Остановка грачей по пути на юг — страница 14 из 33

Александр окончил училище одним из лучших, он мог выбирать. Он мог остаться в Ленинграде, где театры, где лучшая на свете киностудия. Но Вита знала, что мечта у него другая. И, отвернувшись, чтоб он не видел выражения ее глаз, написала пальчиком на запыленной секции подводной лодки: «Хочу на ТОФ».

* * *

Ночью Марина долго не могла уснуть. А когда уснула, ей приснилась комната в деревянном доме, с колонной голландской печки. Рядом с печкой тепло, а под кроватью, которая стоит у стены, хранят, как в морозильнике, рыбу, и вода в кружках по ночам превращается в лед.

– Это ты сгорела просто, вот тебя и морозит, – утром Лёня говорит. – Может, дома сегодня побудешь?

Марина, глаза несчастные, выглянула из-под одеяла. В горле у нее скребло, в ушах свистел ветер с Тихого океана.

«Угораздило же, – подумал Лёня. Вздохнул и пошел в магазин за коньяком: вечером, решил, посидим с хозяином. Все равно весь отдых насмарку.

* * *

– А трудно жить с артисткой, с красавицей? – Лёня Александра Ефимовича спрашивает, по третьей рюмочке наливая.

– С любой женщиной, Лёнечка, трудно. Но я тебе так скажу: любовь определяется общим пережитым.


Виту разыскал ее дядя. Это просто чудо: у нее, оказывается, был дядя! Родной мамин брат! Он уехал из России еще во времена нэпа и теперь жил в Америке. Писал оттуда письма, выражая надежду, что «Сашин пароход когда-нибудь проплывет мимо наших берегов и мы сможем встретиться в Лос-Анджелесе». Холодная же война! А он как будто и не слышал никогда таких слов.

Александр доложил командованию о факте переписки с родственником – гражданином враждебного государства. Ему сказали: ну что теперь делать? Ведь это семья. Главное, не урони честь советского моряка. Ну и не болтай, конечно…

Общение продолжалось. «Что вам прислать?» – спрашивал дядя. «Спасибо, у нас все есть! Может быть, это вам что-нибудь нужно?» – «О! Я бы не отказался от баночки красной икры…»

А потом на судне появился новый замполит.

– «Низкопоклонство перед Западом» – так это называлось. Тут, Лёнечка, мне и сказали: на флоте тебе больше не служить, скажи спасибо, что из партии не выгнали. Правда, был один выход…

– Какой?

– С Витой развестись. Не по-настоящему, а на бумаге. Потом, как шум утихнет, опять пожениться. Но я это даже не рассматривал.


Вот тогда они и решили, что задерживаться нигде не будут. И не выбирали при этом, где лучше, где выгоднее, где легче живется. Донская станица, в которой Александр Ефимович выполнял заветы Хрущева, выращивая кукурузу на целине, – что уж могло быть дальше и глуше? Уезжали оттуда – шофер полуторки стоял на подножке и крутил руль одной рукой: в ветровое стекло из-за метели ничего не было видно.

– А как умерла она, Вита моя, я сюда перебрался. Воздухом морским напоследок подышать. Зимой тут хорошо, на Тихий похоже… немного.


Зимой хорошо. На кухне по вечерам сидеть, баранки ломать на четыре части… Вита их так ломала. Ее бытовые привычки теперь перешли к нему, и он их берег. Вставать утром тоже начал, как она, рано. Подходил к окну, смотрел, как светает. Из окна было видно куст рододендрона и кусочек неба. Совсем маленький – надолго не хватит. Но синий-синий.

* * *

Марина спала весь день и к ночи выспалась. Полежала немного с открытыми глазами, а потом пошла туда, где шумело освобожденное от дневной людской суеты море.

У моря, думала Марина, безбрежная память. Оно помнит, наверное, даже кистеперых рыб. Все помнит и все принимает: упругие тела дельфинов и рыхлые тела туристов, круизные пароходы и военные корабли. Не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается и не мыслит зла. Все покрывает и все переносит.

На пляже было темно и пусто. Только одинокая фигура сидела, сгорбившись, у самой кромки – он, Лёня. Марина подошла, хрустя галькой, села рядом. Пахло водорослями, йодом, солью. На холодной и жесткой гальке сидеть было неудобно, но Марина не шевелилась, потому что Лёня положил ей на плечо руку. Небо было полным-полно звезд, луна расстелила на волнах длинную мерцающую дорожку.

Март

В этом огромном пространстве, особенно жутком осенними и зимними ночами, когда выл ветер, когда гудел и что-то замышлял лес, полный волков и филинов, характером обладали не только люди, но и вещи. У ларя, например, натура была мрачная, склочноватая, но иногда он выказывал добродушный юмор, обнаруживая, скажем, давно пропавшую ложку, или заботливость: когда у Надежды заканчивались и продукты, и деньги, в ларе можно было найти полотняный мешочек с гречкой или немного муки на донышке берестяного короба.

Ларь помещался в сенях, где зимой компанию ему составляли двухведерный бидон – в нем хранилась квашеная капуста – и придавленная старой чугунной ступкой кастрюля с мороженой мойвой для кота Сережи.

– Ты чё так кота назвала? – как-то спросила Клавка, почесывая Сережу за ухом. – Совсем человечье имя.

– А какое кошачье – Васька, что ли?

– Извиняемся, Надежда Васильевна…

У Надежды дом образцового быта. Так сообщает прибитая к воротам чуть выше предупреждения о злой собаке жестяная табличка, появившаяся в те времена, когда жизнью командовал исполком и активисты ходили по домам, проверяя, не оскотинился ли советский человек. Табличка давно проржавела от дождей, но (в отличие от той, второй, про собаку) сообщала по-прежнему правду. Надежда поддерживала образцовый порядок даже в подполе. От ящиков с картошкой пахло сухой землей, полки были уставлены банками с солеными огурцами, маринованными перцами, грибной икрой; тут же и варенье, и вишневая, позапрошлого года, наливка в бутылках из-под водки – их всегда было много в доме благодаря Николаю.

Двоюродная сестра Надежды Людмила свое хозяйство вела не хуже. Даже в чем-то и лучше – по-современному. В ее доме, например, был устроен слив, так что не нужно было каждый раз проверять, не наполнилось ли ведро под умывальником, не пора ли выносить его в дальний угол огорода и опрастывать в склизкую яму, в которой зимой вода стояла, плохо уходила, и которую надо было закрывать тяжелыми обледеневшими досками. Да и сам умывальник у Людмилы был другой: во-первых, на два ведра, а во-вторых, с краником, как в городе. Дом ее стоял на краю деревни, как на краю света. Поздно вечером выглянешь в окно: ничего нет – тьма, тьма и тьма.


Это пространство всегда было велико для людей. Серые бревенчатые домики казались чем-то временным и почти случайным рядом с бесконечными полями, которые раньше назывались колхозными, а еще раньше помещичьими, а теперь фермерскими. Да еще злой этот лес, куда так страшно было ходить за шишкой и брусникой, а грибы брали лишь по самому краешку, по солнечной опушке, – из-за грибов уж точно не стоило терпеть страх. «Вот, кстати, грибную икру надо достать», – подумала Надежда, скатала дорожку и потянула за железное кольцо крышку подпола. «Клавка ее любит, икру, дам ей с собой баночку…»

После того как у Клавки умерла мать – сколько уж с тех пор прошло, года три? – Надежда старалась при каждом случае подсунуть ей вкусненького. Внезапное сиротство Клавка переживала как ребенок, и утешить ее тоже хотелось как ребенка. Тем более что своих заготовок она не делала – негде хранить: жила Клавка не в доме, а в благоустроенной квартире, что считалось признаком неудавшейся судьбы. В обеих малоэтажках, которые, перед тем как обанкротиться, выстроил для своих рабочих леспромхоз, вечно не было то воды, то отопления. Да и вообще: двери в подъезд черные, скрипучие, в самом подъезде, как в могиле, сыро, темно, промозгло…

Хозяйство Клавка вела бестолково и невнимательно. В кухню зайдешь – клеенка на столе липкая, по углам колышутся пыльные зайцы, цветок на подоконнике засох. Только блюдечко под молоко всегда чисто вымыто: Клавка ставила его в угол у батареи и молоко каждый день наливала свежее. Не для кота, кота никакого не было, – для домового. Клавка считала, что он хоть молока и не пьет, а все-таки им питается. То есть не им собственно – а проявленной через молоко человечьей заботой.

Личная жизнь у Клавки тоже была бестолковая. Сына подняла в одиночку, теперь ждала внуков и уже лет семь крутила роман с женатым мужчиной по фамилии Кадкин. Что ей! Молодая. Шестидесяти нет. Но хоть и молодая, а тетеха: ноги толстые, талию никакому Кадкину не обхватить. И вечно встрепанная, одетая не пойми во что, пальцы все в кольцах – как сорока, любит блескучее. Людмила в свои семьдесят выглядит куда лучше. Надежда однажды слышала, как слегка поддавший сосед крикнул из-за забора:

– Ты чего, Люд, не пришла вечером? Приходи! Я ведь еще в могуте!

Замуж Людмила выходила – стыд сказать, сколько. И работу меняла все время. Каждый новый муж пристраивал к новому месту, но, как расставались, ее неизменно с этого места выживали: слишком красивая! Кому захочется, чтоб рядом сияла такая красота? Красивая, красивая Людка. И одеваться умеет. Всегда вязала, шила… Раньше что было делать? Только шить, если хотелось выглядеть не как все.

Надежда шить не умела и одевалась в готовое. Имелся у нее один жакет «на выход», с привинченным к лацкану знаком отличника народного просвещения – так всю жизнь в нем и проходила: и в пир, и в мир. Сейчас приходилось носить этот жакет не застегивая: живот с возрастом стал требовать простора. Зато ноги как у молодой: сухие, легкие. Что до лица, тут однозначно не скажешь. Красивая или нет? Ну так… Внешность учительская. Вечно кто-нибудь незнакомый спрашивал: «Вы не учительница случайно?» По молодости обижалась: я что, не могу быть никем другим? Может, я актриса! А теперь была скорее довольна. Во всем должен быть порядок. Раз уж ты учительница, то не выгляди как продавщица…

Закрыв крышку подпола, Надежда дорожку обратно раскатывать не стала, а собрала еще и по комнате все половики, вынесла за ворота и как следует там выбила. На снегу остались пыльные круги. Откуда вот пыли столько? От печки, наверное. Все равно какой-то сор древесный от нее разлетается…