– Она до того невероятна, что это восхищает даже. Ей полезно время от времени глотать горькие пилюли. Она с достоинством проглотила эту?
– Она не унывает совершенно. Сделала попытку, и она не удалась. Значит, надо попробовать что-то другое. Она даже видит здесь своего рода шутку над собой. Но ей по-настоящему жалко Халли. Девочке наверняка было тяжко: ни слова по-итальянски, все кругом чужие.
– А знаешь, хорошо бы устроить так, чтобы Ланг приехала сюда на Рождество.
– Мне казалось, ты считал, что это слишком дорого обойдется.
– Может быть, стоит это сделать, как бы ни было дорого.
– Ты знаешь, – сказала Салли, – Италия благотворно на тебя действует. Давай это устроим. Ей тут страшно понравится. И нам будет хорошо. И Халли. С подружкой ей будет веселее.
– Пусть покажет Ланг Поджо Империале. – Я встал. – Давай свожу тебя в уборную и сяду за работу.
– Отлично. Но не рано ли, чтобы печатать? Можешь побеспокоить соседей по коридору.
– Пожалуются – перестану. Но если я хочу воспламенить воображение читателей, единственный способ – тереть изо всех сил слово о слово.
Так что я, когда пришло время завтрака, сидел за пишущей машинкой – трудился вовсю, сидя спиной к утру и лицом к пустой стене. Возможно, я приобрел эту привычку в котельном отсеке на Моррисон-стрит; так или иначе, я лучше видел то, что у меня в голове, не имея ничего отвлекающего перед глазами. Я писал про буран в Нью-Мексико, и снег валил густо, занося дороги, скапливаясь у глинобитных стен и на подоконниках, беля хвою кедровидных сосен и можжевельника… тут в дверь постучали.
– Permesso?
– Avanti[91].
Дверь открылась, и вошел Сильвано – плечо приподнято, на плоско подставленной ладони поднос, белые перчатки. Он всегда их надевал, подавая пищу, чтобы скрыть свои натруженные, потрескавшиеся руки. Его утренняя улыбка, мягкая и усталая, тоже была при нем. Наделяя своим buon giorno[92] Салли в постели и меня в халате и шлепанцах, но со снежными хлопьями Нью-Мексико на плечах и волосах, он опустил поднос на стол, освещенный утренним солнцем. С симпатией посмотрел на машинку со вставленной бумагой и корзину, уже до половины наполненную смятыми страницами.
– Sempre lavoro[93], – сказал он. Он делал вид, что считает, что я работаю больше него, но сочувствие, выраженное этими словами, распределялось между нами обоими. Sempre lavoro, без дураков. Сильвано жил за городом, в Скандиччи, где каждое утро до шести садился в битком набитый автобус, в котором стоя трясся сорок минут. Приехав в “Веспуччи”, первые полчаса мыл мраморный вестибюль, подметал тротуар и протирал дверные ручки. В семь тридцать начинал подавать завтрак обитателям пятнадцати номеров. Затем – уборка кухни и заднего двора, где некоторые из нас держали свои машины, оберегая их от auto topi[94], которые раздевали до шасси любой автомобиль, оставленный на ночь на улице. Около полудня он получал несколько минут, чтобы сесть на кухне и поесть. Потом опять надевал белые перчатки и разносил ланч.
После ланча, надеюсь, у него, как у всех, наступала недолгая сиеста – надеюсь, но не уверен, потому что он всегда был готов сделать, что нужно, по звонку. Во второй половине дня пылесосил коридоры, исполнял мелкие поручения, драил другие латунные части. Если кто-нибудь хотел чаю или другого напитка, он прерывал свое текущее занятие, надевал перчатки и подавал, а потом уносил чашки, стаканы или рюмки и возвращался к недоделанному делу. Если signora[95] или ее дочь Альбароза должна была отлучиться от стойки с телефоном, Сильвано звали на подмену. В семь вечера – снова белые перчатки, ужин. К девяти он был готов сесть на автобус и отправиться к себе в Скандиччи.
Если только… Двери в “Веспуччи” запирались в одиннадцать, и те, кто возвращался позже, должны были входить через двор. Это значило, что кто-то из персонала обязан был дежурить, чтобы их впустить, и обычно это оказывался Сильвано. Я почувствовал себя страшно виноватым однажды вскоре после нашего приезда, когда мы сначала пошли с Лангами на концерт, потом в “Гран-кафе Доне” выпить, потом к реке посмотреть на огни, а потом, повинуясь внезапному побуждению, поднялись на пьяццале Микеланджело взглянуть на ночной город сверху.
Мы вернулись около двух, и, чтобы нас услышали, пришлось стучать довольно сильно. В конце концов Сильвано открыл ворота, он был такой сонный, что повис на них, чтобы не упасть. Пока мы извинялись, его веки опустились, он запирал ворота во сне. Но его печальная улыбка простила нас, дающих друг другу обещание никогда больше так с ним не поступать. В таких случаях он, конечно, не приезжал домой ночевать. Однажды, встав рано, чтобы пройтись до завтрака по парку Кашине, я увидел, что он спит одетый на скамье у задней двери.
Войну Сильвано безрадостно прошел солдатом, ближе к концу оказался в американском плену. Он ненавидел войну, беспокойство и Tedeschi[96], мысленно связывая все это воедино, и любил воскресный calcio[97] в Кампо-ди-Марте. Он считал, что ему очень-очень повезло: постоянная, надежная работа с людьми, которые хорошо с ним обращаются, каждое воскресенье – выходной. Лишенный всякой социальной мобильности и даже надежды на нее, Сильвано позволил мне кое-что понять насчет моей собственной социальной мобильности.
– Sempre lavoro, – говорил он мне такими утрами, как сегодняшнее, качая головой. Его поражало, что я, богатый американец, явно имеющий возможность ничего не делать, обладатель, насколько ему известно, минимум шести быстросохнущих рубашек, не сплю и стучу на машинке, хотя еще нет и половины восьмого. Сейчас он, одарив Салли – la poveretta[98], как он ее называл в разговорах со мной, – своей печальной доброй улыбкой, негромко пожелал нам обоим buon appetito[99] и, пятясь, вышел из номера.
– Он очень милый, – сказала Салли, когда я под потоком солнечных лучей усаживал ее на высокий стул. – Из-за него я чувствую себя страшно удачливой и страшно виноватой.
Я разлил из кофейника черную густую жидкость по двум чашкам и добавил горячего молока, уже начавшего покрываться пенкой. Panini[100], по две каждому, были еще чуть теплые после печи и благодаря разрезу напоминали попку ангелочка. Я разломил одну, намазал маслом для Салли и заглянул в миску, где стояли маленькие пластиковые баночки с вареньем. Что у нас имеется?
– Arancia, ciliegia, e fragola. Cosa vuoi?
– Ciliegia[101], – ответила Салли. – Смотри-ка, ты совершенствуешься.
– Я все еще мешаю с испанским. С тобой мне никогда не сравняться. И никому из нас.
– Мне полагалось бы говорить куда лучше. Так долго учила латынь, а теперь могу заниматься все утро, пока ты работаешь.
– Плюс у тебя способность к языкам. Ты будешь читать Данте раньше Сида.
Она бросила на меня острый взгляд.
– Бога ради, даже не намекай в их присутствии ни на что подобное.
– Почему? Он не тщеславен насчет своего итальянского.
– Все равно. Он постоянно сравнивает себя с другими – или Чарити его сравнивает. Это нечестно, что она сравнивает его с тобой. Ты производитель, а он получатель – даже ценитель своего рода. Но этой весной, как только он узнал, что ему дали наконец пожизненную должность, что он теперь полноправный старший доцент, а не какой-то там лектор, и мы начали планировать эту поездку, тут Чарити опять взялась за свое. Мол, может быть, здесь, во Флоренции, Сид вернется к занятиям Браунингом, за которые она его когда-то усаживала. Ей, мол, все еще хочется, чтобы он доказал всему свету, что он филолог не хуже других. Надеюсь, я ее отговорила. Да, думаю, отговорила. Потому что все, чего он хочет достичь за этот свободный год, – это научиться читать Данте в оригинале. Благоговейно. Этим ему и надо заниматься.
– Отлично. Согласен. Но остаюсь при своем мнении: ты научишься читать раньше него.
Она взяла у меня намазанную вареньем panino.
– Если так будет, – попросила она, – давай хранить это в секрете, хорошо?
На Беллосгуардо, где некогда жил Браунинг, снова зазвучали колокола; там на одной из площадей мы видели монумент с его именем и именами других поэтов и писателей. Пусть покоятся в мире. Салли права: если Чарити возобновит попытки накачать Сида амбициями, это верный способ испортить год и им, и нам. Не надо на него давить, надо позволить ему просто воспринимать, впитывать. У него есть любопытство, энергия для этого – но они пропадают, едва только его антенна улавливает необходимость публикации в конце. Мне пришло в голову, что он немножко похож на Сильвано. Теперь, когда он получил-таки пожизненную должность и первый годичный творческий отпуск, надо позволить ему насладиться своим положением.
Из их виллы на холме за Сан-Миниато Ланги могли совершать рейды во все, чем богата Тоскана по части искусства, древностей, красок, пейзажей, истории, еды, вин. Эта неделя, сообщила мне Салли, посвящена Брунеллески: вначале – Дуомо, затем Сан-Лоренцо, Санто-Спирито, Инноченти, капелла Пацци и бог знает что еще. Мне – как раз. Я с удовольствием присоединюсь и воспользуюсь плодами ее безупречного планирования.
Для этого – только дневные и вечерние часы. Утром у меня были другие дела. В такие утра, как сегодняшнее, мне не терпелось допить свой латте. Хотелось поскорей усесться лицом к стене и распахнуть настежь окна своего сознания. Утром не важно было, где мы находимся, лишь бы только у меня было место для работы. Если погода не ухудшалась – а так бывало чаще всего, – я в девять часов переходил на террасу и оставлял комнату в распоряжении Салли и горничной Ассунты.