Останкинские истории (сборник) — страница 135 из 325

возле чугунной ограды церкви Успения в Печатниках, ныне морского музея.

Но вскоре он посчитал, что прибытки его нечестны. На пять рублей в день. Или на семь. Бурлакин пытался уверить его, что это чепуха. Пересортица. Или же ломка тары. Но Шубников не мог успокоиться:

— Желаний у меня нет! Пять рублей поверху мне не нужны. Или семь. Я ничего не желаю!

Крики его производили впечатление искренних. А Бурлакин вспоминал, как они волновались, следя за развитием ротана, тогда еще не имевшего имени. То-то было радости! То-то было надежд! Возникали тогда в голове Шубникова и Бурлакина и частные желания, от рыбы удаленные, и они сбывались! Но это были именно крошечные, легкомысленные желания-просьбы вроде того, чтобы срочно починить «молнию» на штанах Бурлакина без похода в мастерскую и унижений там, такие просьбы вряд ли кого могли обременить или раздражить. Нынче же и на желания подобной степени был объявлен запрет. Однако прибытки на Сретенке в пять или семь рублей странным образом оставались в руках Шубникова.

Шубников с Бурлакиным гадали, а не перестарались ли они с ротаном, не зарвались ли, не забрались ли в калашный ряд. Однажды Шубников и Бурлакин решили поговорить с Каштановым, вызнать подробности пребывания Игоря Борисовича в роли пайщика кашинской бутылки. Каштанов подробности оставил в сыром, грустном склепе тайны, он будто бы все забыл. Хотя было очевидно, что он все помнил. Иные вопросы и напоминания заставляли Игоря Борисовича вздрагивать, а порой он оживлялся, глядел на Шубникова и Бурлакина с сожалением и иронией. Принимать пай обратно Игорь Борисович решительно отказался, нервически рассмеявшись.

Слова о возвращении пая произнес Бурлакин. Шубников потом отчитывал его, напоминал Бурлакину, на чье имя оформлен пай и чье дело, как поступать с паем. Бурлакин обиделся, сказал, что Шубников ему надоел и что ему хватит своих дел и забот. Два дня он не показывался в Останкине. Но потом объявился. За семь лет знакомства он привык к Шубникову, многое в натуре приятеля притягивало его, и теперь он как бы пошел на мировую с ним. Тем более что Шубников дважды вставал на колени перед Бурлакиным, говорил, что он может сейчас только каяться, каяться, каяться…

Раскаяния Шубникова сопровождались порой и слезами. С влажными глазами он вспоминал, как однажды, устроившись на лето массовиком-культурником с аккордеоном при турбазе в Карпатских горах, он по дури, из собственной гордыни и в назидание человечеству устроил сожжение при людях книг (приволок их в Карпаты чемодан), ставших ему неугодными. Горели институтские учебники Шубникова, горели работы мастеров, ему когда-то нужных: тома Эйзенштейна, «Режиссерские уроки Станиславского» Горчакова, книги Пудовкина и Кулешова, «История кино» Садуля, отчего-то и «Перегной» Сейфуллиной. Тогда Шубников веселился и прыгал вблизи костра. Теперь же он был готов признать себя дураком, идиотом и осквернителем праха. Он порицал сейчас свои авантюры и денежные добычи на Птичьем рынке. Случаи же с шапками из собачьих шкур он называл безобразными и подлыми. Обличал себя и каялся Шубников громко, и Бурлакин, растроганный страданиями приятеля, все же понимал, что Шубников как на слушателя рассчитывал не на одного него, но и еще на кого-то, более достойного. Но Бурлакин верил Шубникову и даже опасался, как бы Шубников в своих раскаяниях не отважился броситься в подвиги самоусовершенствования и не залез, грешным делом, на гранитный столб с намерением просидеть там сиднем и без пищи сорок лет, не принял бы черный обет молчания и безбрачия.

Но Шубников не залез на столб и не дал черных обетов.

Как-то вечером они мирно прогуливались с Бурлакиным бывшим Ярославским шоссе, а ныне проспектом Мира, возле Дома обуви. Бурлакин молчал, а Шубников иногда произносил одни и те же слова: «Нет, я думаю об этом, но этого я не желаю». Или: «И этого я не желаю». Страсти сминали душу Шубникова.

И вдруг Шубников сказал:

— А вот чурчхелу я бы сейчас съел. Можно и не из грецких орехов. Можно и из фундука. Но в виноградном соке.

Бурлакин поглядел на приятеля с удивлением. Откуда было взяться чурчхеле возле Дома обуви с гуталинами и шнурками? Но они свернули за угол дома и на асфальтовых тропах, ведущих к Ярославскому колхозному рынку, увидели двух смуглых женщин в цветных одеяниях, то ли цыганок, то ли дочерей Кавказа.

— Чурчхела! Чурчхела! Берите, красавцы! — зазывали они. — Подарок солнца и гор! И на пенсии будете жить сто лет!

Шубников бросился к хозяйкам чурчхелы, все свои сегодняшние деньги отдал им.

— Куда столько? — удивился Бурлакин.

— Раздадим детям! — шумно ответил Шубников. — И сами съедим! Что я говорил! Пришел и на нашу улицу… Мчимся домой!

На бегу он роздал детям почти все кавказские лакомства, в лифте чуть ли не прыгал от нетерпения, дверь в квартиру готов был высадить плечом, ворвался в ванную. Ротан Мардарий сидел в ванне, широко растянув глаза, ковырял в зубах ржавым гвоздем.

— Ну! Видишь! — торжествуя, обратился Шубников к Бурлакину. — Вот тебе и верни пай! А мы еще опасались аптекаря!

Бурлакин пожал плечами: при чем тут Михаил-то Никифорович?

27

Ни о каких опасениях Шубникова Михаил Никифорович не догадывался.

«А ты вроде поправился», — говорили Михаилу Никифоровичу знакомые при встречах. Иные выражались грубее: «Ба! Да ты отъелся!» Михаил Никифорович в смущении оправдывался: «Сейчас в аптеке жизнь спокойная…» А ведь действительно отъелся.

Краткий, искаженный рассказ донесся до Михаила Никифоровича о представлении на Останкинском пруду. Плавала мелкая рыба, и ее дергали веревкой. Но мало ли какие фокусы с животными могли затеять Шубников и Бурлакин. Михаил Никифорович не удивился бы, если бы услышал, что Шубников с Бурлакиным в парке возле бильярдной устраивают на деньги битвы короедов или скачки бытовых муравьев.

Потом ему рассказали о губной гармонике. Теперь в Останкине все более склонялись к тому, что рыба играла (или даже напевала) сверхнебесное: «Земля в иллюминаторе, земля в иллюминаторе…» И это известие мало тронуло Михаила Никифоровича. Но однажды певунья Любовь Николаевна, хлопоча на кухне — были принесены в дом баклажаны, — тихонько, скромно так начала: «…и снится нам не рокот космодрома»; далее пошла «трава у дома» и прочее. Михаила Никифоровича будто что-то насторожило. Или разочаровало.

— Любовь Николаевна, — сказал он, — разве имеет отношение ваша песня к баклажанам? И эти дрова у дома или трава у дома?

— На первое, — сказала Любовь Николаевна, продолжая резать баклажаны, — будет сегодня наманганская шурпа с горохом.

— Это хорошо, — кивнул Михаил Никифорович. Но и отступать он не хотел. — Даже и не думал, что вам на душу может лечь такая расхожая песня. Уж если рыбу заставили выучить ее, то…

— Михаил Никифорович, — мягко сказала Любовь Николаевна, — я ведь уже не пою про иллюминаторы. Эта песня не моя. Но она сейчас из всех щелей лезет, вот и в меня вползла…

— Ладно, — начал все же отступать Михаил Никифорович, — пойте что хотите. Меня лишь удивило, что вот вы и рыба…

— Михаил Никифорович, — покачала головой Любовь Николаевна, — у нас сегодня не рыбный день.

Она и улыбнулась Михаилу Никифоровичу, но в улыбке ее словно была решительная просьба не касаться ими же самими отодвинутых вдаль тем. Конечно же она знала о рыбе Шубникова, как знала и о многом другом, Михаилу Никифоровичу неведомом, и это он должен был держать в голове, а Михаил Никифорович теперь позволял себе быть забывчивым.

И тут Михаил Никифорович отправился в прихожую, надел куртку.

— Куда же вы, Михаил Никифорович, ведь обед! — удивилась Любовь Николаевна. — И в аптеку вам к трем.

— У меня дела, — пробурчал Михаил Никифорович. — И я не голоден.

И, не дожидаясь уговоров, упреков или досад Любови Николаевны, он вышел из квартиры.

Часа полтора он мог провести в прогулках по Останкину или в разговорах с приятелями. Должен заметить, что запахи кухни возбудили в Михаиле Никифоровиче чрезвычайный аппетит. Подумав, он забрел в пивной автомат на Королева. Михаилу Никифоровичу обрадовались, его давно не видели с кружкой в руке, такой он стал домосед. Охотно оделили его новостями, в особенности про ротана Мардария. Естественно, наиболее осведомленными оказались люди, в Мардариев день к пруду не попавшие. Их сведения были самыми живописными и достоверными. И выходило, что Шубников и Бурлакин с помощью насоса с ножной педалью для пляжных матрацев раздули ротана чуть ли не до размеров дирижабля, чью громадину искал во льдах летчик Чухновский. Все еще спорили о музыке. Говорили даже о переложении для губной гармоники Шюблеровского хорала Баха. Свидетель же и слушатель финансист Моховский вдруг стал уверять, что в тот день воздух Останкина был облагорожен звуками арфы. И будто бы не из пруда они восходили к небу, а, напротив, из-под облаков ниспадали на останкинских жителей. Однако о благородном вспоминали меньше, чем о низменном. Зверь ненасытный виделся в дрессированной Шубниковым и Бурлакиным рыбе. Не в стоячем бы пруду ему следовало пролеживать бока, а служить при городской свалке на станции Бирюлево-Товарная. Обсуждалось и бегство Шубникова и Бурлакина с рыбой под мышкой. Настораживала тихая, будто иноческая жизнь воспитателей ротана в последние дни. («И дядя Валя стал совсем тих», — говорили и показывали на стоявшего в автомате Валентина Федоровича Зотова.)

— О! — сказал явившийся к людям мрачный водитель Лапшин и ткнул в сторону Михаила Никифоровича пальцем. — Говорят, ты рыбами торгуешь?

— Дуб ты все же, Коля, хоть у тебя и генералиссимус на ветровом стекле, — сказал таксист Тарабанько.

— Это не он, а Игорь Борисович Каштанов. Это он пай продал.

— Слушай, Михаил Никифорович, — спросил инженер по электричеству Лесков, — ночуешь ты на раскладушке в ванной?

— Я никогда не интересовался, — хмуро сказал Михаил Никифорович, — особенностями твоих ночлегов.

— Поинтересовался бы. Я бы ответил. На раскладушке так на раскладушке. В ванной так в ванной. А тут дело касается всего Останкина. И многие желают прояснений.