Оспожинки — страница 28 из 31

– Какую именно?

– Где… ты.

– И там, где ты… Пришлю. Конечно.

Не знаю, как для Маши в данной ситуации, здесь и сейчас, а для меня с ней рядом время проносится предательски стремительно. За разговором и тем более, часов совсем не наблюдаю. Как на рыбалке. Мог задержать бы – я про время, – задержал бы. Да не умею.

Луж на дороге, с прошлого раза, когда мы с Машей на ней встретились, стало ещё больше. И в тех, что были до дождя, воды прибавилось значительно. И колеи – словно каналы – будь обласок, плыть по ним можно. Ветер – в лесу ему особенно не разгуляться – траву ещё не обсушил. Я в сапогах резиновых – мне ничего. А у Маши – и кроссовки, и штаны по колено сразу промокли и грязью покрылись.

– Я не подумал, – говорю. – Мог сапоги бы привезти… тебе.

– Мне так привычней, – отвечает Маша. – Форма моя. Как у солдата.

– И как вы будете теперь? Вам же ведь ехать…

– Мы же на ты, – повернувшись на ходу ко мне лицом и прищурившись в улыбке и от солнца, говорит Маша. – Договорились же.

– Я забываю, – говорю. – Непроизвольно. – В этом я не поеду.

– Понимаю.

– Найду, во что переодеться.

– Дай руку мне… а то тут скользко.

– Я же ведь женщина.

– Ну, разумеется.

– Без разных тряпок не могу.

Миновав по брёвнышкам, по чуркам да по кочкам мочажину и огромную затем лужу, ещё более разлившуюся, возле которой на Машином велосипеде в прошлое её путешествие слетела цепь, поднявшись в горку невысокую, вошли мы в Волчий бор. Тут и дорога стала лучше – по песку-то. Недалеко уж и до места, где полвека назад наскоро народился и скоропостижно скончался одноименный и десяти лет, наверное, не просуществовавший посёлок.

Дошли и до него.

Поснимала Маша на фотоаппарат. То же, что и в прошлый раз снимала. «Освещение другое».

– Панораму, – говорит, – составлю.

И меня потом. А я её сфотографировал.

– И люди будут в ней присутствовать.

Возле самой большой, что тут поблизости, сосны. Сосне лет сто-то есть, наверное, если не больше. Значит, она посёлок видела, и на неё смот рели заключённые.

Посидели после, подстелив куртки, на валёжине, помолчали.

Ветер унялся. Солнце в соснах, тут ещё не тронутых. Тихо. Только дятел где-то долбит, кричит кедровка где-то далеко. Да Кемь ворчит на перекате. Не нарушает это тишины. Не шум, а – звуки – как мелодия.

– С Богом, – говорит Маша, вставая.

Набрала в коробочку с бровки ямы, где стоял когда-то барак, песку вместе с палыми сосновыми иголками. Положила коробочку в сумку.

– Идём?

– Идём.

Пошли обратно.

На выходе уже повернулась Маша и, перекрестившись, поклонилась месту, где когда-то среди таких же, как он, невольных лесорубов, вдали от родины, прожил несколько непростых лет её дедушка, где он и умер.

– Хорошо, что я это сделала, – говорит после.

– Что? – спрашиваю.

– Что побывала здесь… Как будто встретилась… Мне это трудно пока выразить… Тут вот душа его рассталась с телом…

– Я понимаю.

– Да. Конечно.

Дошли до машины.

Отвёз Машу в Ялань, сам, отказавшись от предложенного Машей чая, поехал в Сретенск.

Нашёл маму в огороде. Издалека заметна. Как маяк. Или как факел. В ярко-алом детском пуховике, оставленном гостившей у неё летом одной из многочисленных внучек и препоясанном туго пеньковой верёвкой. В тёплом коричневом платке, завязанном под подбородком. В синей суконной юбке. И в калошах. С ножом в руке.

Вырвала она часть луку и, сидя на перевёрнутом вверх дном ведре, его, лук этот, обрезает.

– Мама, ну что ты?! – говорю.

– Он уж приехал, – говорит. – Рано так не ждала. – Тебя кто гонит, что ли, заставляет?!

– Ну, не лежать же мне… пока погода. Как улежишь-то?

– Я же сказал, что вырву и обрежу.

– Мало ли, милый, что сказал ты… Ты – это ты, а я – это я.

– Какая вредная.

– Как ты же.

– Нет уж, упрямее тебя не видел. Только Василий, – говорю.

– Мы с тобой оба хороши, – говорит мама. – Два сапога – пара… Васюха – мягкий, безответный… Потом проверишь: может, где оставила… слепая.

– Проверю.

– Ветер был – тепло оделась, сижу – сопрела, – говорит.

– Тепло такое, – говорю. – Конечно.

– Как водяная крыса, мокрая… Утих маленько… Это тебе тепло, а мне-то, старой… Легко оденься, дак продует… Идём обедать. Подсохнет чуть, потом доделаешь. Земля сырая… Ты будешь работать, – говорит, с ведра вставая кое-как, – а я, барыня, после обеда отдыхать буду. Коня подай-ка… вон у меня он, в грядку-то воткнутый… Ну, не подай, так подведи.

Подал ей палку. В дом пошли.

– А ты как съездил?

– Да нормально.

– У нас иначе не быват… всегда нормально. – Так и не спрашивай.

– Дак интересно.

– Интересно… А любопытной-то Варваре… – Я не Варвара.

– Но нос-то можно оторвать…

– И уж язык бы вырвать заодно.

Шарбу мама, положив в неё вместе со щучиной заодно и кусок стерляди для себя, сварила.

Вкусно.

– Лавровый лист забыла кинуть.

– И без лаврового сойдёт.

– Сойдёт, конечно… Чё одна рыба только стоит. Спасибо другу твоему.

И о рыбе, и о Чернуше, обедая, поговорили. Не без этого.

– Дойки ей солидолом смазала, дак вроде лутше.

– Ну, хорошо, что помогло.

– Ещё с моими-то руками… И ей же больно – не даётся.

Попили чаю.

– Ну, слава Богу, – говорит после мама, – за хлеб, за рыбу… Я полежу, а ты ступай, трудись, родной, раз обещал мне.

– Куда ж я денусь, обещал раз.

Пошёл в огород. Лук, что мама не успела, вырвал, обрезал и перетаскал его в ведре за три ходки в подсобку, раскидал там по полу, чтобы проветривался, так, как наказано мне было, не подчинись тут.

Сходил в дом, половики и коврики, вчера ещё мамой собранные с полу и оставленные штабелем возле двери, в охапку взяв, вынес их за ворота, кучей на лавочке пристроил. Выхлопав, в дом занёс и положил их на диване.

Мама уже на ногах, посуду моет на кухне. – Завтра уж, – говорю, – застилать будем.

– Каво? – спрашивает.

– Половики похлопал! – громче говорю.

– Да?

– Застилать, наверное, уж завтра будем?!

– Ну, уж не сёдня, – говорит.

– И я так думаю: не сёдня.

– Полы подмести в избах да помыть ещё надо…

Сёдня и без того полно работы… И вот ещё, чуть не забыла. Ваня, время как выберешь, будь добр, перетаскай с поленницы дрова в ограду под навес, то под дождём всё лето были… худо, топлю-то, разгораются.

– Сколько успею, – говорю. – Мне скоро ехать. – Сколько успеешь.

Перетаскал поленницу, успел.

Чтобы не будить, когда вернусь домой, маму, открыл, сняв крючок, на веранде окно. Может, она, мама, и закроет, если перед сном пойдёт проверять и увидит, а может, и забудет.

Собрался ехать.

– Мама, – говорю. – Не жди меня до ночи, ложись спать.

– Не жди, мама, сына… как в песне-то?.. Да как смогу я?

– А ты смоги. Приеду поздно.

– Ну, как приедешь, дак стучись!

– Ладно, – говорю, – постучусь.

– Тока уж шибче.

– Хорошо.

– То не услышу, разосплюсь-то… Чё-то разъездился ты нонче…

– Ну, мама, надо. Всё нормально.

– Ну, хорошо, еслив нормально.

Смотрю на часы: половина пятого.

– Пора мне, – говорю.

– Ну, с Богом, милый, – отвечает.

Вышел на улицу.

В машину сел, завёл её.

Отправился.

Словно на крыльях.

К дому-крестовику в Ялани, ставшему вдруг за эти дни мне как родным, подъехал.

Посигналил.

Вышла из ограды Маша. В той же куртке, в которой была, но уже в сине-белых полукедах, в серых джинсах. Всё ей к лицу, всё ей к фигуре.

«Маша».

И имя это, выделившись среди прочих, стало мне близким вдруг. Произносить его отрадно:

– Маша.

И где-то там стоит за ним: «Мария».

Съездили на Кемь. На яру, под старым кедром, на скамейке посидели.

К реке спустились.

Кружка зелёная висит на колышке.

– А пить тут можно? – спрашивает Маша. – Конечно, можно, – говорю.

Попили.

– Вода холодная.

– Да ну уж. Я бы ещё раз искупалась.

– Так искупайся.

– Нет. Не в форме.

В яр поднялись.

Глядя на кедр, спрашивает Маша:

– Это сосна такая толстая?

– Нет, это – кедр, – отвечаю.

– Я кедр видела, он не такой.

– Ладно, сосна сибирская. У нас он – кедр.

– А я не против.

– На том спасибо… У нас многое по-своему называется. Иначе, чем… ну, в Петербурге, где ты жила.

– Да, я заметила, – говорит Маша.

– В школе учился здесь, мы вечерами часто тут бывали, – говорю. – Весной особенно. Когда лёд трогался, ломался; вода тот берег заливала, тальник скрывала… Не только мы, дети, но и взрослые и даже старики посмотреть приходили, народу много собиралось. Зрелище потрясаю щее. Правда. Льдина на льдину наползает, стеной встаёт… Шум до небес, тайга гудит по всей округе.

– Красиво, – говорит Маша. – Я представляю.

– После зимы-то… необычно.

Времени мало – поджимает.

– Пора?

– Пора.

Вернулись к дому.

Ушла Маша. Молча.

Сижу в машине. Жду.

Сердце моё стучит как, слышу; бьётся.

Такт – от тоски, рывок – от радости… Раньше за ним такого вроде не водилось, за этим сердцем. Или не помню. Вряд ли – сердечное не забывается.

Включил приёмник, ручку настройки покрутил – больше шипит да кое-где щебечет по-китайски. Выключил.

Пыль скопилась на панели – тряпку из бардачка достал, стал вытирать, и… вижу:

Вышла Маша из ограды. Возле ворот остановилась. Как под софитами – на ярком солнце – то, что вокруг неё, не замечаю. В красивом, длинном, по щиколотку, голубом, под цвет неба, платье, с коротким рукавом. С узеньким поясом на тонкой талии. В голубых, в тон платью, туфлях, без каблука. Волосы заплетены в косу, перекинута коса на грудь. Руки опущены, ладонями прижаты к бёдрам.

Смотрит на меня Маша. Улыбается.

А у меня дыхание перехватило. Глотаю что-то – не сглотнуть.