Остановите самолёт – я слезу — страница 28 из 36

Больше пассажиров не было. Тогда ещё только-только начинали выпускать евреев.

Женшина несла картонную коробку от пылесоса, холуй Ростроповича – его виолончель. Ростропович и мальчик шли сзади.

И вдруг – все галереи огромного аэропорта взорвались от аплодисментов, криков и рыданий. Сотни людней махали руками, платками, шапками.

Избалованный славой Ростропович, естественно, принял это на свой счёт и, остановившись, поднял обе руки вверх, отвечая на приветствия.

Галереи негодуюше взревели, засвистели. Ростропович растерянно стал оглядываться и увидел женщину с коробкой. Она подняла руку и помахала галереям, и оттуда последовал ликующий крик. Провожали её. Ростроповича, всемирно известного виолончелиста, никто и не заметил. Сбитый с толку энаменитый музыкант смотрел на маленькую женщину с картонной коробкой и силился понять, чем же она знаменита и откуда у неё такие толпы горячих поклонников.

Разве объяснишь ему или кому-нибудь другому, кто не побывал в нашей шкуре? Этой женшине не нужно было быть знаменитой. Достаточно было того, что она еврейка и получила визу в Израиль. А толпы провожающих – те же евреи, ещё без виз, но радующиеся её удаче, как будто она родной человек, член семьи.

Я почти каждый день торчал в аэропорту, провожая счастливцев. Как будто это могло приблизить день моего отъезда. Я примелькался всем агентам КГБ в штатском и в форме. Я плевал на всё и чувствовал такой же подъём духа, как в войну, когда наш воинский эшелон приближался к фронту.

Я дождался тех дней, когда полные, до отказа набитые евреями самолёты уходили в Вену. И ещё не хватало мест.

Было трагично. И было смешно.

Одна еврейская семья с Кавказа побила все рекорды. Это была очень большая семья. И вся семья с визами на руках отказалась сесть в самолёт. Почему? Вы, конечно, подумали, что, возможно, им предстояло впервые лететь, этим людям с Кавказских гор, они боялись подняться в воздух. Не угадали. Семья насчитывала с прабабушками и правнуками сто восемнадцать человек, а рейсовый самолёт на Вену вмещал чуть больше половины. Но семья категорически отказалась разделиться и два дня просидела в аэропорту, пока на эту линию не поставили другой самолёт, вместивший всех сразу.

Я многое видел. И кое-что там, в аэропорту, подмешало первую ложку деггя в бочку мёду. Я увидел, что еврей еврею рознь. Я увидел, что, кроме идеалистов и красивых людей, есть очень много, даже слишком много, простых смертных, восторга не вызывающих. А наоборот. В этих случаях я начинал понимать, за что нашего брата не очень жалуют.

И порой мне хотелось послать всё к чёрту и не ехать ни в какой Израиль. Потому что там эти люди будут на коне и над такими, как я, будут смеяться, как над белыми воронами. Мои предчувствия не обманули меня.

Я видел в Шереметьеве, как таможенники перед посадкой в самолёт заставляли кое-кого из евреев принимать слабительное и потом извлекали из их испражнений проглоченные бриллианты. Один еврей, поднатужась, выдавил из себя чёрный кристалл и довёл хохочущих таможенников до слёз: ему кто-то продал фальшивый камушек, и в желудке он почернел, подтвердив своё неблагородное происхождение. Еврей плакал от обиды, таможенники рыдали от удовольствия.

Однажды уезжала семья с парализованной старухой.

Седая, как две капли воды – Голда Меир. Лежит без движения на матрасе. Действуют лишь язык и правая рука. Её на матрасе понесли в самолёт, и так как тащить её могли лишь четверо мужчин, то и меня попросили помочь. Мы несли матрас со старухой через лётное поле, потом по трапу в австрийский самолёт. Старушка оказалась голосистой и, грозя небу своим кулаком, она, седая, растрёпанная, всё время кричала, как колдунья:

– Так мы уходили из Египта! Господь нашлёт на вас десять казней египетских!

Она кричала это в лицо советским пограничникам, служащим аэропорта, таможенным чиновникам, и я подумал, что её устами глаголет наша древняя история, и почувствовал даже прилив гордости за свой народ.

Что меня немного смущало, это непомерный вес матраса со старушкой на нём. Казалось, не хрупкую бабулю несём, а бегемота, наглотавшегося камней. Углом матраса, твёрдым, как доска, я до крови сбил себе плечо. Только в Израиле я узнал причину такой несообразности. Случайно встретил эту семью. Старушку успели похоронить. Вспомнили, как несли её в самолёт, и она пророчествовала с матраса, а я сбил себе плечо. Старушкины дети долго смеялись. В матрасе были зашиты деревянные иконы большой ценности. Много русских икон. Полный матрас.

Старушка вещала что-то из Библии, из еврейской истории, лёжа на контрабандных Николае-угоднике и чудотворной Иверской богоматери. Я думаю, старушка не знала об этом. Иначе у неё отнялся бы в довершение язык. Боже мой, Боже! Сколько драгоценных икон вывезли не верящие ни в какого Бога русские евреи и за доллары и марки распродали их по всей Европе и Америке. Тысячи икон. По дешёвке скупленных в самых глухих уголках России. Этих людей в Риме, Мюнхене, Нью-Йорке в шутку называют «христопродавцами». Не христопродавец, а христопродавец. Злая шутка.

Если вдуматься хорошенько, содеян страшный грех: разграблена русская история, её духовное наследие, и когда-нибудь нам предъявят жуткий счёт, и платить придётся совсем не виновным людям, только за то, что они одного племени с теми, с христопродавцами. Чего только не вывозили контрабандой, подкупая таможню, суя взятки налево и направо, пользуясь добрыми чувствами иностранных туристов, и даже дипломатов.

Бесценные картины из Эрмитажа и Третьяковской галереи, коллекции редчайших марок и старинных монет. Потом делали на этом состояния и, как на полоумных, смотрели на тех чудаков, которые, отсидев в тюрьмах и лагерях ради массовой эмиграции в Израиль, вылетали из России в чём мать родила.

Одну такую чудачку я встретил в Иерусалиме. Помните московскую актрису, которая всё, что имела, раздала евреям, в том числе две дорогие шубы из норки и скунса? – В Израиле нет зимы! – смеясь, оправдывала она свою щедрость.

Я встретил её в декабре на заснеженной улице Иерусалима. С Иудейских гор дул пронизывающий холодный ветер. Актриса, как замёрзшая птичка, перебирала ногами. кутаясь в лёгкий плаш, говорила простуженно-хрипло, а в глазах уже не было того выражения, что в Москве. Она ходила без работы и еле тянула. Особенно донимали её холода.

Совсем недавно она случайно наткнулась на улице на женшину в своей скунсовой шубке. Она опознала её по пуговицам, которые некогда перешивала сама. Да и лицо женшины вспомнила по тому вечеру в своей московской квартире, когда она раздавала чужим людям накопленное за всю жизнь добро.

Эта женщина её не узнала. Или не захотела узнать. И прошла мимо в роскошной скунсовой шубе. А она стояла, кутаясь в свой плаш, морщила посиневший от холода носик и не знала, что ей делать: плакать или смеяться.


Над проливом Ламанш. Высота ЗОООО футов.

Ну, кто же вы мне напоминаете? С ума сойти! Я не успокоюсь. пока не вспомню.

Где мы? Уже над Европой? Скоро, скоро конец пути и вашим страданиям.

Скажите чесно, вам не хочется меня задушить за то, что я всю дорогу болтаю? Нет? Удивительная выдержка. Отсюда я делаю вывод, что мне можно продолжать.

Вы знаете, американские дамочки так называемого зрелого возраста, за шестьдесят и до бесконечности, удивительно похожи друг на друга, как будто от одной мамы. Ничего в них нет натурального, своего, а всё куплено за деньги, синтетическое – и зубы, как фарфор, и волосы, серебристые, с фиолетовым отливом, и даже цвет лица.

Вроде манекена в витрине. Как будто собрали из одних запасных частей, но не сумели мотор, то есть сердце, обновить. То ли денег не хватило; то ли техника не дошла. Выглядят, как новенькие, лаком блестят, аж глаз режет, а вот дунь – и рассыпятся, только запах косметики останется.

Я по этому поводу всегда вспоминаю изречение одного деятеля в Москве, моего постоянного клиента. Высших ступеней достиг: в Кремле своим человеком был, с Хрущёвым не только за ручку здоровался, домой запросто захаживал чайку попить, еврейский анекдот рассказать. За границу как к тёще на блины ездил: конгрессы, конференции. В газетах я его имя встречал. Оно у него было русским. В войну сменил. Хрущёв в нём души не чаял, даже в речах упоминал его как образец коммуниста и русского интеллигента нашей советской формации. А был он евреем, таким же, как я. Только в паспорте, в пятой графе, русским значился. Не знаю, как ему это удалось. но не подкопаешься. Чистая работа, ловкость рук, и никакого мошенства. Ну, и на здоровье. Если ему от этого хорошо – почему я должен быть против? Я-то знаю. что он еврей, а он – тем более. Я однажды видел его маму – тут уж никакой паспорт не поможет. Приехала из Харькова в столицу проведать сынка, что ходит в больших начальниках. Я его как раз стриг дома, а она, как и положено еврейской маме, вмешивалась и давала мне указания, как его стричь. Чтоб было не хуже, чем в Харькове... Да, так эта мамаша, если б он её быстро не отправил в Харьков, могла ему наделать много неприятностей. Должен вам сказать. что далеко не каждая старая еврейка так коверкала русский язык, как его мамаша. Она не выговаривала ни одной буквы русского алфавита. Даже мягкий знак.

Короче, со мной этому человеку в прятки играть было нечего – понимаем друг друга с одного взгляда. Было тут и кое-что другое: большое начальство простого человека, вроде парикмахера, вообще не принимает за нечто одушевлённое, так же как кисточку, которой его намыливают, или бритву, которой скребут его упитанные щёки. Поэтому он был со мной откровенен, как со стеной. Нет, не со стеной, в ней могут быть тайные микрофоны. А как, скажем, с зеркалом. И попадал впросак, потому что частенько сам забывал, кто он на самом деле.

Скажем, настроение у него хорошее: начальство похвалило или соперника обставил на партийном вираже, и посему говорит со мной барственным тоном, эдак покровительственно, пока мои ножницы продираются в его спутанных, как джунгли, еврейских волосах: