е, и мы поехали.
В Понтассьеве я поглядывал, не попадется ли farmacia, зная, что в Италии аптекари оказывают помощь при небольших травмах и перевязывают раны. Но становилось поздно, движение на улицах было плотное, мы все устали от долгой езды в этой консервной банке. Не увидев ничего на главной улице, я прекратил поиски и поехал дальше. Односложно переговариваясь, мы влились близ Флоренции в пригородный поток транспорта, переехали реку, поднялись на холм, повернули налево, не доезжая до Сан-Миниато, и остановились у виллы Лангов. Из вежливости они предложили зайти и выпить по рюмке. Мы отказались, сославшись на усталость. Торопливо, почти отрывисто мы попрощались.
– Плохой конец, – сказал я Салли, когда мы, лавируя по узким улочкам со сплошными рядами домов, двигались к бульвару Галилея. – Хорошее начало, плохой конец.
– Она хотела помочь.
– Конечно. Мы все хотели.
– Когда она не может, ее это выбивает из колеи.
– Совершенно верно. “Ложись. Молчи в тряпочку. Я намерена тебе помочь”.
– Ты преувеличиваешь, – устало промолвила Салли. – Чарити ненавидит боль, а по каждому его движению было видно, до чего ему больно. Видимо, на руку упал камень и здорово ее покалечил. Ты заметил, как стоически он держался? Ни разу не простонал, не сморгнул. Просто закрылся вокруг своей боли и сжал зубы. Но по тому, как он двигался, было понятно.
В потоке машин мы проехали по периметру площади Галилея и направились по бульвару Макиавелли в сторону Римских ворот.
– Ну… – сказал я. – Она может в этом винить только Небесного Художника. Она не согласна ни на какую погоду, кроме солнечной, – а Он раз за разом подсовывает ей такое.
– Ты знаешь, что она на самом деле не такая уж Поллианна[120]. Ей известно про пасмурную погоду. Из нас она была огорчена сильнее всех. Она всегда так реагирует, когда кто-то болен, или поранился, или несчастлив.
– Пожалуй, – сказал я. – Нет, черт, почему “пожалуй”? Это так, я знаю. Просто мне обидно стало, когда она меня упрекала всем своим видом, что я бросил беднягу на дороге.
Какое-то время я не мог разговаривать: машин вокруг было много. Салли сидела, откинувшись на спинку и держась за ремень, который я для нее натянул. На бульваре Петрарки стало посвободней, и я спросил:
– Ты обратила внимание на его глаза?
– Да! Ужас. Такие мрачные, и повернуты внутрь – казалось, наружу смотреть не могут, только туда, в себя, где он запеленал эту боль.
Мотороллер “веспа”, обогнав, подрезал меня, пришлось притормозить, и “веспа” ринулась дальше в просвет между двумя машинами.
– Ответь мне на один вопрос, – сказал я.
– Да?
– Когда ты будешь вспоминать этот день, что будешь вспоминать больше: весну, приятную сельскую местность, общество друзей – или Христа Пьеро и этого рабочего с поврежденной рукой?
Она немного поразмыслила.
– Все вместе, – сказала она. – Если исключить какую-нибудь часть, то, что останется, будет неполным и ненастоящим.
– Садись за первую парту, – сказал я.
Поднимаю глаза. Ноги Салли тихо покоятся в фиксаторах, ступни аккуратно поставлены на металлическую перекладину стула. Грудь диагонально освещена солнцем, на лице колышутся тени то ли листьев, то ли мыслей.
– Помнишь сочельник?
– Все эти красные шапки.
– Не только красные шапки. Помнишь факелы вдоль реки и в кронштейнах на домах? И какая была льдистая, переливчатая, прозрачная ночь? Как весь город лучился светом, когда мы шли к площади Микеланджело, чтобы увидеть панораму? И церкви, церкви. Даже старая сумрачная Сан-Лоренцо принарядилась. Не знаю, сколько миль ты меня в кресле провез за ту ночь, от одной церкви к другой, и в каждой чуть не два десятка епископов, архиепископов и кардиналов служили мессу, люди входили и выходили тысячами, сажали детей на плечи, чтобы им лучше было видно. Ланг была в восторге. Она решила, что у нас, должно быть, каждый день такой.
Она сидит и смотрит на свои ладони. Потом поднимает глаза и встречается со мной взглядом. Вздыхает, поджимает губы и улыбается грустной маленькой улыбкой.
– Вот было бы здорово, если бы мы все вместе шли сейчас по Торнабуони смотреть росписи Гирландайо в Санта-Тринита и глазеть на красные шапки и парчу, на их непонятные священнодействия вокруг алтаря.
Но ее лицо говорит, что она не способна отдаться воспоминаниям, забыть то, что хочется забыть. Она вскидывает глаза и пальцы к небу и говорит, подражая карканью Ассунты:
– Pazienza!
Ее рука ищет костыли, прислоненные к стулу.
– Помоги мне, пожалуйста, встать. Давай-ка лучше пойдем, а то…
5
Из машины, пока мы поднимаемся по склону, она зорко приглядывается к лесу. Когда мы впервые увидели этот холм в 1938 году, до того как Ланги купили включающие его фермерские земли, он пребывал на первой стадии превращения из пастбища обратно в лес. Теперь это уже самый настоящий лес: большей частью клен, бук, бумажная и аллеганская береза. Повсюду среди больших стволов – высокие молодые деревца толщиной в человеческую руку или ногу, убитые тенью, и многие из них, падая, повисли на соседних деревьях. Это придает лесу сходство с батальными картинами Уччелло и Пьеро делла Франческа, где много длинных наклоненных копий; и эти темные пересекающиеся линии вместе с пятнами и прорывами солнца, светящего сквозь листву, создают точно такую же иллюзию глубины, какой добивались Уччелло и Пьеро. Кажется, что мы проникаем взглядом далеко в глубь леса, хотя на самом деле самое большее – шагов на пятьдесят, дальше холм круто забирает вверх.
По обочинам густо растут золотарник и малина, сама же дорога размыта дождями и превращена шинами в стиральную доску. Моу со скрежетом переключает передачу. Подъем крутой, потом чуть более полого. Покореженная рука Салли цепляется за мой рукав. Она не спускает глаз с леса. Не говорит ни слова.
Теперь справа загон для лошадей – зеленая площадка, расчищенная от деревьев, забор из жердей, положенных на крестовины. Это одно из творений Чарити – подарок подрастающим внукам. Выше по склону, в полумиле за Верхним домом, имеется другое ее творение: два или три акра луга, выровненные бульдозером и засаженные травой. Поле для футбола и софтбола. Позднее сегодня, когда я его увижу, меня не удивит, что Чарити, оказывается, соорудила тут трибуну, чтобы зрители из старшего поколения семьи могли поболеть за юных. Она все делает с размахом.
У поворота возле конюшни я вижу, что ворота открыты. Перед ними сидит на каурой лошади девочка в джинсах. Халли машет ей с переднего сиденья:
– Привет, Марджи!
Девочка поднимает ладонь к бровям, близоруко вглядывается, ее мрачноватое лицо вдруг оживляет вспышка очень белых зубов.
– О, это Марджи? – удивленно говорит Салли. – Как выросла!
Она машет, мы все машем, но Моу не останавливается. Он одолевает холм с довольно хмурым, сосредоточенным видом. Шины еще несколько секунд шуршат на подъеме, но вот уже трава, горизонтальная площадка перед Верхним домом.
Моу проворно вылезает и открывает дверь с той стороны, где сидит Салли. Она выставляет наружу костыли и прислоняет к машине, а когда он порывается подержать их для нее, она, улыбаясь, отрицательно качает головой. Затем с трудом, приподнимая ноги с помощью рук, переставляет их по одной. Опираясь на один костыль, толкается хорошей рукой, встает, нагибается застегнуть фиксаторы, берет другой костыль и выпрямляется. Ее взгляд, я вижу, устремляется к закрытой передней двери дома.
– Мама, думаю, там, на лужайке, – говорит Халли.
Дорожки вокруг дома тут нет. Мы обходим его по густой, коротко подстриженной траве. Рябина, которую мы с Сидом посадили в том году, когда они перебрались сюда, вымахала футов на двадцать. Рядом клонит к траве свой груз из зеленых мелких плодов дикая яблоня, укоренившаяся ниже стенки, которая удерживает верх холма от оползания.
Огибаем угол дома, и вот он, этот вид, который Чарити вначале вообразила себе, а затем создала, бросая вызов гению этих мест, вечно старающемуся спрятаться среди деревьев. За поросший малиной и юными деревцами ближний склон, где лесорубы, следуя ее указаниям, лишь кое-где оставили для красоты то высокий клен, то большую березу, взгляд свободно опускается к нетронутому лесу внизу; скользит вниз, а затем вперед, по горизонтальному берегу озера, через озеро и луга на том берегу, а дальше опять вверх, к неровной гряде холмов, к голубой горной цепи, к небу, по которому плывут белоснежные облака. Именно такой день – высокий, синий – вероятно, представляла себе Чарити, когда нарисовала в воображении и начала выявлять для всех то, что можно увидеть с этого холма.
А вот и она, автор, вот она сидит – вот они сидят или, вернее, полулежат, она на кушетке с шерстяным пледом на ногах, он на траве в своих выцветших летних брюках хаки. Они нас пока не слышат. Лицо Чарити повернуто к силуэту горы Мэнсфилд на горизонте, и наполовину сзади, наполовину сбоку она выглядит такой же каменной, как гора. Что-то в положении ее головы, в жесткости шеи говорит “нет”, отвергает, выражает упрямый отказ. Сид, опершись на локоть и скосив глаза на ее отвернутое лицо, хлопает ладонью по земле, словно он чем-то раздосадован.
Теперь они слышат нас. Поворачивают лица. Сид вскакивает, проворный, как юноша, и с громкими возгласами устремляется к нам через лужайку. Мое первое впечатление – не сильно изменился, стал чуточку старше, седины совсем мало, в хорошей форме, по-прежнему чрезвычайно впечатляющий физически, голос – все тот же памятный мне тенор, мелодичный и слегка металлический; я внутренне собираюсь, готовясь к сокрушительному рукопожатию и приветствиям.
Но, при всей бурности его радушия, я не оставляю без внимания другую половину нашей встречи: Салли ковыляет изо всех сил, только что не бежит на своих костылях, от которых неуправляемые железные ноги стараются не отстать; а Чарити приподнимается со своей кушетки навстречу этому неуклюжему, травмированному воссоединению, ее лицо – истощенный клинышек, а на нем та самая невероятная, сияющая, пламенная улыбка… не улыбка, а преображение, стремительный выход на поверхность чистого восторга, незамутненной любви.