Вот, наконец, мы и здесь. Это “наконец” звучит болезненно, двойственно, но что делать – мы приехали ради этой встречи.
III
1
Сидя лицом к остальным, спиной к панораме, я видел наши отражения в больших окнах, и это было похоже на декорацию, изображающую вечное лето, или на его фотоснимок: обширная голубая и белая даль в качестве задника, затем изгиб каменной стенки, которая не дает уплощенной вершине холма сползать к озеру, затем трава, а на ней, вокруг кушетки Чарити, стул Салли и два полосатых полотняных шезлонга, мой и Сида. Мы образовали на лужайке яркое созвездие, в центре которого – “Дама на троне”, Кассиопея[121]. Даже претерпев отражение, она излучала свет.
Я готовился увидеть полупрозрачную кожицу, оболочку, внутри которой все выедено, которая жива только за счет гордости и воли. И заблуждался, хотя мне-то следовало знать.
Да, она была худа и, несомненно, держалась на силе воли. Но в том, как она выглядела и вела себя, не было ни капли немощи. Ее лицо независимо от плоти; оно надстроено над костями и устремлено наружу. Кожа ее потемнела, коричневатые крапчатые руки, когда я нагнулся поцеловать ее, ухватились за меня не крепче лапок крохотной пичужки. Голос от волнения срывался то на писк, то на хрип, улыбка была окном для ее внутреннего накала. Дух изливался на нас, увлекал, поднимал ввысь, заставляя забыть про жалость, осторожность, заботу – про все, кроме удовольствия от ее общества.
Всю жизнь она требовала от людей внимания к тому, чем восхищалась и что ценила. То побуждала их к чему-то, то останавливала, заставляла умолкнуть – порой довольно бесцеремонно. Но сама никогда в жизни не нуждалась ни в каких побуждениях со стороны, отвергала их, и никто и ничто, даже рак, не в силах заставить ее умолкнуть. Она будет ярко гореть, пока вся не выгорит, будет стоять на цыпочках, пока не упадет.
– Так! – воскликнула она тем же тоном и с тем же напором, что в старые времена, когда она требовала от нас после ужина, чтобы мы тихо сидели, слушали музыку и переваривали пищу. – Вот мы наконец вас снова заполучили, и теперь хотим знать про вас все! Боже мой, сколько времени прошло! Салли, ну как ты? Выглядишь чудесно, просто замечательно. Дорога была утомительная? Ну, про Ларри я не спрашиваю, он явно здоров до отвращения. Расскажи нам, ты все еще проходишь терапию? Возвращаешь себе потихоньку мышечную активность? Видимо, да, ты практически бежала сейчас к нам по лужайке. Нью-Мексико, похоже, идет тебе на пользу, как бы мне ни хотелось думать, что здесь тебе было бы лучше. Тебе там по-прежнему нравится? Легче дышать, легче двигаться, где высоко и сухо? А как Ланг? А внуки? Расскажи о них нам. Все выкладывай. Немедленно!
Время не заставило ее потускнеть, болезнь лишь прибавила ей светосилы. Она озаряет все, как фотолампа. Она была настолько оживлена, что я задался вопросом: почему она отложила эту встречу на конец долгого пустого утра, ведь ей явно так же не терпелось увидеть нас, как нам – ее. Чтобы мы получше отдохнули, предположил я, хотим мы этого или нет. Лежать, вы устали.
Своей собственной усталости она не позволила бы воспрепятствовать чему-либо, что она хочет сделать. Халли назвала ее хореографом, режиссирующим свой собственный Totentanz[122]. Я не имел ничего против. Я не испытывал желания воспротивиться ей или поддразнить ее, которое у меня нередко возникало в прошлом. Если ей захотелось небольшой преднамеренной театральной оттяжкой обострить ощущения от этой фатально запоздалой встречи, кому от этого хуже? Я не чувствовал тут никакой фальши, не чувствовал, что мной манипулируют, и Салли, я уверен, тоже. Я чувствовал только тепло и дружелюбие и был благодарен Чарити за то, что она облегчила нам беседу, побудив нас говорить о себе, а не о ней.
Так что мы, сидя на солнышке, пустились рассказывать про Поджоак, про наш дом, про наш не столько зеленый, сколько серый сад, про сухость воздуха и высоту над уровнем моря, про индейские культуры, про повседневные дела Салли, про то, над чем я сейчас работаю, про Ланг, про ее работу, про ее двоих сыновей. Меньше – про мужа Ланг, чье повышение в должности до профессора уже один раз было отложено из-за того, что он не дописал книгу. Роковые последствия недостатка публикаций – не та тема, которую нам хотелось затрагивать в этой компании.
Мы разговорились, сделались чуть ли не болтливы. Чарити была воодушевлена и полна интереса, Сид – внимателен. Поглядывая на него изредка, я видел, что он постарел сильнее, чем мне показалось вначале. Его лицо из тех крепких, мужественного склада, над которыми возраст властен: кости становятся тяжелее, морщины глубже, кожа грубее – в отличие от академических лиц, таких, как у Джорджа Барнуэлла, к примеру, остающихся гладкими и чуточку детскими на восьмом десятке. Глаза, когда Сид снял очки, чтобы протереть, оказались более выцветшими и водянистыми, чем мне помнилось. Перемещая по кругу край платка, прижатый к линзе большим и указательным пальцами, он смеялся над чем-то, что сказала Салли, и смеялся слишком громко.
Если бы кто-нибудь нас подслушивал, он мог бы подумать, что это обычная встреча старых друзей после долгой разлуки. Но вместе с тем это было упражнение в левитации, которое нельзя было длить бесконечно, и не кто иной, как Сид, слушавший, но мало говоривший, своей серьезностью в итоге опустил нас на землю. Он сидел среди нас, был одним из нас, но в нем ощущалась какая-то принужденность, словно он в любую минуту мог на цыпочках удалиться, как участник совещания, до того затянувшегося, что он боится опоздать на самолет, или слушатель, с трудом перебарывающий потребность выйти по нужде.
Необременительная беседа, за которую я вначале был благодарен, мало-помалу делалась предосудительной – неуместно и не ко времени легкомысленной. Настал момент, когда мы все это почувствовали. Тонкая ткань разговора, державшая нас, разъехалась, и мы провалились в молчание, в котором теперь, мигая, улыбались друг другу. Не заданными оставались только те вопросы, ответы на которые мы знали и не хотели слушать.
Я употребил местоимение мы – но имел в виду себя. Салли куда менее труслива в таких ситуациях. При этом ставка для нее выше. Мы с Чарити, при очень большой взаимной симпатии, чуточку остерегаемся друг друга. Половина нашего удовольствия, когда мы общаемся, состоит в сопротивлении друг другу. Но Чарити и Салли – иное дело, их соединяют тысячи нитей чувства и общего опыта. Каждая для другой – то единственное существо, безошибочно понимающее и неизменно сочувствующее, о каком все мечтают, но какого многие так никогда и не находят. Мы с Сидом близки, но они ближе. Чарити – единственный человек, помимо миссис Феллоуз и меня, кому Салли когда-либо охотно позволяла помочь ей встать, сесть или сходить в туалет, единственная, кроме нас двоих, у кого немощь Салли не вызывает неловкости.
Ходячее словцо в наши дни – “привязанность”. Кое-кто, полагаю, видит в подобных отношениях подспудные лесбийские мотивы; те же люди, вероятно, склонны строить догадки по поводу половой жизни мужчины вроде меня, абсолютно здорового и женатого на калеке. Мне нет дела до их размышлений и ответов, которые они дают. Мы живем как можем, делаем что должны, и не все происходит по фрейдистским или викторианским канонам. В чем я уверен – это что дружба (не любовь, именно дружба) так же возможна между женщинами, как между мужчинами, и что в обоих случаях ее зачастую только укрепляет непересечение сексуальных границ. Сексуальность часто идет рука об руку с недоверием, а с amicitia несовместимо и то и другое.
Наш разговор еле теплился. Мы сидели. Наконец Салли, отсмеявшись над чем-то легкомысленным, внезапно направила в сторону кушетки Чарити серьезный, просительный взгляд и задала вопрос, который был у нее на уме:
– Чарити, мне необходимо знать. Что они говорят? В каком ты состоянии?
– Прямо сейчас – в чудесном.
– Значит, то, что Халли нам говорит, неправда?
Долгий, ровный взгляд между ними глаза в глаза. Губы Чарити слегка разошлись, словно она была застигнута врасплох во время смены выражений, но лоб был безмятежен, взгляд искренен и, мне показалось, жалостлив.
– Что я скоро умру? Да, скоро.
– Чарити!.. – возмутился Сид и резко подался вперед – хрупкий полотняный шезлонг затрещал.
– Сид, не надо, ну что ты, – сказала она. – Сомнений тут быть не может. И притворяться нет смысла.
– Прямой смысл не соглашаться с таким приговором! Если бы только ты согласилась на лучевую терапию или химию. Кобальт. Что угодно. Все вместе! Если бороться, у тебя есть шансы. Но нет, ты отказываешься. Сдаешься. Даже попытаться не хочешь спасти себя. Не даешь мне отвезти тебя в Слоун-Кеттеринг[123].
– Врачи говорят, бесполезно.
– Ты им это внушила!
– Сид, милый, уймись, – сказала она точно капризному ребенку. – Ты не помогаешь мне сейчас. Не хочу начинать этот разговор по новому кругу.
– Но…
– Пожалуйста! Давай обойдемся без сцен.
Ее взгляд вспыхнул, стал безапелляционным – но ненадолго. Когда Сид отвернулся и начал слепо оглядывать траву, словно в поисках приносящего удачу четырехлистного клевера, ее лицо смягчилось. Казалось, она вот-вот скажет что-то утешающее… но он уже отдалился. С сумрачным и каким-то помятым лицом он откинулся назад и принялся смотреть из-под полуопущенных век на панораму.
У Салли глаза наполнялись слезами; она сказала:
– Чарити, я не хотела тебя огорчать. Сид, прости, если… Но это не похоже на тебя, Чарити. Когда я была больна и хотела умереть, ты сидела рядом и заставила меня жить. Ты не позволила мне расстаться с надеждой. Есть ли что-нибудь, что мы… что мы можем…
– Ради всего святого, – промолвила Чарити. Ее шея выглядела слишком тонкой даже для того, чтобы держать ее небольшую гол