— Выбраковали их, что ли? — спросил Голушкин.
— Ну выбраковали, — процедил сквозь зубы Васька и взглянул на Голушкина с интересом: а хочешь, и тебя выбракуем?
— Василий, — сказал Шубников, — ты читал эпитафию на могиле пожарника?
— Ну?! — удивился Васька Пугач. — Какую эпитафию?
— Известную. «Сорок лет стоял на башне, так и умер не едавши». У тебя эпитафия будет хуже.
— Вот дурень! — рассмеялся Васька. — Я же не на башне, я в кабине!
Постановили: Васька Пугач и пятеро его приятелей, все с несгораемыми усами, станут ледовыми зодчими безвозмездно, их лишь предстоит кормить и поить, чтобы не схватили в жаркие дни у льдов расстройство желудка. И ни в коем случае эти пятеро приятелей никому не должны, даже и за понюшку табаку, открывать, что пожарники они бывшие. Мало ли ведь какие агенты будут шнырять в эти дни в Останкине.
— Все путем! — загоготал Васька Пугач. — Череп ты мой горелый! Да мы такие дворцы наворочаем, что эти самураи запрыгают!
— И ледяные горы, — хмуро добавил Шубников.
После ухода Васьки Пугача Шубников раскричался на Ладошина и Голушкина. Что за разгильдяйство! Что за легкомыслие! Ведь сто раз говорил о льдах и пожарниках — и эдакий провал. И все так! И всегда так! Обиженный Голушкин стал говорить, что пока он не давал поводов для крика, исполнял свою службу с усердием и толком и, если им недовольны, готов подать в отставку. Шубников выгнал Голушкина и Ладошина на площадки, но досада не была исчерпана, требовалось разрядиться на ком-либо, и Шубников вызвал Бурлакина.
— И у тебя такой же бардак, как у всех?
— Я кричать тоже умею, — сказал Бурлакин. — А голос у меня от природы громче. Другое дело, ты более актер.
— Хорошо, — утих Шубников. — Докладывай.
— Возьми вместо меня пиротехника-исполнителя. Пусть он к тебе и бегает с докладами и за распоряжениями. А как я исполню задачу — мое дело. Я не подведу.
— Но и не доверишь мне свои сюрпризы и тайны?
— Чепуха, — нахмурился Бурлакин. — Никаких тайн нет.
— Однако о них уже идет молва.
— Глупая, стало быть, молва. Решения у нас заурядные. При Петре Великом мастера были куда изобретательнее. Мы забыли их ремесло и дерзость. Кстати, для триумфа водонапорной башни мне нужны уточнения. Там два пункта. Сто двенадцать лет башне. Так? И рекорд в напоре воды. Какой именно рекорд?
— Я не помню, — поморщился Шубников. — Рекорд и есть рекорд, не важно какой.
— Мне важно, — сказал Бурлакин. — Дай мне точные данные, какой объем башни, какой напор, давление, сколько пролито воды за сто двенадцать лет, сколько…
— Дадут тебе, дадут! Не зуди!
— Какой у башни вид? Где стоит она?
— Откуда я знаю, где она стоит! — возмутился Шубников. — Стоит и стоит. У какого-то моста. Или путепровода.
— Ты неконкретный человек, — покачал головой Бурлакин.
— Для конкретностей есть мелкие, бескрылые служащие!
— Ты вообще неконкретный человек, — сказал Бурлакин. — И это плохо. И для меня. И для тебя. И для всех. Тебя увлекает лишь сам ход дела, процесс, игра, авантюра, лепка ситуации, мечтание о чем-то, что получится и сотворится, а что именно получится и сотворится — об этом ты не имеешь никакого представления да и не хочешь иметь, чтобы не заскучать или не разочароваться раньше времени, а между тем выходят глупости либо гадости, какие можно было бы предугадать или вычислить.
— Я — творец! — высокомерно воскликнул Шубников. — Пусть вычисляет ваша наука.
— Какой ты творец! Ты недоучка и игрок, которому долго не везло по мелочам. Но вырастет у тебя седая полынь.
— Какая же полынь вырастет в день с фейерверками?
— В этот день — не самая горькая. Этот-то день промежуточный. Но драки, перебранки и скандалы ожидать можно.
— Только-то? — усмехнулся Шубников. — Это не причина для печалей. И полагаю, что драк и перебранок не случится. Есть кому постеречь спокойствие. А не хватает сторожей — наксерим. Иногда необходимы и персонажи одноразового использования.
— Их надо отменить вовсе, молодцов и девушек в кимоно.
— Ба! — чуть ли не обрадовался Шубников. — А кто же это их придумал и завел, не напомнишь?
— Я, — сказал Бурлакин. — Но был беззаботен или безрассуден. Придумал ради шутки, как пародию. Теперь вижу, что они способны принести лишь пагубы и порчи. Они саморазвиваются и еще возьмут Палату в зависимость. Их необходимо отменить. Но это придется сделать тебе.
— А ты что же, устраняешь себя?
— Фейерверк — мое последнее дело на улице Цандера. Я уйду отсюда.
— Измена? Отступление? Или позорное бегство? — с издевкой спросил Шубников.
— Я не хочу более играть чужими игрушками, — сказал Бурлакин. — Или по-другому — играть на чужих инструментах.
— Моими, что ли? Или — на моих?
— В том-то и дело, что и не твоими. И не на твоих.
— Хорошо, — сказал Шубников. — Договорим после.
— Договорим. Каштанова ты ко мне присылал?
— С чем?
— С указанием, прозвучавшим, впрочем, просьбой. Восславить в небе тебя. Водонапорную башню. Институт хвостов и тебя. Выдан был даже текст бегущей в небе строки.
— Я его не присылал.
— Не присылал, значит, не присылал. Я пойду. И вот тебе смета на фейерверк. А с ней и список необходимого.
Смета и список озадачили Шубникова. В примечании Бурлакина утверждалось, что фейерверк с лазерами и иллюминация на улице Королева должны превзойти огненные и световые эффекты триумфа Ништадтского мира. Но то празднование, успокаивал Бурлакин, было небогатым, а вот однажды только на храм Януса в небе Петербурга пошло двадцать тысяч огней, в небе же двигались и огненные воины, затворявшие дверь храма и подававшие друг другу руки. «Этак он нас разорит», — подумал Шубников. Впрочем, средства он мог не жалеть, к тому же теперь его Палата соединилась делами со множеством контор и фирм, имевших деньги, какие неизвестно на что надо было тратить, деньги эти директор Голушкин научился, к удовольствию многих сторон, пускать в ход. Шубников умел на время забывать неприятности либо использовать их выгодно для себя, и он сразу как бы выпустил из памяти измену или отступление Бурлакина, а вот мысли об украшении неба похлестче, чем после Ништадтского мира, его возбудили.
С той минуты Шубников почти не сидел в кабинете, за пять дней он и домой забегал редко, не беседовал с Мардарием, совсем не спал, если и задремывал, то на сухих досках где-нибудь на площадке, положив под голову чужой ватник, пахнувший соляркой или креозотом, ничего не ел, кроме яблок джонатан из рук Тамары Семеновны. Тамара Семеновна то и дело оказывалась вблизи Шубникова преданной сестрой добросердия, укладывала ватник под голову Шубникова, сидела рядом с тружеником, отгоняя от него шумы. В глазах ее Шубников заставал умиление и был благодарен ей за то, что она не вступала с ним в разговоры, а быстро уходила куда-то, стараясь не быть навязчивой. Впрочем, когда Тамара Семеновна исчезала, он забывал о ней.
Шубникову нравились дни азарта. Да, он много бранился на площадках, кричал, называл виноватых и безвинных разгильдяями, барчуками, бездарями, которые все провалят, все пропьют и все разворуют, грозил, что сейчас же все бросит, но не бросал, а хватал пилу, молоток, рубанок, кисть, чтобы показать разгильдяям, барчукам, бездарям, как и что нужно делать, вставал под стрелу крана и под вертолетные стропы и указывал, куда опускать перекрытия, а куда насаживать карусельный круг с фигурами полицейских и грабителей. В те пять дней мелькали вблизи Шубникова знакомые лица, некоторые смутно ему известные, другие же — известные хорошо. Находил Шубникова у костров Игорь Борисович Каштанов с макетом, а потом и с оттисками первого, но сразу же экстренного выпуска вестника «Останкинские триумфы». Шубников глядел на свои цветные портреты, читал, отчего-то без волнения, сигнальный экземпляр ожидаемой публикой «Записки», листал составленный Игорем Борисовичем рекламный проспект «Переселенье душ не терпит суеты» и снова бросался к каруселям и балаганам. Перегонов был неоднократно замечен Шубниковым. В глазах Перегонова Шубников обнаруживал любопытство, будто бы тот нынче приценивался и соображал, а не поставить ли на него, Шубникова. Перегонов его не задирал и не заставлял нервничать. Хитрил, возможно, и прикидывался простаком. Как бы не были им устроены взрывы в разгар гуляний. «Будем блюсти! — откликнулся на опасения Шубникова директор Голушкин. — Неприятных людей вообще можно будет не допустить». «Зачем же такие строгости?» — позволил себе быть просвещенным либералом Шубников. Возле игровых аттракционов, игротек, кегельбана, полей для гольфа и крокета уже шастал хозяином патлатый верзила в очечках тихого учителя профессор Чернуха-Стрижовский, привлеченный Шубниковым. Несколько удивило Шубникова присутствие при профессоре грудастого вурдалака Сухостоева с замашками лирического поэта и сорокалетних подростков, чьи зрачки в масленых глазах были странно расширены. «Наркоманы, что ли? — обеспокоился Шубников. — Ладно, разберемся».
Увеселительный городок вырос удивительно быстро. Директор Голушкин не мог не заметить, что на этот раз чаще обходились без известного рода запросов. Строительство происходило доступными и другим москвичам способами, до того, стало быть, Палата Останкинских Польз вросла в систему городских производственных отношений. Впрочем, она из нее и выросла. Другое дело, что всех возбудил, взвинтил, завел Шубников; именно его энергия, беготня, фантазии у костров, удачные распоряжения, порой и истерика дали предприятию счастливый ход. Мотором и заводилой проявил себя Шубников. Ай да он!
Но вот с капризом Шубникова удачи не было. Теплынь из заволжских степей, от миражей Павла Кузнецова, ворвалась в останкинскую реальность и впрямь июльская, ночами можно было спать во дворах, скверы улицы Королева зарастали травой, отцветали одуванчики. Лед ослушивался Шубникова и таял. В отчаянии пребывали юноши из МАРХИ, чьи проекты ледяных строений были утверждены художественным руководителем. Расстраивались и перетрусчики чеснока, предоставленные овощной базой, среди них кандидаты, доктора и члены-орреспонденты, а также артисты оркестров трех театров — скрипачи, альтисты, деревянные и медные духовики. Один лишь Васька Пугач оставался бодряком и уверял, что раз горы и дворцы нужны, значит, они и встанут.