Когда я женился в Москве, мы даже медовый месяц провели в одной комнате с моей тёщей Цилей Моисеевной, и хоть характер у неё был не сахар, разве поднялась бы у меня рука, чтоб сплавить её куда-нибудь?
В первые месяцы моего пребывания в Америке, когда я ещё чувствовал разницу во времени от прыжка через океан, да и вообще не пришёл в себя от встречи с небоскрёбами, у меня появилась бессонница, и ночами я бродил по Нью-Йорку. Вернее, по его центральной улице – Пятой Авеню. Потому что свернуть в сторону, в любое из каменных ущелий рискованно: можно расстаться со своим пальто и последними долларами в кармане, а если совсем не повезёт, не принести домой, в гостиницу для эмигрантов, и свою голову.
Я гулял один по Пятой Авеню и глазел на освещённые витрины самых богатых в мире магазинов, а оттуда на меня глазели манекены. Десятки одинаковых манекенов, обряженных в меха и роскошные платья, в дорожные костюмы и фраки, в лёгкую спортивную одежду и купальные бикини, смотрели на меня одинаковыми пустыми глазами и скалились в одинаковых бесчувственных улыбках.
Я не хочу обижать американцев. Тем более, американских евреев. Но в каждом из них есть что-то от этих манекенов. Потому и жить в таком окружении – сомнительное удовольствие, а при мысли, что со временем ты тоже станешь таким, хочется полезть в петлю.
Грешным делом, я уже полагал, что всё повидал в жизни, и меня ничем не удивишь. Ошибся. Не только удивился, но чуть не стал кусаться от удивления.
Работал я одно время по своей профессии в доме престарелых. Хороший дом. Чистота. Прекрасное оборудование. Расположен как филиал при большой больнице, и наших клиентов пользуют лучшие врачи. За содержание там стариков их состоятельные дети уйму денег платят. Я стригу и брею клиентов. Жалких, трясущихся стариков. На своём скудном английском стараюсь каждому сказать пару ласковых слов, и они сразу догадываются, что я иностранец. Не по моему произношению.
Иногда я оставался там на ночь: дежурил за несколько дополнительных долларов.
Умирают старики ночью. Перед рассветом. Одна старушка дала мне телефон своей дочери – предупредить, если что случится. Среди ночи старушка стала умирать. Я спрашиваю у врача, сколько, мол, ещё протянет? Не больше часа, говорит.
Я вспомнил про телефон. Старушка так нахваливала свою дочь, не могла нарадоваться, как она в жизни преуспела: муж – адвокат, свой дом на Лонг-Айленде, чудесные, как куклы, дети...
Было три часа ночи, и я позвонил на Лонг-Айленд. Там долго не снимали трубку, потом сонный женский голос спросил, чего мне надо?
Я сказал, что мне ничего не надо, а звоню им лишь потому, что, мол, мама ихняя умирает, и если они очень поспешат, то, возможно, ещё успеют застать её в живых. Вы думаете, на другом конце провода захлебнулись в рыданиях?
– Кто дал вам право звонить нам ночью? – строго спросила меня дочь. – Да ещё в уик-енд?
И прочитала мне лекцию о неприкосновенности частной жизни и о том, что я хам.
Вся эта семейка приехала посмотреть покойницу поздно утром, отлично выспавшись. Дочь, спортивного типа молодая дама, проронила традиционную слезу, аккуратно перехватив её носовым платком, чтоб не испортить тон на щеке.
Я смотрел на неё, как на своего личного врага, и она, почувствовав мой враждебный взгляд, повернулась ко мне спиной. Прямой и холёной, вскормленной покойной старушкой на лучших соках и витаминах.
На следующий день мой шеф сделал мне внушение за ночной звонок.
– Возможно, у вас, в России, так принято. – строго сказал мне этот старый еврей, который сам через пару лет попадёт в такой дом. – В Америке другой порядок. И не вам его исправлять.
– Да сгорите вы все огнём, – ответил я по-русски.
Он, конечно, не понял.
А сейчас давайте разберёмся, что такое свобода. Знаете, без красивых слов, и, как говорится. без розовых соплей... За свободу приятно умирать в кино.
Послушайте меня и не делайте такие круглые глаза. Я – простой человек. В Советском Союзе таких называли мещанин и обыватель. Я люблю жить спокойно и не бояться, что кто-нибудь на улице меня может ограбить. Потому что моя милиция меня бережёт. Да, да, называйте это полицейским государством, тоталитарным режимом... как вам заблагорассудится. Чем больше полицейских я встречаю, когда вечером гуляю по улице, тем больше удовольствия я получаю от прогулки. Да! Я предпочитаю полицейского с дубинкой на ремне и пистолетом в кобуре, чем одетого в цивильное субъекта, у которого под модным пиджаком может скрываться кастет и нож.
Конечно, когда по улице будут прогуливаться одни полицейские, и только я одинёшенек буду среди них наслаждаться вечерней прохладой, это уже, конечно, не культурный досуг, а больше похоже на прогулку арестанта в тюремном дворике. Зачем такой перебор? Во всём нужна мера. Пусть среди полицейских попадаются гражданские лица. Желательно, женского пола... и помоложе... а?.. У Аркадия Рубинчика губа не дура? То-то. Мне это с детства все твердят, и я, знаете ли, не отпираюсь. Что есть, то есть, а чего нет, того, извините – увы! Так вот – насчёт свободы... Свободу в кашу не положишь. Свободой срам не прикроешь. Для этой цели требуются элементарные штаны с ширинкой, которая застёгивается на пуговицы, а ещё лучше – на замок-молнию.
Одним словом, свободой сыт не будешь. А что нужно человеку в первую голову? Харч хороший! Затем? Неплохо бы прибарахлиться. Потому как по одёжке встречают... В-третьих? Что нам с вами нужно в-третьих? Я вижу, вы из понятливых. То-то!.. И вот когда уже лежишь с ней, канашкой, в мягкой постели, и уже совсем без сил, даже слёзы, сладкие такие слёзы выступают от слабости, и так равнодушно-равнодушно водишь голой пяткой по её всё ещё подрагивающему животику, и делаешь третью затяжку болгарской сигаретки, слаще которой в этот миг нет ничего на свете – вот тогда и можно себе разрешить побаловаться мыслями о таких высоких материях, как свобода,свобода слова, печати и уличных шествий.
Послушайте меня, дорогой мой, из такой уютной пуховой постельки, от этих слабых ручек, что обвились вокруг твоей трудовой шеи, разве потянет вас на холод и ветер, чтобы шагать, толкаясь, в уличных шествиях и схлопотать от властей по шее только потому, что у тебя зуд в заднице, и тянет погорлопанить всенародно? Это занятие для гимназистов-двоечников и студентов с длинными патлами. Волос длинный – ум короткий.
Ну, давайте, действительно разберёмся насчёт этой самой свободы, за которую перебили столько народу, что лучше бы этого слова и вовсе не придумали.
Что мы понимаем под свободой? Право ругать своё правительство. Так? Всё остальное – это гарнир. Стало быть, выходит: крою на все корки своё правительство – свободный человек; молчу в тряпочку, занимаюсь личными делами – раб. О'кей.
Так вот. если так рассуждать, мы в СССР были самыми свободными людьми. Уж как мы своих вождей крыли! Где вы подобное услышите? Хрущёв – кукурузник, Никита. Иванушка-дурачок. А какие только клички Брежневу не вешали? Правда. публично не орали с трибун, не вопили на плошадях. Так нам же этого и не нужно. Нам потрепаться бы всласть, позлословить, душу отвести. В своей компании, за рюмашечкой. шепотком. Зачем глотку драть – она у нас казённая, что ли?
Скажу более: наш парторг Капитолина Андреевна в узком кругу такое про Хрущёва рассказывала – закачаешься. Правда, после того, как его сняли.
Ну скажите мне откровенно: в том же Израиле или в Америке люди рвутся на демонстрации, мешают уличному движению, публично скандалят – ну, и что же они за это получают? Думаете, чего-нибудь добиваются? Шиш. Только охрипнут, потеряют время и очень довольные, что воспользовались свободой, расходятся по домам. А правительство остаётся на своём месте и ноль внимания на их вопли, только посмеивается в кулачок. Потому что министров назначают не уличные демонстранты и снимают их тоже не они. Как в СССР, так и во всём мире, совсем другие людишки в эту игру играют.
А толпе дают цацку, такую игрушечку, именуемую свободой: на, забавляйся и не лезь, куда не надо. В России, поверьте мне, хоть честнее. Никаких тебе игрушек, а по принципу: всяк сверчок знай свой шесток, или всякому овощу своё время. То есть сиди и не рыпайся, и веди себя, как следует быть. А не то... Сами знаете, не маленький: можно в Сибири задницу остудить – прекрасное лекарство.
И что же мы имеем?
А имеем мы вот что: в Нью-Йорке вечером носа на улицу не высунешь, сиди взаперти и смотри в цветной телевизор, как полиция грузит в амбулансы зарезанных чудаков, рискнувших-таки высунуть свой нос.
А что мы имеем в Москве? Гуляй себе всю ночь до самых до окраин, на каждом углу постовой, дежурные патрули прохаживаются по кварталам, дружинники дуют за ними, и ты так надёжно защищён, что даже можешь пьяным уснуть на мостовой. и тебя, в худшем случае, увезут, болезного, под белы рученьки в вытрезвитель и там умоют, почистят, уложат под свежие простыни, а утром вернут все документы до последнего и домой отпустят к соскучившейся семье.
Вот я вас спрашиваю: где больше порядку и где понастоящему так вольно дышит человек?
Как пишут в научных журналах: комментариев не требуется.
Жаль, что мы с вами ещё до отлёта не были знакомы, я бы вам показал картинку с выставки. Примерно за час до того, как мы поднялись в воздух, в Нью-йорский аэропорт прибыл самолёт из Рима. Битком набитый советскими евреями. Не так давно сам был в их шкуре, таким же рейсом прилетел из Рима в Нью-Йорк. Со своим барахлом под мышкой, измятый, пожёванный после всех мытарств в Израиле и в Италии, и с точно такой же сумасшедшей надеждой на Америку как последнее пристанище для обалдевшего еврея.
Скажи я им, что возврашаюсь в СССР, они бы меня порвали на части. Сочли бы идиотом или советским агентом. Поэтому я даже не подошёл, а стоял в сторонке и наблюдал: вдруг увижу знакомое лицо? Таких не оказалось. Публика, как я воспринял на слух, всё больше из Одессы и Киева. Очень устали и очень возбуждены. Знаете, кого они мне напомнили? Жертв кораблекрушения, которым посчастливилось доплыть из последних сил до незнакомого берега. И теперь стоят они, мокрые, продрогшие, сбившись в кучку, и лупят глаза. Счастливы, что добрались до твёрдой земли. Но какая она, как встретит их – не знают. И поэтому нервничают. Не говорят, а кричат.