Остановиться, оглянуться… — страница 33 из 57

— Где ходили–то? — прервал его я.

— Вдоль Малочки. Есть такая речушка, вроде нашей Оки. По тамошним масштабам — ручеек. Как раз до порогов дошли. Забавное место… В позапрошлом году там плот разбило, а на плоту — никого, один только медведь! Откуда — никто не знает. Мне охотник рассказывал: выплыл, говорит, — и деру в тайгу!

— Что за охотник? — снова перебил я.

— Любопытный мужичонка, — сказал Зубачев. — У него дед был каторжник, с этапа смылся. Представляешь: кругом глушь, а у него ни ружья, ни топора. Жить–то надо… Кстати, мужик этот про него рассказывать не хотел, стыдится родословной. Но районный прокурор…

— А он что за личность? — спросил я.

Зубачев оживился:

— Он, между прочим, забавный деятель… Молодой еще малый, года тридцать два. Был раньше актером, но влюбился в одну девку. А она уперлась — за актера не пойду! Ну, он тогда — на юридический…

— Что вы искали–то? — поинтересовался я.

— Ртуть искали, — ответил он с некоторой досадой. — Эта баба четвертый год…

— Она замужем?

— А как же!.. Муж у нее, кстати, любопытная личность. Учитель на прииске. Коллекционирует марки. Двести километров от железной дороги — а он коллекционирует марки! Каждое воскресенье ездит катером в райцентр…

— Туда из Москвы почта долго идет?

Он на секунду задумался.

— Понимаешь… если погода летная…

Он приготовился подробно ответить на этот вопрос и, наверное, ответил бы. Но тут показался Д. Петров, и я сплавил ему Зубачева вместе с его бородой, кустарной трубкой и сотней историй.

Мы уже вышли из подъезда, когда Светлана несмело спросила::

— Он тоже журналист?

Ее вопросы не отличались разнообразием.

Я сказал:

— Тоже журналист.

Я видел по лицу, что ей хочется задать еще один вопрос, и в конце концов она его задала:

— Ты нарочно с ним так разговаривал?

Я сказал:

— Конечно.

Она снова помедлила:

— А почему?

Я ответил:

— Потому, что он трус.

Она ничего не возразила, но и ничего не поняла.

Мне пришлось объяснять:

— Мы с ним учились в одной группе. Пять лет вместе. Зубачев, наверное, самый способный парень с нашего курса. У него есть все, чтобы писать по–настоящему. Здоров. Вынослив, как дьявол. Книг прочитал столько, сколько ты за всю свою жизнь не прочтешь. Две профессии, кроме журналистики. Отличная память. И ко всему этому кончил курсы стенографии. Из любой командировки он привозит по десять блокнотов, каждого из которых хватило бы на целый год. Ты хоть представляешь себе, что он мог бы написать?

Она поглядела на меня с испугом — естественно, морда у меня не из приятных, когда говорю о Зубачеве.

Я взял себя в руки и уже спокойно сказал:

— Но он никогда ничего не напишет. О том, что он нам тут рассказывал, он никогда не напишет ни строки.

Она осторожно спросила:

— Почему не напишет?

— Потому и не напишет, что трус. Самый элементарный трус. У него соседа ни за что выгонят с работы, а он полетит на Камчатку писать о штормах и буранах. Он вообще специалист по стихийным бедствиям. Отчаянный малый — клеймит природу, невзирая на лица.

— Он боится, что его будут преследовать за критику?

Я усмехнулся типовой наивности ее вопроса:

— Да нет, все проще: боится, что не напечатают.

— Но он пробовал?

Я пожал плечами:

— Как–то попробовал — лет семь назад… С тех пор привозит блокноты, полные материала, и складывает на антресолях… Собственно, за это он и расплачивается. Вот так ходит целыми днями по редакции, хватает всех за руки и рассказывает то, о чем должен был написать. Как корова с полным выменем, которую не доят.

Светлана, помолчав, спросила:

— Может быть, он напишет потом?

Очень уж ей не хотелось расставаться с образом бородатого супермена, интеллектуального хозяина тайги.

Я невесело ответил:

— Ни черта он не напишет. В тридцать лет поздно делать долги, пора расплачиваться.

— За что?

— За все. Что сделал и что не сделал. Вот он расплачивается за растраченный талант и за трусость.

— Ты ему об этом говорил?

— Конечно.

— Ну, и что?

— У него есть теория. Говорит, что может работать только при полной уверенности в успехе. Поэтому сперва доберется до вершины — как угодно, хоть ползком. А уж там, на вершине, покажет…

Я усмехнулся и грустно покачал головой. Вероятно, все это было бы смешно, если бы речь шла не о Мишке Зубачеве.

Светлана задумчиво морщила мягкие светлые брови, и это было понятно: в восемнадцать лет любую теорию можно принять всерьез.

Я сказал:

— Не бойся, он ничего не покажет. Можешь почитать его очерки. Еще не дополз до вершины, а уже разучился ходить…

Мы с ней прошли уже две автобусных остановки, так что теперь прямой смысл был идти до метро пешком. Злость на нее прошла, а идти рядом с ней не было неприятно — но и приятно тоже не было. Никак.

Я посмотрел на нее сбоку и опять подумал: в чем–то очень существенном она похожа на Таньку Мухину. Обе живут, словно очертив круг. Только у той в кругу — журналистская карьера и муж, который должен быть инженер, у этой — идеал. Все, что вне круга, — лишь материал для познания. И у той, и у другой. Хотя методы познания столь различны…

Светлана спросила:

— А он может сейчас что-нибудь сделать, чтобы вышло по-другому?

Я не сразу понял, что это она опять о Зубачеве. Оказывается, чтобы привлечь внимание восемнадцатилетней девочки, не так уж много надо: романтическая профессия, бывалый вид и какая-нибудь теория. Какая — это уже не важно…

Я сказал:

— Как по–другому?

Она помялась:

— Н–ну… чтобы он ни за что не расплачивался.

Я ответил:

— Так не бывает. Расплачивается каждый — это лотерея безвыигрышная.

Наверное, с минуту мы шли молча. Я думал не о Зубачеве, а почему–то о Касьянове, о Якове Семеновиче. Он–то за что расплачивался?

Да нет, было за что. За мягкий характер он расплатился Одинцовым в начальниках, за высокую журналистскую добросовестность — инфарктом в таежном поселке, за бескорыстие — женой, которая все–таки не выдержала комнатушки в коммунальной квартире и заводской безгонорарной многотиражки…

Наверное, Светлана тоже думала о своем, потому что спросила:

— Значит, и я за что–нибудь расплачусь?

Я пожал плечами:

— Ты же не исключение.

— А за что?

Она спросила и вся напряглась, ожидая ответа. Неужели он ее действительно так интересовал?

Острить мне не хотелось, врать было незачем, и я сказал то, что думал:

— Тебе есть за что расплачиваться. Хотя бы за то, что от тебя на Земле никому ни тепло ни холодно. Живешь, как устрица в раковине. Пока тебя не тронут, не шевельнешься. А кольнут в мякоть — отодвинешься в безопасное место и переживаешь ощущение. Ты хоть одному человеку на свете сделала что–нибудь хорошее?

Я не думал, что она возразит, — что можно возразить на такую тираду? Но хоть обиделась бы!

Нет, не обиделась — все так же шла рядом со мной, только румянец стал гуще да взгляд мрачней.

— А расплатишься ты паршиво, — сказал я. — Ты достанешься подонку. Не выберешь, а именно достанешься.

Она глухо возразила:

— Но ведь это зависит от меня.

Я невесело покачал головой:

— Что от тебя зависит! Ты ведь заранее знаешь, кто тебе нужен. Ходишь с меркой и прикладываешь, А настоящий человек может быть только самим собой… Вот подонок — он примет любую форму. Чего изволите.

Мы перешли улицу. Машин вокруг было до черта, но я даже не взял ее за локоть. После того эпизода у окна мне не хотелось до нее дотрагиваться.

Мы вышли на тротуар. Она молчала.

Я сказал:

— Это еще не самое плохое. Хуже всего, что он на тебе женится. Самые удобные жены выходят из идеальных дев — а подлецы в этом знают толк. Так что готовься. Будешь жить с подлецом, штопать ему носки и рожать детей, которые пойдут в отца.

Не поднимая головы, она спросила:

— Ты действительно так думаешь?

Я ответил:

— Вариант не единственный, пожалуй, но самый вероятный.

Станцию метро мы тоже прошли. Но я успокоил себя тем, что надо же когда–нибудь кончить этот разговор. Мы шагали довольно быстро, и я ее спросил:

— Ты не устала?

Она мотнула головой:

— Нет…

Потом мрачно спросила:

— Значит, все должны расплатиться?

— Наверное.

— А ты?

Я пожал плечами:

— О себе говорить трудно.

«А в самом деле, — подумал я, — мне–то за что предстоит расплачиваться. Тоже ведь, наверное, есть за что…»

Но вспоминать свои грехи я не стал, потому что не было ощущения греховности. Вот уже года три я делал все, что считал правильным. Я писал то, что хотел, так, как хотел, и никогда не пытался выдать дерьмо за мрамор. Наверное, можно было сделать больше и лучше — но вот что?

Я вспомнил самый неудачный свой материал за последний год — тот злосчастный репортаж с канала. За него мне было стыдно до сих пор. Но ведь никто не работает постоянно на предельных нагрузках…

Я понял, что критикую себя, как опытный подхалим уважаемого товарища начальника, и прекратил это мысленное фарисейство. Если есть, за что расплачиваться, — когда–нибудь расплачусь.

Вот за девчонок с первого взгляда, за веселые и легкие приключения молодости — за это расплачусь, тут уж никуда не денешься. Хотя бы тем, что, когда Д. Петров будет со своим сыном гулять на лыжах в Крылатском, мой еще будет пачкать пеленки и бессмысленно таращить круглые глаза…

Светлана спросила:

— А во сколько люди начинают расплачиваться?

— Бог его знает, кто как. Пожалуй, лет в тридцать. В общем, кому как повезет.

Она сказала:

— Но ведь тебе уже тридцать лет.

Я ответил, потому что действительно так думал и потому, что мне хотелось ее подразнить:

— Для себя я хочу легкой судьбы: отдать все, что умею, взять все, что хочу, и расплатиться за это смертью лет в восемьдесят.

На это она ничего не возразила и вообще ничего больше не спрашивала, пока мы не дошли до остановки автобуса, идущего на Сетунь.