Останется при мне — страница 18 из 66

Он задал этот вопрос в шутку, взглядом включив в него и тетю Эмили – словно бы прося ее воспринимать вопрос лишь как ход в застольной беседе, как нечто столь же невинное, как у собаки – виляние хвостом.

Но Камфорт, увы, судя по всему, показалось, что он проявляет к ней пренебрежение как к младшей сестре. Она не была рада тому, что пришлось неизвестно на какой срок освободить спальный домик, который они с подругами использовали как клуб, и перейти к дяде Дуайту. И к тому же она терпеть не могла шуток по поводу ее имени, которое, говорила она, ассоциируется с comforter – пуховым одеялом. Она бросила на Сида затуманенный взгляд и ответила, что после рождения Чарити родители распрощались и с верой, и с надеждой.

– Ах ты неблагодарная! – воскликнула Чарити. – И это после того, как я поддержала твой план поджога.

– То, что тебя назвали Камфорт, может быть, было наивысшим проявлением нашей надежды, – сказала тетя Эмили и отодвинула назад свой стул, завершая этим и разговор, и ужин.

Дороти убрала со стола. Джордж Барнуэлл встал, пожал Сиду руку, выразил надежду, что у них еще будет случай побеседовать, и ушел в спальню читать детектив. Чарити бросила через стол на Сида сочувственно-зловредно-веселый взгляд. Камфорт удалилась, испуская искры. Тетя Эмили, уже взявшая в руки вязание, выглянула на веранду.

– А знаете, кажется, будет закат. Наконец-то Баттел-Понд покажет вам свою лучшую сторону, мистер Ланг.

– Сид, – сказал Сид. – Очень вас прошу. От “мистера Ланга” мне делается как-то не по себе.

– Мистер Ланг, сэр, можно к вам обратиться? – промолвила Чарити. – Не прокатите ли вы меня на каноэ вдоль зачарованного берега Камфорт? Если, конечно, вы не предпочтете почитать.


Рассказывая об этом позднее, тетя Эмили представляла дело так, будто Сид явился с Запада, точно юный Лохинвар у Вальтера Скотта, и взял их штурмом. Не такой уж плохой рассказ, и толика правды в нем имелась – но в те первые дни она не думала о нем как о Лохинваре. Он показался ей приятным, но, увы, неподходящим молодым человеком, и она много думала о том, как дать это понять ему и Чарити. Вмешательство, понимала она, породит несчастье, может быть, серьезное несчастье. Но лучше уж сейчас, чем дальше, тем будет сложнее.

В первые же часы она поняла, что показное равнодушие Чарити всерьез принимать не надо. Она была так же без ума от него, как он от нее, и последующие дни это подтвердили. Они весь день проводили вдвоем – прогулка, пикник, катание на каноэ – и за ужином все еще были полны друг другом, а в иное время их почти и не видели. Они могли быть вместе бог знает до какой поздней ночи – дважды тетя Эмили освещала фонариком часы, когда слышала, как Чарити прошмыгивает в спальню, и один раз было почти два часа, а другой раз около трех, – но за завтраком и он глядел на нее, и она на него словно на какое-то ослепительное чудо.

Тетя Эмили понятия не имела, что они делают наедине; она должна была полагаться на благоразумие Чарити. Видя, как они пускаются вплавь с причала или огибают бухту на каноэ, она ощущала укол сожаления. Чарити была такой, какой была: великолепная, полная жизни, своевольная, упрямая, нередко несносная молодая женщина. А Сид Ланг, когда помогал ей сесть в каноэ и отталкивался от причала, выглядел как полубог. Спина у него стала красная от загара, нос шелушился; шея при этом очень мощная, торс широкий. Когда он окунал весло, лодка делала рывок вперед, словно моторка.

Порасспросив его, она сочла его суждения в целом приемлемыми. Да, Сид восхищался Франклином Д. Рузвельтом, к которому в семье относились по-разному, поскольку он уже дал понять, что не оставит брата тети Эмили на должности посла во Франции. Но Сид помимо этого любил книги, был полон серьезных, возвышенных идей, испытывал страсть к поэзии и полагал, что каждый человек должен стараться привести мир в чуточку лучшее состояние. С другой стороны, он смутно представлял себе свое будущее и отнюдь не был уверен, что оно включает в себя преподавание. Похоже, он поступил в магистратуру главным образом потому, что не мог надумать ничего лучшего. В нищем студенте, которому полагалось бы гореть амбициями, это выглядело странно, даже внушало недобрые предчувствия.

Однажды он полушутя сказал тете Эмили, что больше всего хотел бы поселиться в лесу, примерно в таком лесу, как этот, где у него были бы книги, музыка, красота и покой; просто гулять, читать, думать и писать стихи, жить подобно китайскому философу-даосисту.

На эту тему за обеденным столом произошли кое-какие споры. Панегирики философическому уединению даже для поэтов были тогда не в духе времени. Поэтическая речь, полагали в те дни, это речь публичная, приводящая тысячи людей на баррикады. Литература нужна для мобилизации масс (ну хорошо, в Америке – среднего класса), для Полезных Дел, для Исправления Несправедливостей. И поэтому когда Сид, защищая свое смутное нежелание заниматься социальными усовершенствованиями, процитировал стихи:

Встану я, и пойду, и направлюсь на Иннисфри,

И дом построю из веток, и стены обмажу глиной,

Бобы посажу на лужайке, грядку, две или три,

И в улье рой поселю пчелиный[40],

Чарити аж подскочила на стуле.

– Фу, Сид, какой вздор! Стихи прекрасные, но не как жизненная программа! Это пораженчество, это бегство. Поэзия должна быть побочным продуктом жизни, а какой может быть побочный продукт, если нет основного продукта? Это аморально, если ты отказываешься взяться за работу и запачкать ручонки.

– Их можно запачкать и на бобовых грядках.

– Да, но ты-то что делаешь? Набиваешь брюхо. Потакаешь своим эгоистическим прихотям, своей лени.

– Чарити, уймись, – сказала ее мать.

Сид не был обижен.

– Поэзия – не эгоистическая прихоть. Стихи обращены к людям.

– Если они хороши. Вот тебя хоть какое-нибудь стихотворение побудило к действию?

– Я только что процитировал тебе одно.

– Так оно – не к действию, а к бездействию! Ну правда, Сид, мир нуждается в людях, которые будут делать дела, а не бежать от них.

– Я не считаю поэзию бегством от чего бы то ни было, но – хорошо, что бы ты предложила вместо нее?

– Преподавать.

– Что преподавать?

– То, что ты изучаешь. То, что ты знаешь.

– То есть поэзию.

– Ну какой ты… Вечно все извращаешь! Послушай, на свете столько пустых голов, учить этих людей хоть чему-нибудь – уже достойное занятие. Педагог расширяет сознание учеников во всех отношениях, не только внутри своего предмета.

– А стихи не расширяют сознание читателя?

Спорщики разгорячились. Нет, решила тетя Эмили, разгорячилась только Чарити. Хоть Сид и отстаивал свою точку зрения, он слушал ее так, словно ее запальчивость завораживала его. Ее щеки рдели. Она откинулась на спинку стула в мимолетной растерянности, как будто он задал нечестный вопрос, и, несколько секунд подумав, с жаром продолжила:

– Ты пытаешься представить меня бескрылой филистеркой. Я одно хочу сказать: поэзия очень часто страдает уклончивостью. Она не интересуется жизненно важными темами. Это, конечно, очень мило – знать, что испытывает поэт, глядя в окно на свежевыпавший снег, но это никому не поможет накормить свою семью.

– Чарити, – сказала Камфорт, – ты, когда споришь, похожа на штопор.

Но Сид не захотел воспользоваться шансом перевести разговор в юмористическое русло.

– Хочу понять тебя поточнее. Ты думаешь, что поэзия не передает ничего значительного, но преподавание, по-твоему, передает, пусть даже преподается поэзия. То есть она хороша из вторых рук, но не из первых.

– Вот именно, – заметила Камфорт. – Штопор.

– Не встревай, пожалуйста, – сказала Чарити. Ее щеки по-прежнему горели. Она выглядела расстроенной, непонятой. – Я вот что имею в виду, – продолжила она, обращаясь к одному Сиду. – Стихотворство может дать основу для полной жизни только в том случае, когда ты абсолютно великий поэт, и прости меня, но великим я тебя не могу считать, на сегодня по крайней мере, и ты не достигнешь величия, если не найдешь себе какого-нибудь дела в жизни, чтобы поэзия что-то отражала. Она не может отражать праздность. В этом мире сложа руки сидят только обманщики. Стихи должны отражать дело, которым поэт занимается, его отношения с другими людьми, его семейную жизнь, его участие в работе институций, организаций. Из бобовых грядок жизнь получиться не может. Тебе не о чем будет писать стихи, кроме бобов.

Смех.

– Итак, – сказал Сид, – мне надлежит найти работу, правильно я понимаю?

– А зачем ты учишься, если не для того, чтобы получить профессию и работать?

– А если я на это отвечу, что учусь потому, что у поэта, я считаю, голова должна быть полна идей?

– Тогда я скажу, что идеи, взятые из книг, это идеи из вторых рук, а для стихотворства нужны идеи из первых. Свежие. Твоя подготовка нацелена на преподавательскую профессию, правда же?

– Обычно так.

– Почему не в твоем случае?

– Я не уверен, что у меня есть качества, необходимые хорошему преподавателю.

– А ты уверен, что у тебя есть качества, необходимые хорошему поэту?

– Нет.

– Ну и?

– Это-то я и пытаюсь понять.

Пауза. Чарити, пытливо глядя на него, раздосадованная, но с улыбкой на лице, промолвила:

– Как минимум в одном тебе придется со мной согласиться.

– В чем?

– За преподавание хотя бы платят.

– Я знаю, – отозвался он. – Бедность и поэзия – близнецы.

– Вот! – воскликнула она торжествующе. – Вот ты и доказал мою правоту. Ты только что сообщил нам нечто. Если бы тебя не учили на педагога, ты не знал бы этого изречения, по крайней мере не знал бы, кто его автор. Кто, кстати?

– Сэмюэл Батлер, по-моему. И если бы он этих слов не написал, никакой педагог не смог бы их повторить своим ученикам.