Останется при мне — страница 31 из 66

В Меномини в одиннадцать вечера, когда я проезжал, жизнь едва теплилась. Городок Эсканаба после полуночи выглядел под шипящими дуговыми фонарями таким же мертвым, как тело на столе в морге. В три тридцать ночи американский таможенник в Су-Сент-Мари жестом пропустил меня через ворота, а канадский на той стороне, неохотно покинув свою освещенную комнатку, где на столе, я видел, дымилась чашка кофе, спросил меня, везу ли я огнестрельное оружие или животных, и отвернулся, не успел я открыть рот.

Еще пол-лиги, еще пол-лиги, еще пол-лиги вперед[52]. На чахлый вереск Садбери пролился болезненный утренний свет. Мои нервные окончания были как вросшие внутрь колючие волоски, голова сделалась с тыкву, пальцы стали пузырями, полными воды. В Стерджен-Фолс я остановился у круглосуточного кафе съесть пончик и наполнить кофе опустевший термос, но это не помогло. Заводя мотор, я чуть не уснул, и меня едва хватило на то, чтобы доехать до места, где я мог свернуть на обочину, запереть двери и лечь на сиденье.

Неизвестно сколько часов спустя я проснулся. Кто-то стучал по стеклу. Местный полицейский в широкополой шляпе. Я сел, протер слипшиеся глаза, открыл закисший рот, убедил полицейского, что я не умер, не пьян, не попал в беду и не преступник, с усилием вернул лицевым мышцам подвижность, выпил стаканчик кофе и двинулся дальше.

Оттава – длинная река. Пока ехал вдоль нее, я закончил свой роман, между городом Оттавой и рекой Св. Лаврентия переработал его, у реки Ришелье выбросил его в корзину. Плоский Квебек разочаровал меня, и мне не понравились здешние бесформенные дома, крытые асбестовой черепицей таких цветов, на какие не позарились бы больше нигде. Проделать такой путь ради этого? Между тем дело шло к вечеру. Я не успею послушать музыку после ужина, не говоря уже о самом ужине, не говоря уже о хересе. Уже время ужина, а мне еще ехать полтораста миль.

Я съел последний сэндвич, допил кофе, задался вопросом, не начать ли новый роман, но не смог себя заинтересовать. Вместо этого принялся читать наизусть все стихи, какие помнил, от “Люсидаса” до “Выстрела Дэна Макгрю”, заставляя себя проговаривать все без ошибки от начала до конца. К тому времени, как я истощил запас, я был у Раус-Пойнта на северном берегу озера Шамплейн. Последние мили до границы коротал, считая от ста семерками назад: старался убедить себя, что мозги еще работают.

В Раус-Пойнте мою машину обыскали: багажник, заднее сиденье, переднее, под сиденьями. То ли ожидали кого-то, то ли мой вид не внушал доверия. Поинтересовались, кто я такой и ради чего заехал в Канаду. Долго рассматривали все документы, какие у меня были. В конце концов, украв у меня почти тридцать минут, которые я ценил по сотне долларов за штуку, они пустили меня дальше.

Страшно рассерженный, я помчался на юг через Сент-Олбанс. Уже темнело, но я видел, что местность изменилась. Едва я покинул Квебек, равнина кончилась, и начались холмы, озера, горы, густые леса. Дома, крытые асбестом, уступили место фермерским жилищам, обшитым досками, покосившимся сараям, большим амбарам. В городе я увидел белые фронтоны, зеленые ставни, двери с веероподобными фрамугами, обрамленные подобиями портиков.

Хорошо. Я приободрился, стал зорче смотреть по сторонам. Но крокодиловы челюсти сна не отпускали меня надолго. Дважды после поворота на более узкую дорогу с указателем “Моррисвилл” я просыпался от шороха шин моего “форда” по гравию обочины. После второго раза, встревоженный, остановился и несколько минут бегал взад-вперед в почти полной темноте. Но когда опять сел за руль и поехал, глаза от сонливости не хотели служить. Веки были как гири, дорога ветвилась там, где не было развилок, поворачивала там, где не было поворотов. Встречные фары, светившие в лицо, выводили меня из оцепенения, но секунды спустя я вновь боролся со сном. Я ущипнул себя за руку в чувствительном месте с внутренней стороны пониже плеча. С силой потер веки и широко их растянул. И тут же увидел, что на меня что-то надвигается. Грузовик с погашенными фарами. Удар по тормозам, резкий поворот руля, скольжение шин, сотрясение остановки; один на темной дороге, ничего не видно, кроме придорожного леса – черных елей, мрачных берез.

Пристыженный и напуганный, но напуганный не настолько, чтобы признать себя не способным сейчас к вождению, я поехал дальше. Я не знал толком, где нахожусь: дорожные знаки мало что объясняли, карту при тусклом свете лампочки не разглядишь. Встав на перекрестке, я вышел, и свет фар помог мне сориентироваться. Слава тебе господи, всего семь миль до Баттел-Понда.

В деревне почти в одиннадцать вечера я не мог понять, по какой из двух улиц ехать, и пришлось постучаться в дверь единственного дома, где горел свет. Мужчина в нательной рубашке сказал, что надо проехать вперед одну милю. Я так и сделал; увидел на колесе фургона, среди прочих почтовых ящиков, ящик Эллисов, проехал еще двести ярдов до других ящиков на доске. Увидел разрыв в стене деревьев, повернул налево. На поляне – три машины, среди них “шевроле” Лангов. Я подъехал, остановился, выключил фары.

Теперь куда? Я был в черном лесу, закрывающем небо, тьма такая, что я не видел собственных рук. Сверху, от древесных крон, доносился мягкий шелест ветра. Снова включив фары, я разглядел перила и ступеньки из шиферных плит, ведущие вниз. Погасив огни, я должен был идти к ступенькам вслепую, полагаясь на память глазной сетчатки, а потом спускаться ощупью. Слева теперь угадывался дом: чернота более черная, чем все вокруг. Перемещая руку по стене, я дошел до угла дома; за углом слабый свет из окна в глубине веранды. Через окно я увидел большую комнату с высоким потолком, горящий торшер, силуэты мебели; людей не было. Я прислушался: за еще одним углом, кажется, звучат голоса.

Нащупав ногами одну за другой две ступеньки, я поднялся на деревянный настил веранды, прошел мимо окна к углу и оттуда привыкшими теперь к темноте глазами увидел в рассеянном свете, идущем из дома, три головы над тремя спинками стульев.

Подошвы стукнули по дереву, кто-то встал.

– Кто там? – послышался голос Сида. – Ларри, это ты наконец? Привет!

У меня возникло желание безумно захохотать. Прямо вот катался бы сейчас в радостном исступлении по полу веранды. На своей лучшей латыни ради жены, изучавшей древние языки, я произнес пароль, который был у нас в ходу в Беркли, когда она жила в квартирке над гаражом на Арч-стрит, а я, бывало, приходил поздно, не способный более заниматься и нуждающийся в ласке.

– Cave, – проскрипел я. – Cave adsum. – И, не уверенный, что Ланги понимают по-латыни, перевел ради них: – Берегись, я здесь.


Далее – смутный, расплывчатый промежуток. Видимо, мы поговорили какое-то время. Салли и я, полагаю, сидели рядом и держались за руки. Наверняка Сид и Чарити окружили меня заботой: хересу? сэндвич? пирога? чашку овалтайна[53]? – и наверняка я был слишком опьянен и счастлив, чтобы мне чего-нибудь из этого хотелось. Просто-напросто тем, что добрался, я исполнил свой долг от начала до конца и достиг всего желаемого. Но через считаные минуты я, должно быть, начал сдуваться, и их забота, вероятно, взяла верх.

– Я вижу, ты абсолютно дохлый, – сказала, должно быть, Чарити. – А ну-ка марш в постель! Завтра можем разговаривать хоть весь день. Мы три недели можем разговаривать.

Она, вероятно, вложила нам в руки фонарики, постоянно лежавшие у входной двери для таких гостей, которые забывали, что здесь не город и снаружи темень. Пятьдесят шагов через черный лес до гостевого дома мы, должно быть, прошли обнявшись, неверным шагом, пытаясь идти рядом по тропке, где лучше двигаться гуськом. Там сразу, должно быть, легли в постель и крепко прижались друг к другу, желая большего, чем было тогда в моих силах. И я, должно быть, заснул, так и не осуществив желаемого.


Тихий разговор. Перешептывание. Кто-то стоял у кровати и смотрел на меня с тревогой. Стоявший явно преувеличивал тяжесть моего состояния, и я хотел сказать что-то смешное и успокаивающее, но язык не слушался и я не мог подобрать слова.

Я открыл глаза, повернулся к свету и увидел Салли; она стояла в халате у открытой двери и еле слышно с кем-то разговаривала – с няней, понял я. Салли была овеяна утром. Свет пронизывал тонкий халат, и я видел ее ноги. Она передала няне через дверь корзину с Ланг, ее шепот прекратился, раздались шаги девушки – сначала по полу веранды, потом три ступеньки вниз до беззвучной земли. Салли повернулась и увидела, что я не сплю.

– А! Проснулся!

– Надеюсь. Который час?

– Только полдевятого. Я думала, ты дольше будешь спать. Хочешь, поспи еще.

– Не хочу. Иди ко мне.

Она подошла, улыбаясь, в мягких шлепанцах по голому деревянному полу.

– Залезай.

Секундное колебание, взгляд в окно – и она распахнула и сбросила халат. Я смотрел, как она снимает через голову, обнажаясь, ночную рубашку, – молодая, мягкая, загорелая, оправившаяся от последствий тяжелых родов. Мгновение – и я притиснул ее к себе, зарылся лицом в ее грудь и заговорил в теплую кожу:

– Ты мне не снишься. Черт возьми, ты настоящая, ты мне не снишься! Давай больше никогда так не будем. Два месяца – это слишком. Два дня – и то слишком!

Проснуться в раю. Мы этого не заслужили, не заработали, мы тут не по праву, это не продлится долго. Но даже только попробовать – до чего чудесно! Я почувствовал себя чумазой девочкой из рассказа Кэтрин Мэнсфилд – девочкой, успевшей до того, как ее прогнали, бросить взгляд на кукольный домик богатой одноклассницы ее старшей сестры. Я видела махонькую лампу.

Все дни должны начинаться, как этот. Всякая жизнь должна быть похожа на те три недели, что последовали.

12

Салли была права, когда писала, что я люблю упорядоченность дня. В аспирантуре, когда надо было сделать больше дел за сутки, чем они могли вместить, когда постоянно давили обязательства и предельные сроки, когда я был и учащимся, и преподавателем, когда приходилось и писать, и проверять работы, готовиться к аспирантским экзаменам и следить на студенческих за порядком, присутствовать на заседаниях, искать в библиотеке книги, брать их и читать, – тогда, измученный всей этой тяжелой рутиной проверки чужих знаний и накопления своих, я мечтал, возможно, соблазняясь примерами сэра Уолтера Рэли и Джавахарлала Неру, о радостях одиночного заключения. Ничто, казалось мне, не приносит человеку столько добра, как хороший долгий тюремный срок.