Останется при мне — страница 37 из 66

– “Отправляйся-ка в свою хижину-кабинет, – говорю я. – Прочь из моей гостиной!”

Смеемся, пиная мокрую траву. Салли спрашивает:

– Он тебе говорил про свои стихи, как они из-за них вчера поругались?

– Нет. Что за стихи?

– Несколько стихотворений, так я поняла. Ну, ты знаешь, как она на него давит, чтобы он окончил статьи о Браунинге. А он вместо этого стихи писал. Послал кое-что в один маленький журнальчик, и они парочку взяли. Он так обрадовался, что все разболтал ей, и она взорвалась. Он, значит, тебе не говорил?

– Ни слова.

– Она мне только что сказала, когда мы шли. Догадываюсь, ей стало стыдно из-за утреннего, и она захотела объяснить. Говорит, она точно знает, что в Висконсинском его на основании стихов не повысят, и он непременно должен написать что-то научное. Говорит, на кафедре ценят только то, что могут делать сами. А он, тем не менее, увиливает и тратит лето зря, так она считает. В общем, она разъярилась, у них, видимо, была серьезная перепалка, и к утру она еще не остыла. Вот почему ей надо было дать ему щелчок из-за этого чая.

Я останавливаюсь, обнимаю Салли и от души ее чмокаю. Она смеется:

– Это ты за что?

– За то, что ты умная. За то, что тебя не бесит, когда у меня что-то берут в журнале. За то, что ценишь то, чем я занимаюсь. Боже мой, ну что плохого, если он время от времени тратит час-другой на самое любимое свое занятие? Можно подумать, она застала его в чулане со служанкой.

– Она говорит: вот получит постоянную должность, и тогда может делать что хочет.

– Тогда пусть пишет за него статьи о Браунинге.

– Почему? Ты их видел? Он что-нибудь дописал уже?

– Он дописал две, и одну ему уже вернули. Она об этом не упоминала? Вероятно, он не посмел ей сказать. Очень быстро вернули, недолго думали.

– Ох, – говорит Салли, – плохо-то как! Что, неважные статьи?

– Так себе. Эрудиция чувствуется. Но вяло, бескрыло. Студенческие курсовые на твердое “хорошо”.

– Значит, он давал тебе их читать… И что ты ему сказал?

– Ну что я мог ему сказать?

Разговор рождает во мне злость на себя: ведь у меня не хватило духу сказать ему, что я думаю. Зря он не сообщил мне про стихи. Я бы постарался внушить ему довольство собой вместо чувства вины.

– Что все-таки в них не так?

– Ничего по отдельности. Все в совокупности. Он не вкладывает туда душу. Только она вкладывает.

– И что с ним будет?

– Что будет, что будет… – говорю я. – Не знаю. Я думаю, его либо повысят, потому что он так хорош со студентами и вообще хороший парень, либо турнут за недостатком публикаций. Или повысят, но только до младшего доцента, и уволят, когда придет время решать, давать или нет пожизненную должность. И это худший вариант. В любом случае его судьба не у него в руках. И не у Чарити. Его судьбу будут решать кафедральная политика и кафедральный бюджет. Предполагаю, они будут мучиться и тянуть время. Им нелегко будет от него отказаться, потому что он богат и популярен, потому что Руссело хорошо к нему относится, потому что Чарити такая сила в Мадисоне. Но могут.

Выпятив на ходу нижнюю губу, Салли поднимает глаза и смотрит вперед, туда, где Сид орудует мачете, прорубаясь через кусты, которыми заросла наша глухая дорога. Чарити чуть позади, вне досягаемости его клинка.

– Она просто умрет, – говорит Салли. – Не может быть так, что ты ошибаешься насчет его статей? Ведь ты вообще не очень благосклонен к гуманитарным исследованиям. Может быть, кафедре они больше понравятся, чем тебе.

– Надеюсь, что так. Но Журналу ассоциации современных языков они не понравились. Черт, откуда я знаю? Я только год у них проработал, и меня выгнали. Но смотри, как он пишет. Браунинг и музыка. Что Браунинг взял у Вазари. Это не то, чего хочет научный журнал. Это то, что отвечает понятиям Чарити о научной статье. Может быть, она писала на эти темы курсовые в колледже Смит. Но, как бы то ни было, – почему она так страстно желает, чтобы его повысили, дали постоянную должность? Сиду, может быть, намного лучше будет в каком-нибудь маленьком колледже, где не важны публикации, а важно преподавание, в таком месте он может стать мистером Чипсом[63]. Кстати говоря, если они хотят остаться в Мадисоне, они вполне могут остаться, повысят его в университете или нет.

– Ей будет стыдно.

– Ей — да. Ему – сомневаюсь, разве только она его так настроит. Мне кажется, ему больше всего хотелось бы жить здесь круглый год, сочинять стихи, копаться в местной истории и фольклоре, записывать в дневнике, когда расцвела аризема трехлистная, когда – орхидея калипсо и как переживают зиму вороны.

– Его новоанглийская совесть будет его мучить, если он потерпит неудачу.

– Его совесть или ее гордость?

Мы идем, с шуршанием рассекая длинную мокрую траву. Салли говорит:

– Если бы за повышение боролась сама Чарити, ей бы удалось.

– Еще бы. Но она не в своем уме, если думает, что может заставить его сделать это против воли. Если взять пирог с кремом, приколотить к стене и он начинает разваливаться, бесполезно вбивать новые гвозди.

Мои слова сердят ее.

– Ну как ты можешь! Разве он разваливающийся пирог?

– Он им сделается, если она не перестанет на него давить.

Когда Салли раздражена, она редко вспыхивает – она тлеет. Что ж, пусть тлеет. Я не сказал ничего, кроме правды, и буду так же рад, как она, если что-то изменится к лучшему. Мы идем молча. Впереди Сид опять прорубает дорогу в зарослях. Чарити идет следом, как покорная жена, знающая свое место. Искупает грех?

Я помахиваю тростью. Салли, глядя на меня искоса, замечает:

– Тебе, похоже, нравится эта палка.

– Классная вещь.

– Выходит, Чарити иногда права.

– Чарити всегда права.

Полуобернувшись ко мне на ходу, она изучает мое лицо. Наконец говорит:

– От недостатка самоуверенности вы не умрете – ни ты, ни она.

Я удивлен. Я-то тут при чем? Ведь говорили о Лангах.

– Тебе невыносимо видеть в другом человеке такую же грандиозную веру в себя, – продолжает Салли. – Я думаю, она-то и делает вас обоих теми, кто вы есть. Но она не должна делать вас высокомерными по отношению к тем, кто ее лишен. У бедного Сида веры в себя вовсе нет, хотя она ему очень пригодилась бы. Может быть, все дело в его отце, в банкире-пресвитерианине тех еще времен. Может быть, в женитьбе на такой волевой женщине. Как бы то ни было, постарайся понять, до чего ему все это тяжело: знать, что она будет убита, если он не добьется, чего она хочет.

– Мне казалось, я говорил именно это.

– Нет, ты говорил заносчивым тоном, с презрением к ним обоим. А тут печалиться надо. Она хочет им гордиться, как она отцом гордится или дядей Ричардом – не без пренебрежения. Но ей мало-помалу становится страшно, и чем ей страшнее, тем больше она старается вложить в него свою волю.

Чародей спотыкается о корень и удивленно фыркает. Лес шумит и шепчет, мое лицо щекочут паутинки, на папоротниках вспыхивают и гаснут капельки.

– Давай не будем портить поход, – говорю я, – не будем спорить о том, чего не можем изменить.

– Хорошо. – Затем, после паузы: – Пообещай мне кое-что.

– Может быть. Что именно?

– Не спорь с ней в этом походе. Ни о чем. Я знаю, вы оба любите препирательства, но время для них неподходящее. Она боится, что лето потрачено впустую. Не возмущайся, как бы нелепо она себя ни вела. Просто будь вежлив и мил.

– А когда было иначе? Я ни разу ей слова не сказал, даже сегодня, во время этой утренней сцены. Я так же мил, как наш старый добрый Сид. “Да, мэм. Нет, мэм. Очень хорошо, мэм”.

– Держи себя в руках, – говорит Салли. – Я серьезно.


Естественно, я держал себя в руках. Но день, который с утра пошел криво, упорствовал в этом и дальше, как гайка с неподходящей резьбой.

Дорога Хейзена оказалась мало похожей на скоростное шоссе. Каменная ограда, вдоль которой мы пошли, кончилась в лесных зарослях спустя какие-нибудь полмили. Затем – болото: бобры запрудили ручей и затопили несколько акров. Над бурой водой и травянистыми кочками возвышались погибшие деревья, голые и выбеленные. Почва под ногами была скорее жидкой, чем твердой. Когда мы наконец решили обойти все это по широкой дуге, мы попали в бурелом: ветер с Гудзонова залива или еще откуда-то скосил деревья точно косой.

Разгоряченные, усталые, искусанные комарами, в перепачканной обуви, мы с трудом продвигались то напрямик, то в обход и, когда наконец вышли на чистую сухую поляну, обнаружили, что заблудились.

Ну не то чтобы прямо уж заблудились. Просто не совсем хорошо понимали, где находимся. Наша топографическая карта показывала, что выходить нам надо там, где запруженный бобрами ручей, от которого мы отдалились, пересекает проселочную дорогу, ведущую к Айрасбургу. Ручей был от нас к северу, проселок к западу. Мы могли либо взять вправо, подойти к ручью ниже плотины и двигаться вдоль него к дороге – либо идти на запад по компасу (который Чарити взяла с собой, следуя указаниям Причарда), пока не упремся в дорогу. Сид и я были за то, чтобы вернуться к ручью, вдоль которого, вероятно, рыбаки проложили тропу. Чарити – за то, чтобы идти по компасу. Угадайте, какой вариант мы выбрали.

И угадайте, чем это для нас обернулось. Кое-как преодолев с полмили густого леса, мы угодили в бурелом еще хуже первого. Поваленные и полуповаленные деревья пересекались под всевозможными углами, стволы нависали, вывороченные прикорневые площадки вертикально стояли над неровными ямами, замаскированными плетями малины. Бедному Чародею тут было не пройти. Он угодил в яму, где запросто мог сломать ногу (и как, спрашивается, мы бы заставили его втиснуть копыто в развилину дерева и откинуться назад?), и после того, как мы с трудом его из этой ямы вытащили, мы решили опять двинуться кружным путем. На то, чтобы преодолеть расстояние, которое, судя по карте, составляло мили полторы, ушло три часа, и только Божьей милостью объясняется то, что мы все не вышли на дорогу на деревянных ногах.