Останкинские истории (сборник) — страница 182 из 325

— Так ты живой, что ли? — спросил я.

— А то не живой? — загоготал Васька Пугач. — Череп ты мой горелый!

— И что же, врали, что ты стоял в скульптурной группе?

— Может, и стоял. Хрен в сумку! Разморозили нас сегодня и отогрели. Да если бы мы кушали не мадеру, а это, нас бы никакой мороз не взял.

— Он и так не взял, вы и так посрамили Саппоро.

— А то не посрамили! — опять загоготал Васька Пугач. — Сорок лет стоим на башне!

Поклонившись, Мардарий доложил Шубникову, что к нему пришли. В улыбке Мардария была оскорбительная многозначительность. Шубников хотел было отчитать его, но лишь сказал:

— Поставь ей табуретку. Не здесь. Вон там, у ног.

Перед рассветом Шубников в мыслях определил Любови Николаевне служебное место, промежуточное или связное, в его отношениях с судьбой. Мысль Шубникова была непроизнесенная, но отчетливо выраженная, и не узнать о ней Любовь Николаевна не могла. Шубников ощутил к тому же, что сейчас ему не нужна женщина-тело, в крайнем случае он мог востребовать Тамару Семеновну для житейских необходимостей, и ни в какие светелки ездить он более не желал.

— Садитесь, — указал Шубников Любови Николаевне.

— Я могу и постоять, — улыбнулась Любовь Николаевна.

— Садитесь, — строго сказал Шубников.

Любовь Николаевна присела на табуретку, оглядела стены: в доме Шубникова она была впервые.

— Я вас слушаю, — произнесла Любовь Николаевна.

— Бессмертие, — сказал Шубников.

Любовь Николаевна не ответила.

— Бессмертие! — нетерпеливо повторил Шубников. — Мне!

— Я услышала. Но правильно ли я вас понимаю…

— Полагаю, что правильно. Бесконечность жизни.

— Вам может стать скучно. Немногие желали бессмертия. Напротив, оно было наказанием. Вам должно быть известно о страданиях Агасфера. Или Картафила.

— Бесконечно большой величине не бывает скучно, — сухо сказал Шубников.

— А бесконечно малая стекает в нуль, — сказала Любовь Николаевна.

— Это вы к чему? — раздраженно взглянул на нее Шубников. — Я требую от вас вовсе не нуль.

— Да, — согласилась Любовь Николаевна. — Но, по вашим понятиям, бесконечное несотворимо и неуничтожаемо. Вы к несотворимому и неуничтожаемому не принадлежите.

— Не вам судить об этом! — закричал Шубников. — Я вам приказываю, и будьте любезны!

— Выполнить ваше приказание не в моих возможностях.

— Свяжитесь с теми, у кого возможности есть. Немедленно.

— Увы, ничего не изменится.

— Но как же! Как же! — воскликнул Шубников. — Это ведь несправедливо!

Слезы были на его глазах. Шубников искренне считал теперь, что назначение ему жизненного предела — несправедливо, обидно и приведет к несчастью всего человечества. Отчасти он жалел, что избрал в разговоре неверный тон, возможно, надо было не кричать на женщину, а разжалобить ее, вызвать в ней сострадание матери или хотя бы любовницы. Впрочем, заискивания перед Любовью Николаевной могли привести и к унизительному положению, и это после вчерашнего величия!

— Если мне не дадут вечно служить совершенствованию людей, — мрачно сказал Шубников, — я обозлюсь и натворю бед.

Любовь Николаевна молчала.

— Больше вы мне ничего не скажете? — спросил Шубников.

— Я при вас, — сказала Любовь Николаевна. — Но наградить или наказать вас бессмертием я не могу.

— Вон! — закричал Шубников, приподнимаясь на локтях. — Вон! И чтобы быть теперь в отдалении от меня!

— Как прикажете, — встала Любовь Николаевна.

— Вон! — кричал Шубников. Он и кроссовку схватил с пола, швырнул ее в Любовь Николаевну, но той в комнате уже не было.

Шубников рыдал, укрывшись с головой солдатской шинелью. Какая досада, какая несправедливость, какая трагедия, думал он. Ему ничего не нужно, кроме этой кровати с металлической сеткой, кроме шинели и ватника, он может обладать всем, но это все ему не нужно, ему нужно одно — быть, быть, быть вечно. Но слепцы и безумцы приговорили его, он умрет, умрет, и, наверное, скоро. Шубникову стало страшно. Он чувствовал себя огрызком сухаря, упавшим в крысиную нору. И прежде случались в его жизни грустные дни, но никогда так не сжимала его вонючими лапами безнадежность отчаяния. Мерзкие люди, некоторые из тех, кого он вчера заставил пожирать семечки, возможно, будут жить и когда его не станет. Ну нет, откинув шинель, решил Шубников, ну нет, он отыграется. Ему отказано в бесконечной жизни, но он отыграется. На ком-то. И на Любови Николаевне. И на ком-то! Шубников ожил. Отчаяние его перестало быть безнадежным. Оно было теперь злым. Оно требовало мести и установления его, Шубникова, справедливости. Отныне Останкино не должно было знать покоя.

Приоткрыв дверь, Мардарий сказал:

— Директор Голушкин.

— Сними ватник! — закричал Шубников. — Не дразни меня! Я не в духе. И куда ты собрался?

— На прогулку, — жестко сказал Мардарий. — И по делам.

И исчез.

Директору Голушкину Шубников объявил, что он устал, что в ближайшие дни в Палату Останкинских Польз ходить не желает и пусть устанавливает с ним связь через экраны, компьютеры и прочее. Шубников не мог более пребывать на улицах, в магазинах, в автобусах среди останкинских жителей — до того они стали ему противны. Голушкин же сообщил, что гулянье произвело чрезвычайное впечатление, овощная база рвется в триумфаторы. И примечательно, что аптека не безобразничала на этот раз, не портила общую картину триумфов.

— И более никогда не испортит! — голосом пророка произнес Шубников.

Завалы семечковой шелухи вряд ли уберут и к вечеру, но это уже заботы коммунальных служб. Отдел «Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы», сказал директор Голушкин, он предлагает назвать отделом Таинственных случаев. Или — Тайных просьб. Или — Устранения препятствий.

— У вас какой-то особенный интерес к этому отделу, — сказал Шубников, будто бы осуждал Голушкина или подозревал его в пороках, о которых ему, Шубникову, не следует знать.

— У многих есть этот интерес, — скромно сказал Голушкин и поглядел на Шубникова со значением.

Шубников вскричал:

— Хорошо! Хорошо! Если у вас такой интерес к отделу, то и занимайтесь им!

— Я бы хотел, — добавил Голушкин, — чтобы занятия были и у Мардария и чтобы занятия эти отвлекли его от безрассудных похождений, какие могут принести лишь вред и Палате и вам как личности… Обязан заметить, что Мардарий избалован, мнит о себе нечто несуразное и что-то замышляет…

— Займите и Мардария! — заспешил Шубников. — Займите! Что еще?

Ожидал разговора Перегонов. Беспокоил Голушкина Бурлакин, он будто бы заявил, что закончил все свои дела в Палате и более там не появится.

— Перегонову, — нахмурился Шубников, — отведите пять минут видеосвязи. Не более. Бурлакин же обязан явиться ко мне для беседы. Хотя бы и по принуждению.

Лицо Перегонова на экране Шубников наблюдал без радости, услышал от него то, что хотел бы услышать днями раньше, но это услышанное не принесло ему теперь ни удовлетворения, ни тем более удовольствия. Перегонов просил, и видно, что без ехидства, извинения за недавние дерзости и колкости. Он недооценил Шубникова, догадавшись же о его сути, полагает, что разговоры он вел преждевременные и необоснованные. Без отношений с Шубниковым, Любовью Николаевной и Палатой ему, Перегонову, и людям, которых он представляет, жить будет спокойнее. У них есть все, и они все добудут. Думали взять и Палату в свой кошель на всякий случай, про запас, «на вырост» и так далее и желали показать, что любому сомнительному предприятию можно найти управу. Но нынче ясно, что лучше жить без чужих добыч.

— Вы испугались? — усмехнулся Шубников.

— Меня не отнесешь к людям осторожным, — сказал Перегонов. — Но все же во мне есть нечто от моей старой мамы. А она при всяких переменах обстоятельств прежде всего задумывается: «Только бы не стало хуже!» Это не трусость. Это благоразумие. С вашими добычами и увлечениями может стать хуже. А потому мы пока с вами раскланиваемся.

— Пока?

— Ну кто же знает, что с нами будет завтра?

— Я знаю, что завтра будет с вами, — сказал Шубников. — И вам станет хуже, если будете путаться у нас в ногах.

— Вот это вы зря, — надулся Перегонов. — Я говорил с вами откровенно. И мы обидчивы, запомните это.

«Раскланяться решили! — думал Шубников. — А наблюдателей-то наверняка оставили. Мы еще раскланяемся! Мы еще со всеми раскланяемся! С истреблением света!»

— Напрасно меня вели сюда сопровождающие, — сказал доставленный к Шубникову Бурлакин. — Я бы и сам сегодня пришел. Но беседовать, полагаю, мы будем без свидетелей.

Сопровождающие удалились.

— Все, — сказал Бурлакин. — Надо прекращать. Сушить весла. Снимать червей с крючков. И ты это понимаешь.

— Я не понимаю, — суетливо заговорил Шубников. — Не понимаю! Рано. Не понимаю!

— Твое дело. Я ухожу.

— Это измена! — вскинул руки Шубников. — Ты — предатель!

— Не юродствуй, — сказал Бурлакин.

— Да, ты — предатель! Это постыдное бегство! Измена!

— Считай как хочешь. Я сыт игрой и развлечением.

— Тебе не было интересно? Ты лжешь!

— Поначалу, по безрассудству, было, — сказал Бурлакин. — Но я повзрослел и посерьезнел. И увидел, что для меня здесь все чужое. Увидел, к чему все может привести. Понял, что мне лишь дозволили тешить себя чужими игрушками. Ты заказывал, я придумывал, но все это было не мое, не мной сотворенное, а мне лишь поданное неизвестно зачем. Стало быть, и я был устройством при чужих игрушках и устройствах. А это не по мне. Опыт следует прекратить. Он не удался. Он может принести лишь вред. Он и сейчас приносит вред.

— Мы же мечтали, — с пафосом произнес Шубников, — исправить и улучшить нравы!

— Ты об этом говорил. Но не я.

— Да, я говорил об этом! Я! И была ли у меня тогда и сейчас корысть? Вот эта кровать и вот эта шинель — и вся моя награда. Стали бы люди лучше и жили бы лучше!

— Твоя Палата лучше их не сделает. Напротив.

— Это спорно! Это спорно! Хотя, предположим, пока не делает. Но они сами таковы, что сразу не могут истинно понять, что им нужно. И пусть, пусть их заблуждения дойдут до крайности, пусть загнивают их души, пусть созреет и станет багровым нарыв, тогда-то и наступит раскаяние, а потом и обновление.