Останется при мне — страница 10 из 66

шанса стать чем-то другим. От них ждут слишком многого слишком рано. Преподавателям терпения не хватает, они не дают того, что должны дать. Вместо этого убегают в Чикаго, или в Нью-Йорк, или в Париж. Или просто сидят дома, и ворчат, и брюзжат, и распространяются о духовном убожестве.

– Не знаю, как вы, но мы с Сидом считаем среднего размера город вроде этого, с хорошим университетом, подлинным воплощением американской мечты. Вы так не думаете? Может быть, чем-то подобным была Флоренция в начале пятнадцатого века, незадолго до этого взрыва, до расцвета искусств и наук, до всех открытий. Мы хотим тут хорошенько обосноваться и принести как можно больше пользы, помочь всему этому вырасти и вырасти самим. Мы твердо намерены дать самый что ни на есть максимум. Давайте не будем считать свою задачу выполненной, пока не превратим Мадисон в место паломничества!

В таком духе она продолжала квартал за кварталом, а Сид что-то бормотал, и поддакивал, и побуждал ее говорить, и слушал. Она произнесла много такого, о чем мы и сами, может быть, думали, на что надеялись, но что стеснялись выразить вслух. Ни разу в жизни мы не ощущали такой близости к двум людям. Чарити и Салли предстояло соревнование по вынашиванию ребенка, мы все находились в начале чего-то, будущее разворачивалось перед нами, как белая дорога под луной. Когда мы вернулись к их большому освещенному дому, он показался и нашим домом тоже. В первый же вечер он принял нас как родных.

Это чувствовали мы все. Ручаюсь в этом. Ибо перед их калиткой, прежде чем мы, так и не сняв бурнусов, уехали, мы, все четверо разом, со счастливым смехом обнялись – до того были рады, что из триллиона шансов во Вселенной нам выпал именно этот: оказаться в одно время в одном городе и в одном университете.

5

Мадисон. Он вспоминается фрагментарно, кусочками.

Мы сидим на ветхих садовых стульях у себя на запущенной лужайке. Я проверяю студенческие работы, хотя с похмелья болит голова. Салли по-прежнему старается одолеть “Людей доброй воли” Жюля Ромэна. Суббота, предполуденный час, ночью мы вернулись от Лангов в их романтических бурнусах, слишком возбужденные, чтобы спать. Разговаривали, занимались любовью, потом опять разговаривали, наконец уснули. Теперь – новый день.

Ясное небо, голубизна, на озере Монона белые треугольники парусов, легкие волны, которые отсвечивают слишком ярко для моих воспаленных глаз, чей взгляд добросовестно устремлен на сочинение первокурсницы, описывающей Холм обсерватории. Кое-что привлекает мое внимание, и я громко смеюсь. Салли поднимает глаза от книги.

– Послушай-ка: “Вершина холма округлая и гладкая, на ней сказались столетия эротизма”. Она что, так надо мной подшучивает, или это экспонат для коллекции ляпов Дэйва Стоуна?

– Я думаю, она хотела сказать: “эрозии”.

– Я тоже так думаю. Но чувственное томление читается между строк. Все равно что “гении Италии” написать без пробела. Когда непреднамеренно, смешней всего.

– Да, пожалуй.

Ветер шевелит крону серебристого клена у нас над головами, и некоторые листья с шелестом падают на траву. По озеру проплывает суденышко: стук дерева о дерево, плеск воды, хлопанье парусины. Вдруг из-за угла дома – голоса. Сид и Чарити, одетые для прогулки, бодрые, настойчивые. Зовут нас на пикник. Поскольку у нас нет телефона, они решили действовать наудачу: собрали кое-какую провизию и просто приехали. Вчера вообще-то была годовщина их свадьбы. Они думали закончить вечер шампанским, но Эрлихи слегка подпортили общее настроение, поэтому они не стали. Но все-таки им хочется отпраздновать, и хочется отпраздновать с нами. Они знают за городом один холм, с которого хороший вид, там весной они нашли цветы сон-травы, а сейчас там могут быть орехи гикори. Съестного ничего брать не надо – все уже уложено.

Энергичные, живые и благодаря своей вчерашней умеренности в питье не страдающие от похмелья, они своим прочищающим напором выталкивают нас из дренажной трубы обязанностей. Мы заносим книги и бумаги к себе в подвал, берем несколько яблок для пикника, чтобы уж не совсем с пустыми руками, и идем вокруг дома к их машине.

Там как раз почтальон. Он дает мне письмо, и я вижу обратный адрес. Мой взгляд прыгает навстречу взгляду Салли. Надежда, отскочив рикошетом, летит по Моррисон-стрит, точно шальная пуля. Когда я подсовываю палец под клапан конверта, Салли слегка хмурится: не сейчас, не распечатывай свою почту на людях. Сид уже открыл дверь “шевроле”.

Но я не в силах ждать. Никогда не был в силах. Я всю жизнь распечатываю почту на людях. И сейчас сдерживаться могу не больше, чем мог сдерживаться Ной, чтобы не выхватить из голубиного клюва зеленый лист. Уже начав двигаться к машине, чтобы сесть в нее, разрываю конверт, бросаю взгляд – и испускаю радостный вопль.

Салли понимает мгновенно, но Сид и Чарити смотрят с удивлением.

– Что там? Какая-то добрая весть?

Я даю Сиду письмо. Журнал “Атлантик мансли” хочет напечатать мой рассказ, который я написал за неделю перед началом занятий. Мне заплатят двести долларов.

Ланги пускаются с нами в пляс вокруг машины, и всю дорогу их сияющие лица то и дело поворачиваются к нам, сидящим сзади. Сид и Чарити задают множество вопросов, их распирает от удовольствия, они греют меня и Салли своей беспримесной, щедрой радостью за нас. Каждый из четверых открыт на полную.

Припарковываемся, пускаемся в путь по сельской дороге между оголенных кукурузных полей, над которыми каркают вороны; Салли и Чарити уходят немного вперед. У Сида за спиной большой рюкзак-корзина, который он не позволяет мне взять ни на минуту. Женщины, когда первоначальный порыв слегка ослабевает, бредут не спеша, часто останавливаются поглядеть на придорожные растения, и мы с Сидом сознательно замедляем шаг, чтобы их не нагнать.

Большей частью слышен высокий оживленный голос Чарити. Она полна энергии, задора, интереса ко всему. Кажется, вернулась к теме деторождения: уговаривает Салли не бояться, отдаться происходящему и получить от него максимум. Сама намеревается быть на этот раз все время в сознании. Никакого эфира, если не станет совсем уж невыносимо, а этого она не ожидает, третьи роды все-таки. Она разработала систему. Возьмет с собой в родильный зал маленький флажок и, если все-таки почувствует, что не может терпеть, даст этим флажком сигнал анестезиологу. Хорошо было бы зеркало там поставить, чтобы видеть роды.

Это моя теперешняя догадка, но не совсем уж необоснованная. У них часто такие разговоры. Что до меня, я иду под нежарким осенним солнцем, и письмо в кармане рубашки греет, будто живое. Двести долларов – это одна десятая моего годового оклада. Рассказ я написал за неделю. Если работать даже вчетверо менее продуктивно, можно удвоить мой здешний доход. Говорю себе, что так оно и будет. Решаю, что подарю Салли на Рождество небольшой проигрыватель и кое-какие пластинки, чтобы скрасить ее одинокие зимние дни в подвале и чтобы мы могли слушать музыку вместе, как Ланги.

Сид идет подле меня, корзину несет за плечами так, словно она весит не больше его рубашки. Вижу, что он серьезный, вдумчивый человек. Борцовская хватка его ума не молниеносно быстра, но он не отпустит идею, пока не положит ее на лопатки или она не покажет хлопками по ковру, что сдается. Письмо из “Атлантика” навело его на разговор о писателях и писательстве.

Он верит, что у каждого серьезного писателя есть призвание, которому присуще нечто мистическое. Автор не ум и не выучку пускает в ход, а чудный дар, который накладывает и свои обязательства. Сид верит, что я этим даром наделен. Удивляется, что я никогда не писал стихов: по его мнению, я поэт в душе, только нераскрывшийся, – и удивляет меня, цитируя на память фразы из единственного моего рассказа, который читал (и единственного опубликованного). По ним, считает он, видна конкретность и яркость моих образов, мое чувство места, богатство языка.

– Вы это умеете, – говорит он чуточку жалобно. – А другой будет годы учиться и так и не научится. По первому же абзацу вашего первого рассказа понятно, что вы уже умеете. А теперь и новый рассказ. За неделю. Боже мой, да у меня неделя уходит на то, чтобы карандаши наточить и задницу удобно устроить на стуле. Завидую вам. Вы музыкальный инструмент, который издает только чистые звуки. Никаких блюзовых нот. Вы нашли свой путь.

Приятно слышать, но меня смущает, что я слышу это от него. Я впитываю похвалу, но считаю своим долгом выразить скепсис в отношении дара. Я верю, что большинство людей в той или иной мере талантливы в какой-либо области – форм, красок, слов, звуков. Талант лежит в нас, как трут в ожидании огнива, но некоторым людям, не менее талантливым, чем другие, не везет. Судьба отказывает им в огниве. Либо эпоха не та, либо неважно со здоровьем, либо не хватает энергии, либо слишком много обязательств. Да мало ли что.

Талант, говорю я ему – и говорю с убеждением, – это только половина удачи. Никакой серафим не касается наших детских уст горящим углем, чтобы мы неизбежно начали “лепетать стихами” или “говорить языками”. Нам либо везет с родителями, педагогами, жизненным опытом, обстоятельствами, друзьями, эпохой, физическим и умственным капиталом, либо не везет. Мы родились в англоязычной среде, в Америке с ее богатством возможностей (я говорю это в 1937 году, после семи лет Депрессии, но говорю серьезно) и уже поэтому должны считать себя невероятно удачливыми. А что если бы мы родились бушменами в пустыне Калахари? Что если бы наши родители были голодными крестьянами в Уттар-Прадеш и мы, желая обратиться ко всему человечеству, вынуждены были довольствоваться пятьюстами калорий в день и из языков знали только урду? Что пользы от туза, если другие карты у тебя в руке – безнадежная шваль?

Сид, подобрав под деревом палку, бьет по стеблям расторопши и ваточника вдоль дороги, после его ударов летят облачка пуха и семян. Удивляя меня угрюмостью тона, он говорит: