Останется при мне — страница 20 из 66

Крез. В фонде копятся деньги, большие деньги, а он живет на сто долларов в месяц. – Лучась живой потрескивающей энергией, яркая, как сенсация, она одарила Сида, сидевшего с робким и зачарованным видом, пленительной улыбкой. – От этой привычки я помогу ему избавиться.

Мало-помалу тетя Эмили пришла в себя.

– Мы не так часто в эти дни видим богатых людей, – сухо промолвила она, – и, поскольку я возражала из экономических соображений, я должна задать вам вопрос. Что представляет собой ваше богатство? Недвижимость, замороженную банковскими крахами? Обесцененные акции? Фабрики под внешним управлением? Чарити упомянула некий фонд. Как он управляется?

– Очень консервативно, – ответил Сид. – Мой отец задолго до смерти учредил фонды не только для меня, но и для моих сестер, и в завещании он увеличил все три фонда. Ими управляет банк Меллона. Сестры своими фондами пользуются, я из своего никогда ничего не брал. Кризис по нему довольно сильно ударил, но кое-что сохранено. Я думаю, там сейчас три или четыре миллиона. Если хотите, могу позвонить управляющему фондом и получить официальную справку.

Тетя Эмили полузасмеялась, полузакашлялась в кулак.

– Не надо. В первом приближении три или четыре миллиона, пожалуй, сойдут.

Чарити вскочила с места, обежала стол и обвила руками мамину голову.

– Ты одобряешь! Я так и знала!

Поправляя прическу, тетя Эмили обратилась к Сиду:

– Если до сих пор вы не хотели пользоваться отцовскими деньгами, что заставляет вас сейчас изменить свое отношение к ним?

– У него появился стимул! – воскликнула Чарити.

– Нет, пусть он мне скажет. Допустим, он сейчас в угоду тебе признал скрепя сердце, что его щепетильность была излишней. Но, может быть, он потом пожалеет о своей независимости?

– Но его щепетильность действительно…

– Погоди, – остановила ее тетя Эмили. – Сид?

Он смотрел на нее ровным взглядом, застенчиво улыбаясь.

– Вы думаете, я соблазнил ее блистающим златом?

– Я думаю, оно не ухудшило ваши шансы.

Теперь его улыбка сделалась широкой.

– Но она согласилась до того, как узнала.

– Когда у нее было полное впечатление, что у вас нет денег на вторую рубашку?

Он кивнул.

– Вы уверены, что не пожалеете о своем решении взять это наследство? У вас не появится ощущение, что вы изменили своим принципам? Потому что должна вам сказать: если вы и правда презираете богатство и если ваши расхождения с отцом были очень глубокими, то ваша щепетильность, я считаю, была достойной, а вовсе не глупой.

– Она, пожалуй, была импульсивной, – сказал Сид. – Он не был чудовищем, он не был мошенником, ничего такого. Богатство свое он нажил честно – ну, не менее честно, чем любой другой банкир. Просто он большее значение придавал деньгам, чем, по-моему, следовало, тем более что он был такой правоверный пресвитерианин. Я не стыдился этих денег. Я просто не хотел быть их рабом и не хотел их брать как подачку. Как проявление снисхождения к моей беспомощности. Но его уже нет, а деньги так и лежат. Я мог бы отдать их маме или сестрам, но они в них не нуждаются. Что ж, потрачу их на Чарити.

– И вы оба совершенно уверены.

Они подтвердили.

– Вы думали, что я буду против, – сказала тетя Эмили. – Я возражала только потому, что считала это своим долгом, ради вашего блага. А теперь – ну, знаете ли, все это прямо-таки ошеломительно.

– Может быть, нам пойти сообщить папе?

Тетя Эмили задумалась только на секунду.

– Не надо. Он не любит, когда его отрывают от работы. Сообщим за ланчем.

– Есть еще кое-что, – промолвила Чарити, глядя на Сида. – Ты скажешь маме или мне сказать?

– Лучше ты.

– Вам с Камфорт не надо волноваться насчет строительства за бухтой, – начала Чарити и, обогнув стол в обратном направлении, прижалась к Сиду. – Сид купил у Герберта Хилла всю землю, весь этот кусок берега – представляешь? Мы звонили вчера вечером управляющему фондом, вот для чего ходили в деревню. Сид заплатил Герберту на две тысячи больше, чем предлагал синдикат, и сделка заключена. Ну разве это не замечательно?

– Не то слово. Не говори ничего больше, мне и этого хватает с лихвой. – Глядя на них – на стоящую Чарити и сидящего, обнявшего ее за талию Сида, – она испытывала изумление и вместе с ним умиление. Как им повезло, этим детям, и вполне заслуженно! – Вам, наверное, нужна будет квартира в Кеймбридже, – сказала она, заглядывая, как обычно, вперед.

– Понимаешь, мама, у нас немножко другая идея. Ты не знаешь, когда дядя Ричард уезжает из Парижа?

– Ричард? А что? В последнем письме он пишет, что его сместят, видимо, не раньше конца лета или осени. Он точно не уедет, пока этот деятель не снимет его с должности.

– Как ты думаешь, не разрешит ли он сыграть свадьбу у него дома?

– В Париже? Думаю, разрешит. Но тебе не кажется, что Кеймбридж…

– Мне хочется парижскую свадьбу! Иначе я не почувствую себя настоящей Золушкой. А для тебя, папы и Камфорт – хороший повод съездить в Европу.

– Конечно, мы постараемся сделать так, как ты хочешь, но не знаю, сможем ли. Всем ехать за границу – это очень дорого.

Чарити опустила руку, которой обнимала Сида за плечи, выудила у него из кармана брюк потертый коричневый бумажник и помахала им.

– К вашим услугам, – промолвил Сид. – Это доставит мне величайшее удовольствие.

– Боже мой… – сказала тетя Эмили. – Ладно, я напишу Ричарду, и посмотрим.

– Телеграфируй ему!

– Это так срочно?

– Да. Потому что, когда мы поженимся, мы хотим отправиться в поездку, в настоящий Большой Вояж. Сид собирается прервать учебу на семестр – это моя уступка его бобовым грядкам и пчелиным ульям. И нам еще до отъезда надо найти архитектора, чтобы спроектировать главный дом, и гостевой, и хижину-кабинет. К следующему лету мы хотим уже иметь поместье на той стороне бухты, чтобы перемахиваться кухонными полотенцами с веранды на веранду.

– Ну, знаете ли… – проговорила тетя Эмили, кажется, в четвертый раз за утро. – Вы времени не теряете.

– А ты теряла бы разве? – спросила Чарити.

7

И вот, двигаясь кружными и непредсказуемыми путями, мы, две пары, попадаем в одну точку в центре страны, в Мадисоне, и нас сразу влечет друг к другу, наши жизни переплетаются, как водится у друзей. Эти отношения не имеют формальных очертаний, тут, в отличие от супружеских или родственных отношений, нет правил, обязательств, уз, тут силами притяжения не управляет ни закон, ни имущество, ни кровь – только взаимная симпатия. Случай, следовательно, редкий. Со мной и Салли, сосредоточенными друг на друге и на выживании в суровом мире, это произошло неожиданно и за всю нашу жизнь единственный раз с такой полнотой.

Мадисон как город я помню плохо, у меня нет в голове карты его улиц, и меня редко заставляет вспомнить о том времени какой-нибудь особый запах или оттенок. Я даже не помню, что за курсы вел. Я, в сущности, не жил там – только работал. Как впрягся в работу, так и не выпрягался.

То, за что мне платили, я добросовестно исполнял, тратя сорок процентов мозгов и времени. Нагрузка – обычная для эпохи Депрессии: четыре большие группы, три дня в неделю. До, после занятий и в промежутках я писал, ибо, получив временную должность всего на год, надеялся на продолжение и не хотел потерпеть неудачу из-за недостатка публикаций. Я писал невероятно много – и то, что хотел сам, и все, что заказывал кто бы то ни было: рассказы, статьи, рецензии на книги, роман, комментарии в антологию. Логорея. Один коллега по университету – из тех, что тратили два месяца на заметку в научном журнале длиной в два абзаца и по шести лет работали над книгами, которых никто никогда не опубликует, – за глаза назвал меня литературным поденщиком. Мне передали, но это так мало на меня подействовало, что я даже не помню теперь его имени.

Сегодня кое-кого может удивить, что наш брак не распался. Он не просто не распался, он процветал – отчасти потому, что я был деятелен, как муравьед в термитнике, и ничего менее значимого, чем решительный уход, просто не заметил бы, но в большей степени потому, что Салли поддерживала меня во всем и никогда не думала о себе как о жене, которой пренебрегают, – в аспирантуре мы таких называли “диссертационными вдовами”. Первые две-три недели ей, вероятно, было одиноко. Но после знакомства с Лангами ей некогда стало скучать, был я при ней или нет. Еще вопрос, кто кем тогда больше “пренебрегал”.

В самом начале пребывания в Мадисоне я прилепил к бетонной стене нашего котельного отсека таблицу. Каждое утро она напоминала мне, что в неделе сто шестьдесят восемь часов. Семьдесят из них я отдавал сну, завтракам и ужинам (и сопутствующему общению с Салли). На ланчи я скидки не делал, потому что приносил их в пакете в университет и ел в кабинете, проверяя студенческие работы. На служебные обязанности – на занятия, подготовку, присутственные часы, совещания, проверку работ – я отводил пятьдесят часов; иногда, впрочем, студенты не приходили консультироваться в назначенный час, и я мог проверять в это время работы и тем самым экономить минуты ради чего-то другого. За вычетом ста двадцати часов в моем распоряжении оставалось сорок восемь. Разумеется, я не мог писать сорок восемь часов в неделю, но я старался, и в осенние и рождественские каникулы я перевыполнял норму.

Сейчас мне даже не верится. Я был типичный трудоголик, патологически старательный молодой человек, этакий бобер, постоянно что-нибудь грызущий, потому что у него растут и растут зубы. Долго выдерживать такой режим без срывов не мог бы никто, в конце концов и я понял, каковы мои ограничения. И все же, когда я слышу сейчас пренебрежительные отзывы об амбициозности и трудовой этике, я ощетиниваюсь. Ничего не могу с собой поделать.

Я перестарался, нам обоим пришлось из-за этого слишком тяжело. Я тревожился о будущем ребенке, мои перспективы в университете были неясны. Я был знаком с лишениями и хотел обезопасить свою семью настолько, насколько ее могли обезопасить личные усилия. И два журнала – сначала “Стори”, затем “Атлантик” – поощрили меня, дали понять, что у меня есть талант.