ен, что ему продлили, а мне нет. То, что его предпочли человеку, которому он симпатизирует и которым восхищается, – это удар по всей его системе ценностей. Я не знаю больше никого, кто с таким трудом мирился бы со своим благополучием.
– А как голосовали? – спрашиваю я. – Майк не говорил? Голосовал кто-нибудь за твое повышение? Или за то, чтобы меня оставить? Есть кто-нибудь, кому мы должны быть благодарны?
– Да, конечно. Майк не сказал, но ты же понимаешь, что многие за тебя. Сработал заговор тихих и замшелых.
– Которыми мы все рады были бы стать.
– Говори за себя. – Он делает круг по кабинету, звеня мелочью в кармане, и возвращается к окну. – Ну так как? Всего на пару часов. Давай я позвоню Чарити и попрошу ее забрать Салли и встретиться с нами у причала. Сможет девушка, которую вы наняли, на два часа остаться с ребенком?
– Она может все, кроме кормления грудью.
– Тогда пошли.
Я колеблюсь всего секунду – и даю слабину. Почему, собственно, нет? Какая польза от того, что я работаю каждую минуту?
– Может быть, мы все утонем, – предполагаю я вслух. – Тогда они пожалеют. Кого еще они найдут на летние занятия?
Наэлектризованные, раскрепощенные, уже в лучшем настроении, спускаемся по лестнице и идем по главному коридору Баском-хилла. Большей частью, сколько я по нему ходил, тут пахло паровым отоплением, сырыми полами, нагретой краской батарей, влажной шерстью пальто, и всякий раз, когда, открыв входную дверь, в проеме зябко ежился студент, коридор проскваживало ледяным воздухом. А сейчас дверь отворена, и по коридору веет сладким, соблазнительным ветерком. Снаружи на крутом травянистом склоне там и тут сидят студенты в одних рубашках и студентки в летних платьях. От места, где мы вышли, в разные стороны, спускаясь дугами, идут дорожки, как меридианы от Северного полюса. Под деревом профессор-курица кудахчет кружку собравшихся вокруг учеников-цыплят.
Весна как весна, пора надежд. Отгораживаюсь от горечи изгойства, заметаю в дальний чулан сознания неустроенность и тревогу, которые будут теперь с нами, пока я не найду в пустыне Великой Депрессии что-нибудь, чем нас обеспечить. Заметаю все это в чулан вместе со злостью, с раненым тщеславием, с уязвленным самолюбием и с угрюмой арифметикой, за которую мне скоро придется засесть. С застенчивым пафосом повторяю себе слова, которые в свое время в более жестком регистре произнес в Альбукерке, в обстоятельствах куда более мрачных, – слова англосаксонского стоика: “Перенес то – перенесу и это”.
Почти жизнерадостно, повесив ненужные куртки за спины на крючки согнутых пальцев, спускаемся с Баском-хилла к зданию клуба. На полпути спрашиваю его:
– Чарити знает?
– Нет еще.
– Салли тоже. Будем им говорить?
– Сначала покатаемся. Зачем портить им настроение?
– Тем, что тебя оставили, ты Чарити настроения не испортишь.
– Она согласна только на успех, а какой же это успех? Она ненавидит патовые ситуации. И ей испортит настроение то, как они с тобой обошлись. Мне это портит все на свете. Без тебя и Салли тут пустыня останется.
Я не привык к таким откровенным проявлениям дружбы. Как и его восхищение, его симпатия и радует меня, и смущает. Я не знаю, что сказать. Ничего не говорю.
День ветреный, небо на западе облачное, но над головой ясное. Наша яхта – тяжелая, широкая плоскодонка. Я сижу впереди у мачты, Сид у румпеля, женщины на банке посередине. Ветер треплет светлые волосы Сида, он отгребает от причала кормовым веслом. Я делаю с кливером то, что он мне велит. Потом делаю то, что он велит, с гротом. Идем против волны длинным северо-восточным галсом. Сижу на спасательном круге, прислонясь спиной к мачте, и смотрю на наших сияющих жен.
– Кое-кому пришла в голову отличная идея, – говорит Чарити. – Чудесно, правда? Быть на воле, и не беременной, и свободной!
Беременный новостью, которую сообщил Сид, я радуюсь, что они ничего не знают. Обе выглядят очень счастливыми. В платках, завязанных под подбородками, они напоминают девушек из хора крестьянок в русской опере. Того и гляди, кажется, мы запоем и запляшем под балалайку. Чарити – высокая, эффектная. Салли ниже ростом, темнее волосами, тише. Одна ослепляет, другая греет. Через пару часов мне понадобится сочувствие, но сейчас мне нравится, как меня омывает ветер.
– Что это за башни? – спрашивает Салли и кивком показывает вперед. Оборачиваюсь, смотрю. За дальним берегом, среди загородной зелени, – группа высоких зданий.
– Камелот? – высказываю догадку.
– Психбольница, – говорит Сид поперек ветра.
– Та, куда Уильям Эллери отправил жену, когда она сошла с ума?
– Та самая.
Говорим про владельца кабинета, где я работаю, про его поистине трагическую жизнь, про его талант, про его нелепые поступки, амбиции, претензии. В годы расцвета он, видимо, был что-то особенное. Вот так плывешь, говорю я, по озеру под парусом, и вдруг он тебя нагоняет, перемещаясь на спине в шлеме из кабаньих клыков, орлиный нос режет воздух, ветер подхватывает летящую из его уст англосаксонскую похвальбу. Сид, верный себе, рассуждает: не приобретет ли когда-нибудь в будущем это светлобурное озеро благодаря Уильяму Эллери поэтическую и легендарную ауру, подобную той, какую Вордсворт и Кольридж подарили Озерному краю или какую Дорсет получил от Харди? Мы соглашаемся, что место становится местом в полном смысле слова, когда обзаводится своим поэтом.
– А я уверена, что Мендоту прославишь ты, – говорит мне Чарити. – Когда ты что-нибудь про нас тут всех напишешь? Мы не соблазняем тебя как тема?
– Дай мне время.
Которого мне как раз-таки не дают. Увы, озеро Мендота, ты никогда не узнаешь, чего тебя лишили.
Под крепчающим и переменным ветром озеро пробуждает в нас другую ассоциацию. Двумя годами раньше А.А. Ричардс, который вел тут занятия как приглашенный профессор, примерно в это время года поплыл под парусом, как мы сейчас, с напарником из здешнего преподавательского состава. Они перевернулись, и спасатели на пристани клуба заметили это не сразу. Когда они добрались до перевернувшейся лодки, Ричардс все еще цеплялся за нее, и, словно чтобы сохранить значение значения[49], они спасли его. Но висконсинский профессор отцепился и утонул.
Опускаем руки за борт нашего неповоротливого корыта и соглашаемся, что вода очень холодная – лед сошел всего несколько недель назад. Как долго может оставаться в живых человек в такой воде? Десять минут? Полчаса? Час?
Идем галсами, пригибаясь под поворачивающимся туда-сюда гиком. Сид очень занят, потому что судно слушается плохо, а ветер дует, кажется, со всех сторон. Солнце спряталось, и день перестал быть теплым. Небо на западе полно сизых туч, больничные башни на северном берегу не видны за серыми полосами дождя. Встав против ветра, мы едва движемся. Парус полощется. Сид сдавленно кричит: “Ради бога, не так круто к ветру!” Гик с парусом поворачивается, мы медленно, тяжело меняем галс.
Салли находит взглядом мои глаза. Хотя от ветра у нее на щеках появились пятна румянца, она все еще бледная – сказывается анемия после тяжелых родов, и она питается печенкой, шпинатом и тому подобным. Сейчас ей явно не по себе. Ее лицо отрезвляет меня, бросает упрек моему упоению мрачноватым освещением и прямым, рискованным соприкосновением со стихиями. Пытаюсь вложить в ответный взгляд несколько успокаивающих доводов. Наше судно – плоскодонка, оно непотопляемо; Сид – опытный яхтсмен; переворачиваются только недотепы вроде А.А. Ричардса. Понимаю, она надеется, что я предложу повернуть назад, но этого я сделать не могу. Командует плаванием Сид. Ему решать, когда нам двигаться к берегу.
И тут Чарити своим чистым голосом, чистым и высоким, как звук камертона-дудки (в кризисных ситуациях или когда ей нужно привлечь внимание всех, она всегда начинает с высокой ноты, точно запевает песню), восклицает:
– Сид! Сид! Слишком ветрено становится. Поворачивай.
Он бросает взгляд на небо.
– Всего-навсего небольшой шквал. Он скоро кончится.
– Нет. Идем к берегу. Прямо сейчас.
Тон у нее абсолютно безапелляционный. Только я, сидя лицом к корме, вижу сопротивление, зачаток бунта в его лице. Но он послушно готовится к маневру. “Головы вниз! Поворачиваем”. Пригибаемся, над головами медленно проходит увесистый гик. Ветер, такой же резкий, как голос Чарити, теперь дует мне в другую щеку, и судно слушается так же неохотно, как Сид.
Слева и впереди, пока мы с трудом пытаемся идти почти против ветра, вижу зеленый берег, университетские здания на Баском-хилле и вокруг, Обсерваторский холм с лыжным трамплином, похожим на скелет. Пристани не вижу, потому что она низкая и смотреть мешают брызги и приличной высоты волны. Задаюсь вопросом, видят ли нас спасатели на берегу.
Лодка не хочет плыть так круто к ветру, и Сиду приходится немного увеличить угол. Ветер хлещет нас и пихает, паруса наклоняются, судно еле движется, как упирающаяся собака на поводке. Борта ходят ходуном, волны с разбега шлепаются о них, мы нервно раскачиваемся для балансировки. Женщины застегнули пальто до подбородка. Под решетчатым настилом на дне плещется вода.
Вдруг, словно кто-то открыл кран, начинается дождь. Вот я, взглянув на небо, вижу сизые грозовые тучи над головой – и в ту же минуту на нас обрушивается сильный ливень, который почти сразу переходит в град. Закрываем головы руками. Это длится всего пару минут; вижу, как град лупит по воде за кормой и по правому борту. Затем, почувствовав, что ноги у меня мокрее, чем все остальное, опускаю глаза и обнаруживаю, что настил теперь плавает в воде. Столько набралось за такой короткий дождь? Нахожу банку из-под кофе, начинаю вычерпывать воду.
Я сижу лицом к Салли и Чарити, смотрю на них. Они жмутся одна к другой на мокрой банке, кутаясь в пальто. Салли бросает на меня болезненный, стоический взгляд. Чарити кричит с бодрым негодованием: