сле всех приготовлений строили без нее. Тревожилась из-за Сида в доме, полном детей, из-за бедного беспомощного мистера Эллиса, оставленного в Кеймбридже без попечения. Тревожилась из-за колоссальных и все растущих счетов, тревожилась, поправлюсь ли я настолько, чтобы оправдать эти расходы на меня. Когда по нам ударил ураган тридцать восьмого года, я тревожилась, что пропадет электричество и я не смогу дышать, и были минуты, когда я чуть ли не желала этого. Но потом смотрела в зеркало и видела либо Ларри, наполовину спящего над книгой, либо твою мать с ее улыбкой. Ты унаследовала эту улыбку, Халли. Она – чудесный дар. В ней есть жизнь. Она светила на меня и прогоняла мысль о смерти.
Она прерывисто, толчками переводит дыхание. Мы все молчим. Моу, не спуская глаз с лица Салли, слепо нащупывает кофейную чашку.
– Она и наши счета оплатила – просто пошла в контору и все уладила, дальнейшие счета попросила присылать ей. Ларри был расстроен, но, боже мой, какой груз она с нас сняла! Он уговорил ее взять с него за это долговое обязательство, а позднее за новые крупные суммы, которыми она нас выручала. Мы годы и годы выплачивали этот долг, и всякий раз, когда мы посылали несколько сот долларов, они реагировали так, будто мы какой-то образец честности, будто это неслыханное дело – возвращать большие деньги, взятые взаймы.
– Я никогда об этом не слышала. Похоже на маму, похоже.
– На них обоих. Он посылал мне письма, полные новостей, и смешные стишки, и фотографии Ланг, и тон был такой, точно это невесть какая привилегия – заботиться о куче детей, когда у тебя начало семестра. Почти ежедневно что-нибудь, чтобы меня подбодрить. Потом, когда врачи сказали, что наилучший шанс хотя бы частично восстановить владение мускулатурой – это Уорм-Спрингс, мы почувствовали, что идем ко дну, возможностей для этого не было никаких. Не забывай, что продолжалась Депрессия, не было ни пособий по безработице, ни бесплатных медицинских услуг, ничего. У Ларри и работы-то не было. Но Чарити и Сид просто кинулись на помощь. Сказали: “Да! Поезжайте, сколько бы это ни стоило. Не тревожьтесь о стоимости”. И Ларри повез меня в Джорджию, и поначалу я была страшно угнетена. Ноги не действовали, с кистью одной руки тоже было нехорошо, и у людей вокруг дела обстояли так же плохо или хуже, по ним я могла представить себе свою будущую жизнь. Терапия отчасти была ничего, переносима, но в чем-то она оказалась такой грубой и жестокой, что я чуть не умерла. Например, тебя ставили на ступальное колесо с перилами, чтобы ухватиться, и давай, пытайся идти. Сзади стояла медсестра, держала тебя за пояс, но если ты падала, она этому не препятствовала. Их не заботило, они некрепко держали. Мы все падали. Потом я узнала, что они вели себя так нарочно, чтобы закалить нашу волю. Либо ты стиснешь зубы, будешь принимать любые неудачи, переносить любые падения и все равно пытаться и пытаться – либо у тебя никогда ничего не улучшится, они это знали. Я была так обескуражена, что постоянно плакала, и Чарити, когда об этом узнала, снова бросила своих и приехала. Когда меня ставили на ступальное колесо, она была рядом, помогала мне, подбадривала. Заставляла меня пытаться, пытаться, пытаться. Без костылей я так ходить и не начала, но в других отношениях стала лучше владеть своим телом. Там был мальчик лет семнадцати из Чикаго, в старших классах отличный спортсмен, очень милый юноша. Они поднимали его и пытались заставить, понуждали к усилиям, но он ни в какую. Просто висел, губа прикушена, по лицу текут слезы. Он так ничего и не смог, и через некоторое время его отправили домой. Он не один год мне писал. С тех пор постоянно в инвалидном кресле.
Отрешенный голос умолкает, отрешенные глаза начинают воспринимать окружающее. Мигнув, Салли обводит стол ошарашенным взглядом, в котором извинение смешано с вызовом. Издает полузадушенный смешок, похожий на икоту. Мы не произносим ни слова. Наверняка Халли и Моу никогда еще не слышали от Салли таких страстных, прочувствованных излияний. Да и я не слышал, по крайней мере на людях, – разве только иногда в постели, когда она пробуждалась от какого-нибудь сновидения и обнаруживала, что по-прежнему в плену у своей беспомощной плоти.
– Так что судите сами, кто тут вел себя выше всяких похвал. Я была всего-навсего искалеченным существом, надо было заставить его снова захотеть жить. И они заставили – Чарити в первую очередь, но и он тоже. Я должна была жить из благодарности хотя бы.
Девушка опять выглядывает и, увидев кивок Халли, начинает собирать тарелки на поднос. Салли, ссутулив узкие плечи, сидит в напряженной позе, глаза опущены, дыхание неровное. Руки – полусжатая в кулак сверху, – сложены на коленях, освещены солнцем. Ступни покоятся на металлической перекладине стула, на них тоже падает солнце. А лицо в тени, подвижной и изменчивой из-за движения листвы наверху.
– Мне стыдно. В последние годы мы не были так близки, как раньше. Я позволяла себе раздражаться тем, как она всегда стремилась командовать. Я считала, она тиранит всю вашу семью. Я и сейчас так считаю. Но я не должна была забывать даже на минуту, какой чудесной, альтруистичной подругой она была. Должна была проявить минимум великодушия и простить то, над чем, я знала, она была не властна. Мы расстались почти так, будто и не подруги, и прошло восемь лет.
Она сидит неподвижно. Только взгляд перемещается, на мгновение останавливаясь на каждом из нас. Усилием воли прогоняет напряжение из губ и щек; архаическая улыбка греческих скульптур силится вернуться. Но что-то в ней противится безмятежности. Внутри, под заново обретаемым покоем, есть какой-то нерасслабившийся мускул, он вносит в выражение ее лица толику жесткости. Она поднимает глаза и смотрит на Халли.
– Расскажи мне поподробнее, как она. У нее боли? По ее письмам не могу судить.
– Если они есть, она, конечно, о них молчит. Но вряд ли. Рак желудка считается менее болезненным, чем другие разновидности. Хотя он, разумеется, дал метастазы, сейчас уже по всему телу. Ближе к началу лета Дэвид на всякий случай давал ей уроки медитации: контролировать боль путем самовнушения. Не знаю, прибегала ли она к этому. Но знаю, что не принимала никаких обезболивающих. Категорическое нет.
– Еще бы. Помню, когда она рожала Дэвида, она отказалась даже от эфира. Хотела все испытать. Думаю, она не боится. Я права?
– Абсолютно. Она невероятна. На днях мы разговаривали, и кто-то – по-моему, Ник, он еще был здесь, – на секунду забылся, ведь шел совсем-совсем обычный семейный разговор, и спросил ее, как она будет голосовать в ноябре. Знаете, что она ответила? Посмотрела на него, вскинула брови на свой манер, глаза просто танцуют, можно подумать, какой-то веселый секрет сейчас выложит, и говорит: “Неявка”. Мы прыснули, не могли удержаться. Да, вы совершенно правы. Она хочет все испытать и не намерена допустить, чтобы ей недодали. Вы знаете, как она любит все планировать. Вот она и это планирует тем же способом. Она как хореограф, каждый шажок продумывает. Даже…
Колебание.
– Что? – спрашивает Салли.
– Лучше не надо, – говорит Моу.
– Нет, они должны знать! Я это ненавижу, мне думать об этом невмоготу. Но она уже все подписала. Завещала свое тело банку органов клиники Хичкок в Хановере. Господи, я просто… я взорвалась, когда она мне сказала. Говорю: “Мама, ну кому нужна шестидесятилетняя почка или пара шестидесятилетних роговиц? Ты делаешь это из каких-то теоретических соображений. А для нас это будет пытка. Позволь своему бедному телу упокоиться с миром”. Но она сказала, что хочет быть добросовестной распорядительницей. То, что изношено, можно будет кремировать и вернуть земле, но то, что еще может быть полезно, надо предоставить нуждающимся.
В ее глазах слезы негодования. Наклоняет голову, подносит к губам кулак, потом поднимает глаза, смеется, качает головой. Салли со своего края тени смотрит задумчиво, как из пещеры.
– Она готовится всерьез.
– О да.
– Ну почему она не дала мне знать раньше! Мы должны были приехать месяц назад. Будь я на ее месте, она бы бросила все и приехала. Но ее письма звучали так, словно болезнь под контролем.
– Она знала с мая. Но была ремиссия – оттяжка времени, не более того. Она не хотела вас беспокоить.
– Она понимала, что я ничего не могу, – говорит Салли, горестно кривя губы. – Будь я на ее месте, она старалась бы за мной ухаживать. – Она разглядывает скомканную салфетку в руке, как будто не может сообразить, что это за предмет и как здесь очутился. Потом кладет ее на стол. – Когда можно будет ее увидеть?
– В любое время.
– У них будет ланч?
– Она почти ничего не берет в рот. Папа обычно просто ест сэндвич в полдень. Она сказала привести вас, когда отдохнете и поедите. – Она смотрит на часы. – У нас есть кое-какие дела перед пикником. Мы вас там оставим, а встретимся позже, на холме. Так что в любой момент, как только вы будете готовы.
– Мне надо сделать пару телефонных звонков, – говорит Моу. – Пожалуй, сейчас самое время.
Салли тянется за костылями и прислоняет их к высокому стулу. Моу вскакивает, но я сижу, потому что вижу, что она все еще в задумчивости и не готова двигаться с места. Я знаю, чем она занята. Она смотрит своим ровным взором на то, что мы до сих пор довольно успешно скрывали под мульчей ностальгии.
– Моу, иди, делай свои звонки, – говорит Халли, думая вслух. – Я тоже отлучусь, нужно пару слов сказать Кларе. Вы не против, если мы на несколько минут вас оставим?
– Конечно нет, идите, – говорю я. Салли молчит, сидя в жесткой позе и вперяясь в то, что ее гнетет, – в прошлое или в будущее.
Халли остановилась на полпути к двери, глядит в лицо Салли.
– Что-нибудь не так? Могу я помочь?
Салли поднимает глаза, огромные широко расставленные глаза на лице, туго обтянутом кожей. Слегка нахмуренный лоб разглаживается, линия щек смягчается, взгляд, который лишь секунды назад бил вперед, как дальний свет фар, теперь приглушен и опущен.