Оспожинки — страница 20 из 31

– Спасибо, – говорю, вставая с табуретки.

– На здоровье, – говорит Маша.

– За чай… Печенье правда очень вкусное.

– Ну, слава Богу, что понравилось, – и тоже встала. В угол помолилась. – Да только постное.

– Я и не понял.

– Но на святой воде… из монастырского колодца. Уж не сказал, что мама стряпает почти такое же, даже по форме – в виде луны и полумесяца.

Убрала Маша со стола, вытерла клеёнку полотенцем. Чашки и блюдца на кухне помыла. Вышла в горницу и говорит:

– Я себя чувствую… как дома.

– И хорошо.

– То есть… как в келье… Ну, вы проводите меня?

– Конечно.

– Дверь на замок мне, – спрашивает, – закрывать?

– Пока не надо, – отвечаю.

– А если кто… – не договаривает Маша, но указательным и безымянным пальцами показывает: как будто кто-то сюда входит.

– Некому тут… Не беспокойтесь… Я за воротами вас подожду.

Вышел из ограды.

Стою.

День разыгрался. Были по югу облака – теперь их нет, как растворились. Но ветер влажный. Ещё не ветер – ветерок. Вдруг налетит, траву наклонит, листья смородины потреплет в палисаднике и удалится.

Жарко стало. Отнёс куртку в «ниву». На сиденье её бросил. Опустил боковые стёкла – чтобы потом в салоне не свариться.

Мальчишки трудятся над мотоциклом. На место бак уже установили. Колёса – нет ещё, валяются в сторонке. Щенка не видно – убежал.

Музыка, музыка – в разных углах Ялани глухо бухает – воздух, как в жилах кровь, в деревне от неё пульсирует. Блатняк всё больше. Или, иначе-то, шансон. Не стало песен. Песни в прошлом. Не с танцплощадок – можно догадаться – она, музыка эта, доносится, а из легковых автомобилей с открытыми дверцами. Картошку дачники копают. Земля хорошая – удобренная, унавоженная за четыре века бывшими крестьянами. И ту вывозят – все косогоры экскаватором изрыты – всё на продажу. Жизнь продолжается. Но не в Ялани.

И в Ялани, как и в Сретенске, от церкви стены лишь остались – бледно белеют, грязные, на солнце – в церкви гараж когда-то был, теперь там скот спасается от овода и непогоды.

Появилась Маша скоро, с той же, с которой и вчера была, походной сумкой на плече, и теперь уже в косынке.

– Я готова.

– Ну, идёмте.

Пошли мы по бывшей Бригадной улице в сторону кладбища, по обочине разбитой тракторами и лесовозами дороги, по мураве, жухлой от мазута, – как по полигону – танк из засады вылетит, не удивишься.

Ялань, пребедная, и не она одна, а все ближайшие деревни – после войны как будто, многолетней, беспощадной. Но ведь войны, если не брать в расчёт Гражданскую, здесь вроде не было, та лишь коснулась – зашли колчаковцы и скоро, через месяц, вышли, в селе не тронув никого. Одного только местного мужика, рассказывали яланские старики, какого-то Егора Белошапкина, который ехал, вусмерть пьяный, в санях, укутавшись в тулуп, домой из Елисейска и, кое-как разбуженный белогвардейским офицером, заругался на того громко и матерно, поминая Богородицу, – ну, офицер его и зарубил, шашкой махнув, с коня не слезая.

Значит, была война, раз так деревни теперь выглядят, но не объявленная, и своё имя не назвал противник – скрытно.

Сил нет на это смотреть – как на родного, но больного человека, которому ничем помочь не можешь, – обречён он.

Проредела Ялань, обезлюдела. Пустых домов, и тех уже не остаётся. Какие-то, покрепче и уже бесхозные, за которые платить не надо никому, увезли ловкие люди в Полоусно, кто на гараж, кто на хлевушки, какие-то – прибрал пожар, некоторые из них заодно с жильцами, поселившимися в них временно бичами – много их, в пьяном беспамятстве, несчастных, погорело – вместе с домами вознеслось. Жилые ещё избы – группками малыми, как переросшие грибы, торчат то там, то тут, – разделённые обширными, травой и бузиной затянутыми пустырями.

Проходим место, где когда-то, среди плотной застройки, стоял наш интернат, в одной половине которого жили мы, мальчишки, в другой – девчонки. После отбоя, когда уходили из интерната повариха тётя Катя и воспитательница Раиса Сергеевна, забравшись в подполье с нашей стороны, через прокопанный под капитальной стеной узкий лаз мы проникали в подполье другой половины дома и, постучавшись снизу в люк подпольный, поднимались к нас поджидающим по дружкам. Отряхнувшись в коридоре от пыли и помывшись в столовой под рукомойником, гостили мы до полуночи, играли в карты, в «дурака» или «пьяницу», да болтали – что ж ещё-то. Пока не узнал о наших тайных вылазках каким-то образом директор школы Александр Иванович Мизонов, бывший военный разведчик, – кто-то донёс ему, наверное, – и не заставил нас же, партизан, забить лаз толстыми досками и засыпать их ещё землей чуть не на метр. В неделю раз спускался сам и инспектировал, и не ленился же. Мы через несколько дней прокопали новый ход, замаскировав его тщательно разным хламом. И тот пришлось вскоре заделывать – кто-то опять предательски нас выдал.

Нет уже ни интерната, ни иных соседствовавших с ним построек – всё сплошь бурьяном поросло. Сердце от этого немеет, обмирая.

Мне перед Машей стыдно за разруху, как будто я её устроил. И я, возможно, виноват, а потому, наверное, и стыдно.

– Здесь, – говорю, будто оправдываясь, – было когда-то очень большое, крепкое село… Острог в далёком уже прошлом… Волость.

– Красиво, – говорит Маша, словно почувствовав, чем озабочен я.

– Теперь-то что уж тут красивого…

– Вокруг.

– Ну, только… Тоже ненадолго.

– Почему? – спрашивает Маша.

– И это выпилят – поэтому… Вот здесь, напротив, был когда-то, – рассказываю, – огромный, с подызбицей, с полуподвалом, дом. Моего деда. Макея Варфаломеевича. И моя мама, одна из пяти его дочерей, в нём, в этом доме, родилась, жила здесь, пока их не раскулачили и не сослали за полярный круг… Вы, – спрашиваю, – знаете, что это такое… раскулачить?

– Да, – говорит Маша. – Знаю.

– После войны вернулась… В Сретенск замуж вышла… За моего отца… Он был из Сретенска.

– Покойный?

– Да.

– А как, – спрашивает, – его звали?

– Василий, – говорю. И вижу:

Шепчет что-то моя спутница. Совсем беззвучно. Лишь по губам её догадываюсь.

– Василий Павлович.

– А маму вашу?

– Василиса.

– Ох… Василиса.

Повторив вслух за мной это имя, смотрит на меня Маша и улыбается. Улыбку эту век бы видеть.

– Да. Василиса и Василий.

– Благозвучно. А вы Иван… Иван Васильевич.

По-царски.

– У нас Иваны – дурачки.

– Ну, это ж в сказках.

Идёт навстречу нам высокий старик лет восьмидесяти, восьмидесяти пяти ли, сомкнув руки за спиной и выставив вперёд острый подбородок в двухили трёхдневной седой, сверкающей на солнце, щетине. В красной вязаной спортивной шапочке, надвинутой чуть ли не на нос, – и как-то видит; может, по памяти шагает. Нос тоже красный – выдающийся, с горбинкой, и вместе с шапочкой похож на ковшик с ручкой. Издали ещё узнаю по прямой, сухощавой фигуре и неспешной, прогулочной, походке – Плетиков Василий Серафимович, бывший приятель и тёзка моего отца. Работал он здесь когда-то конюхом в МТС, потом, когда МТС прикрыли, стал колхозным бригадиром. Из-за крупного и неизменно, в любое время суток и в любую погоду, красного носа прозвали в своё время Василия Серафимовича односельчане Виноискателем. Он, Василий Серафимович, как будто чувствовал, всегда – раньше, да и теперь, наверное, ещё сноровку не утратил – оказывался в нужное время там, где распивали, где наливали и ему, – любил задаром.

Поравнялись.

– Войсковой, ли чё ли… Ну, ёлки-моталки… Ты, не ты ли? – остановившись, разомкнув за спиной руки и сначала большим, с коричневым ногтём и изогнутым, как скоба, пальцем чуть лишь приподняв над глазами край шапочки, а затем и вовсе сдвинув её на затылок, говорит Василий Серафимович. – Ванька, ты? Не обознался?

– Войсковой, – говорю. – Ванька. Не обознался, дядя Вася.

– Ё-моё, дак я и вижу… На отца совсем стал смахивать, почти как вылитый, и спуташь… Как ты тут, паринь, оказался? – спрашивает дядя Вася. – Это машина-то твоя?.. «Нива» вон красная у Нестерова дома.

– Моя… По делу, – отвечаю.

– Знаю, что нет такой в Ялане… Думал, картошку кто копат у Нестеровых в огороде, возле ворот её приткнул – там, на зады-то, не проехать… Это жана?

– Нет, не жена.

– Всё говорят, что у тебя она красива, я и гляжу, и правда, вижу… Куда направились, далёко? Или секрет?

– Да нет. На кладбище.

– Понятно… Мать-то там как?

– Да ничего.

– Передавай привет. Слышал, корову ишшо дёржит?

– Держит.

– Ну и даёт… Неугомонная.

Глаза у дяди Васи меленькие, голубенькие, не серьёзные, на солнце щурит их, так вовсе в щёлки превращаются – что в них увидишь?

– А ты как, – спрашиваю, – дядя Вася?

– А я… Да вот, живу ишшо, поскрыпываю помаленьку… Но от скотины-то уж отказался, хошь и моложе твоей матери намного. Не в могуте уже, не в прежних силах… Хватит, куда уж. Наволохался.

– Ну, это ясно… Пенсии хватает?

– Хватат. Яё особо где тут тратить-то?.. Марсадесы нам, – говорит дядя Вася, – не покупать, по курортам не мотаться. На всём своём, обеспеченье полное, как в инвалидке… Выпить, дак эта… бражку ставлю. И самогоночку гоню. Не магазинная отрава. А чё мне… Нынче, паринь, можно… Не запрешшают… Ослободитесь как, дак заходите. Маленько есь ишшо – отведам. С вами и мне перепадёт. Один-то вздумаю, дак старая ругацца станет. Исподтишка всё надо, крадче… Ну, ты же знашь, как тут у нас, наши законы… С утра уж тяпнул. Для поправу… Как туда сходите, дак эта…

– Ну, как получится… Не знаю. Так гуляешь или ходил куда? – спрашиваю.

– Да тут… Ночью балок лесхозовский кто-то упёр… смотрел, на самом, чё ли, деле… В ложке стоял всё. Правда – нету.

– Может, охотники?

– Кане-е-ешна… В тайге избушку чтобы не рубить, туда на чём-нибудь утянут… Тягач какой-то подъезжал – дёрн разворочен – крутанулся…

– Ну, а по следу?