Останкинские истории (сборник) — страница 249 из 325

и Печенкина. Хотя тело у того было махонькое, усохшее, требующее охраны, однако вид Печенкин имел такой, будто изо дня в день носил кейсы с валютой. Лютый и Раменский были здоровы, даже огромны, причем Раменский, казалось, весь был составлен из шишек корабельных сосен. (Случалось, Раменский лениво вспоминал, как водил под Елабугой бородатого Шишкина в корабельные рощи, а медведей по просьбе живописца заставлял мученически сидеть на деревьях.) Печенкин же вдали от родных вод выглядел не только иссохшим, но и вяленым, его порой обзывали белозерским снетком и уговаривали ради достижений отечественной кухни хоть раз в год становиться вкусовым составным суточных щей. Иные даже и обращались к нему: «Снеток!» Печенкин обижался, изменений в документах и ведомостях он не желал. Отчего он звался Печенкиным? Об этом мало кто знал. Может быть, в одном из водоемов пребывания нынешнего сотрудника Малохола утоп по пьяни какой-нибудь мужик Печенкин и водоем этот стал Печенкиным прудом. Или сам пруд находился в усадьбе отставного поручика Печенкина. Ну и так далее. Не обо всех историях своей жизни Печенкин рассказывал, а лишние и невежливые вопросы задают лишь дураки и шпионы. Печенкин и Печенкин. С охотой повествовал Печенкин, как его зазывали на только что расплескавшееся Рыбинское водохранилище, соблазняли, говоря, что это и не водохранилище, а море и он будет не водяной, а морской царь. Но он отказался. Будучи теперь домовым, он оставался и в профилактории при водяных течениях в трубах. Бывший леший четвертой статьи Раменский приглядывал за клумбами, отдельными деревьями и кустами среди асфальтов профилактория и за зимними садами (один из них был висячий). У Лютого же, не допускавшего или допускавшего когда-то пожары в овинах, имелись сейчас в поле зрения огнетушители, пожарные гидранты и инструкция под стеклом с рекомендациями, кому и куда бежать в случае нечаянного воспламенения. Пожаров, угаров, проигрышей воды пока не случалось.

Печенкину же когда-то выигрыши и проигрыши воды, всякой живности, что в ней водилась и размножалась, и даже мокрых растений с белыми и желтыми кувшинками были делом привычным. Омуты азарта его затягивали. Бывали и конфузы. И о них он, вызывая сострадательные усмешки слушателей, рассказывал с удовольствием. И были подтверждения, что не врал. А если и врал, то не окаянно. Был случай, когда Печенкин, а проживал он тогда в незаслуженно малом пруду, увлекшись и горлопаня, проиграл князю-адмиралу Плещеева озера не только всю свою чистую воду, не только зеркальных карпов, но и самого себя. Полтора года он был в работниках на Плещеевом озере, не раз драил и отскребал ботик императора Петра Алексеевича, князь-адмирал признал его труды достойными поощрения, даровал ему вольную и вернул воду в опустевшие берега, а с нею и зеркальных карпов с приплодом. Жаль, что местный помещик, заводивший карпов, залечивал в ту пору свои нервные огорчения в одном из немецких Баденов. В другом случае Печенкину так опостылели окрестные поселяне, что он увел от них свою воду за четыре с половиной версты прямо к железнодорожному полотну и там основал озеро. Дело это оказалось нелегким, поток, который гнал Печенкин, никак не мог одолеть холм, заросший шиповником, в сердцах Печенкин поволок за собой и холм, тот стал на его озере островом. Позже озеро обступили дачи, и барышни, читавшие в гамаках романы Боборыкина, произвели холм-путешественник в Остров Любви. Всем этим барышням Печенкин в охотку щекотал бы их гладкие тела. Но не все они отваживались купаться. А жил он в то время благодушным. Порой же он безобразничал и так чудил, что народ вблизи его берегов ходил перепуганный и готов был дарить Печенкину черного козла и черную курицу чуть ли не каждую неделю. Он, ночуя под корягами или под мельничным колесом, а еще лучше — в омутах с дырами студеных родников, ломал жернова, калечил плотины, затягивал к себе дармовых работников, кого перемывать песок, кого переливать воду, кого выгуливать раков, а сам катался на усачах сомах и матерился на всю округу. Приписывали ему способности оборачиваться пудовыми щуками, теми же разбойниками-сомами или свиньей с черным пятаком. И щук, и сомов, и в особенности свинью Печенкин отрицал. Прежних своих проказ он нисколько не стыдился, память о них была ему мила. «Ну и сидел бы ты лучше теперь в Рыбинском море, — пеняли ему, — был бы на троне царь-адмирал, завел бы из приличия парламент». «Может, вы и правы, — задумывался Печенкин. — Хотя меня там сразу стало выворачивать. Как от морской болезни. А в Череповце тогда еще и домны не стояли». Помимо всего прочего, Печенкина при перепроизводстве в домовые обязали удалить перепонки на нижних и верхних конечностях, что он, после душевных содроганий, и позволил сделать, и теперь его возврат в водяные вышел бы затруднительным. О прошлом Печенкин порой тосковал, но в профилактории (и в Москве!) жил он, похоже, неплохо. А Малохол был им доволен.

Рамень, или Раменский, имел свои привычки. Лешие, как известно, складные. Нужно — они схоронятся под листом земляники, а ростом будут с гриб рыжик, нужно — восстанут, сравняются с высоченными соснами или дубами, а то и примут на плечи облака ходячие. Раменскому нравилось пребывать именно великаном, да еще и обросшим мхами и лишайниками, да еще и укутанным сизыми туманами. При этом он любил шуметь, ухать, перекрикивать северные ветры, металлические звуки на ближних станциях и заводах, и петь, пусть и не внятно, но громоподобно и страшно, в особенности он почитал «На диком бреге Иртыша». Порой и теперь, переехав в город и переписавшись в домовые, Раменский позволял себе буянить, лезть в драки и швырять на пол пивной в Столешниковом переулке кружки, залоговая цена которых поднялась до тысячи рублей. В Столешниковом я его встречал. Но эти капризы Раменского были теперь краткими, он корил себя за них, а перед Малохолом оправдывался: «Леший попутал». Когда-то в управлении Раменского были все звери и все птицы его лесов, все муравьи и все комары, любая ягода и любой гриб. Гаркнет: «Смирно! И с уважением!» — они — во фрунт! Сколько зайцев, сколько росомах, сколько белок он проиграл! И сколько выиграл! Конечно, знамениты были выигрыши при больших ставках, скажем, лет сто пятьдесят назад, сдавшись в великом карточном сражении уральским лешим, лешие енисейские вынуждены были гнать в Ирбит и Верхотурье проигранных зайцев и белок. Подобными баталиями Раменский похвастаться не мог, но и у него в прошлом были славные случаи. А уж сколько девок красных хаживало в его чащи по ягоды и грибы… На грубые насмешки опекуна огнетушителей Лютого и на его уколы: мол, зачем же ты из вольной гульбы приволокся в Москву, Раменский угрюмо и горестно отвечал: обстоятельства вынудили. Обстоятельства эпохи и обстоятельства личной жизни. Из-за этих обстоятельств ему, от природы корноухому, пришлось наращивать правое ухо, менять стиль одежды и привыкать ко всякой московской кулинарной дряни. Впрочем, напитки и в Москве были хорошие и откровенные. И самим удавалось с помощью трав гнать и варить совершенные произведения. Тем более что в хозяйстве доверенного им профилактория многое тому способствовало.

И теперь в присутствии разомлевшего Шеврикуки Лютый, Раменский и Печенкин играли на воды, рыбу, зайцев, рухлядь и зерно. Иное дело: выигрыши выдавались не натурою, а бумажными карточками, впрочем, очень аккуратно и красиво оформленными. Поначалу, учреждая правила выплат, а также призовых фондов, спорили, поднося к физиономиям и кулаки. Скажем, как считать зайцев в карточках: штуками или единицами веса? Лютый, не располагавший, кроме зерна (главным образом ржи, ячменя, овса и редко когда пшеницы), никакими иными ценностями, склонялся к единицам веса. Ему были милы пуды. Зайцев же, белок, бурундуков пудами измерять было неловко, могли бы возникнуть поводы для платежных лукавств и ухищрений. Договорились употреблять при счете, при сложных, но справедливых бухгалтериях, и пуды, и килограммы, и штуки, и кубометры, жидкие и древесные, и отдельные ручейки, рощи, муравейники, ягодные поляны и черные омуты. Лютый и взялся разрисовывать картинки карточек цветными карандашами, косоглазые были на них живые, ерши хоть сейчас были готовы заложить основу тройной ухи, а пятипудовые мешки с толокном выглядели как семипудовые. Рисовальщика поощрили. Ему разрешили играть не только на зерно, но еще и на картофель, на кормовые корнеплоды, а также на курей, гусей, уток и мелкий рогатый скот, хотя птице и скотине полагалось быть в подчинении вовсе не у овинника, а у домового-дворового. Впрочем, произведения Лютого так и оставались красивыми бумажками, реальными зверями, рыбами, глухарями, березовыми рощами обеспечить их, увы, не было возможности. Проигрыши и выигрыши выходили воображаемыми. На деньги же Малохол дозволял играть лишь в дни профессиональных праздников. И то далеко не всех.

— Говоришь, брезгуешь, Шеврикука, — не отрывая глаз от бочки и не вынимая сигареты изо рта, протянул Раменский, — а у самого просто мошна пуста. И на кон выставить неча. Одно казенное имущество. Но разве пойдет твой сливной бачок против моих кедров. Да еще и с полными шишками.

— А у него привидения есть! — рассмеялся Печенкин. — Злые и колючие! Целый мешок привидений!

— Печенкин! — строго сказал Малохол.

— А я что? Я против привидений ничего не имею. Я их не умаляю. Тем более что сейчас они в чести. Пожалуйста, я готов выставить своих русалок против его привидений.

— У тебя русалки забитые, — сказал Лютый. — И тем более у тебя их теперь нет. И баборыбы у тебя нет и не было. Читал на днях в газете? На одном из пляжей под Бостоном обнаружили баборыбу. Шестьдесят свидетелей. Метр пятьдесят в длину. До талии — тело и морда морской форели. В чешуе. А ниже талии — дамские ноги. Голые. Но в душистом вазелине. От раздражений океанической воды. У тебя баборыбы нет. А хорошо бы и ее занести на карточки.

— Махорку ты не в ту газету завернул? — поинтересовался Печенкин. — Не от баборыбы ли и от ее вазелинов воняет?

При этих словах в каморку Малохола вошло создание женского пола, известное Шеврикуке с чужих слов. Стиша. Как будто бы подруга Раменского, во всяком случае, по его совету выписанная из дмитровских лесов для хлопот при кухне профилактория. Можно посчитать — из лешачих. Можно посчитать — из лесных дев. Стиша принесла на коромысле шесть алюминиевых судков. Принялась расставлять посуду. Стол, ею украшаемый, наверняка прежде покрывали одухотворенным красным сукном в предвкушении вразумительных бесед, теперь же он служил презренным трапезам. Угощения предлагались не обеденные и не вечерние, а так, попутно-развлекательные: малосольные и соленые огурцы, сушеный горох, соленые грузди, видно, что сибирские — голубые и каждый с тарелку, а к ним — сметана, квашеная капуста, караси с золотой коркой, «яко семечки», рябчики, тушенные в брусничном отваре, но холодные. К напиткам же, понял Шеврикука, каждый из сотрапезников доступ имел свободный. Впрочем, ему, как гостю, Стиша поднесла ковш с чуть желтоватой жидкостью, поклонилась, сказала сладко, но и как бы с ленцой: