть и со скрипом, – станка, на котором во второй половине сороковых годов и в первой половине пятидесятых прошлого столетия здешние сидельцы прутья резали, мельчили.

Грунт тут песчаный, почти голый, торчат лишь кое-где стебли шаркунца, одинокие, уже увядшие, ромашки полевые и аптечные, облысевшие давно одуванчики да редкие кустики ароматной душицы; ну, и лишайник, словно политическую карту мира, красными и зелёными, разных конфигураций, пятнами раскрасивший пустырь.

Идёшь и знаешь: жили здесь когда-то люди, не по своей доброй воле попавшие сюда сразу после войны со всех фронтов, со всех краёв нашей России. Не только знаешь, но и чувствуешь – витает в воздухе, как дуновенье.

Прямиком – через глухую, затянутую крапивой, запашистым смородинником, жёстким, как стальная проволока, чапыжником и низкорослым, больным на вид, ольшаником, почти безводную уже, но заболоченную старицу – к Кеми выбрался. Забыв про горечи, душа сразу запела.

Как хорошо-то, думаю, как хорошо.

Рыбачить начал, время не тяну. На одном плёсе долго не кидаю – где щука есть, там она тут же и возьмётся – перед зимовкою жирует. Заброса три сделаю, не показалась хищница, и дальше отправляюсь.

Берегом, вверх по течению, до Мокрого бора прошёл – речных четыре поворота, как говорят у нас, косы – одну песчаную и три камешниковых. Поймал шесть щук – стоят они по заводям и курьям, а не охотятся в реке; скоро на ямах только будут – соберутся. Больших нет. Самая крупная – килограмма на три. Все золотистые – скатились с малых речек. В самой Кеми они, туземные, темнее. Да к ним, к пойманным уже щукам, одного окуня, на килограмм примерно, вытащил – уж поводил он, рассердившись. Этого тоже взял у берега, под тальником, – скрывшись в тени его, в засаде находился. Не повезло, в отличие от меня, ему, красавцу желтопёрому, на этот раз с рыбалкой. Час у него такой – не мне, так щуке бы попался. Так буду думать. Не отпускать же.

День умалился в пользу ночи. Хоть не до зимнего пока ещё обрубка – совсем тот куцый, с гулькин нос, когда, как говорится, утро крикнет, вечер откликнется ему – так они близко друг от друга. Но уж заметно. Предел календарному лету. У нас оно закончилось, по климату, давно – в начале августа, после Ильи – нам за обычно. Лес принимается желтеть и облетать, как по команде, и ударяют заморозки тут же, дожди зарядят ли, неделями не унимаясь; и снег пойдёт – не удивишься; сутки не пролежит, конечно, стает, но настроение испортит. Сумерки скоро наступают – не июнь: девять часов ещё, зари уж нет, и небо в звёздах.

Скоро осень, за окнами август, от дождя потемнели кусты

Песня была такая, помню.

Но дождя, слава Богу, нет.

Пора, думаю, заканчивать с рыбалкой. Не навсегда. К этому не готов ещё, хоть от охоты вот уже и отказался – мягкотелый. Лишь на сегодня. Чтобы до тракта засветло доехать; с запасом времени – вдруг забуксую; в потёмках трудно будет выбираться. Поэтому. И до машины ещё надо дошагать – три километра.

Легко подумать, сложно совершить. Когда клюёт, ты ж, как счастливый, времени не замечаешь. Но я помог себе, подумав: там, дескать, мама станет беспокоиться. Оно и правда. И поэтому.

Прощаясь с местом, постоял, полюбовался окружающим. Всё мне родное. Лес, река. Хочу до мелочи запомнить, чтобы потом смотреть в Исленьске, – вспыхивать станет в памяти, как на экране. Когда теперь ещё тут окажусь, не знаю. Об этом думаю – затосковал.

Стрижи, береговушки, в пике касаются воды, – играют так, или – ожаждав. И им настало время с родиной прощаться. Весь яр в их гнёздах – дырками тёмными зияет. Кемь разольётся и разрушит их жилища. Нароют новые, когда вернутся.

Жизнь их устроена, их мир.

Пулей пронёсся низко ястреб, птиц напугал – те раскричались. Коршун – как чёрточка, курсор, в небе парит, забрался высоко, кричит оттуда, еле его слышно.