А в августе ничего, лучше стало, начал ходить нормально, чем-то и по дому заниматься, картошку понемногу подкапывать: варили и ели, с солью, с укропом, с подсолнечным маслом. Потом сентябрь подошел…
Сентябрь был сухой, ясный. Рябина покрылась ягодами густо как никогда. Стояла яркая в синем небе, и на одной из веток пировал дрозд: в глазах его горели солнечные точки, из клюва сыпалась оранжевая мякоть. Надежда позавидовала птице.
– Коль, может, пособираем?
– Чего ее собирать? Горькая.
– В газете пишут, от давления помогает. Давай! Наморозим. Табуретки неси.
Достала две литровые банки с привязанными к ним поясками. Они с Людмилой с самого детства так ягоды собирали, мать научила: обвязать горлышко банки старым пояском от халата – и на шею. Удобно, обе руки свободны.
Только взобрались на табуретки – откуда ни возьмись налетели еще дрозды. И как давай рябину хватать! Надежда начала рвать быстрее. Николай тоже приналег. Рвали, уже не очищая от веточек, бросали в банки чуть ли не целые кисти – а дрозды наверху шуршали и перепархивали. На головы Надежде и Николаю сыпалась труха.
– Набрала? Давай сюда банку, опростаю!
Николай вошел в азарт, соревнуясь с дроздами. Высыпал рябину из банок в синее пластмассовое «ягодное» ведро, опять кинулся собирать.
– Осторожней, Коль! Все ветки переломаешь!
Не прошло и часа, как все было кончено.
Дрозды улетели. Ощипанная рябина казалась растерянной.
И у Николая в глазах тоже появилось что-то незнакомое: смущение, неуверенность. Попросил:
– Попить принеси…
Когда вернулась с кружкой, он был там, под рябиной, лежал навзничь, и ягоды из опрокинутого ведра образовали вокруг его головы красный нимб.
Гроб поставили посреди комнаты на те же самые табуретки. Это был красивый гроб, дорогой: за него заплатила Людмила, испуганно отмахнувшись в ответ на Надеждин вопрос о деньгах. Печь не топили, поэтому Наталья с Татьяной легли спать в теплой одежде: ночами уже было холодно. Сват, Равиль, заставил Надежду выпить водки и тоже отправил в постель: завтра похороны, тяжелый день, спи. Она пошла, чтоб не обижать свата, а он всю ночь просидел возле Коли, что-то пел по-башкирски тонким голосом, пил и плакал. А она лежала на кровати, без слез, смотрела в потолок и думала: что же ты меня бросил?..
Зима пришла ранняя. Пришла, откуда всегда приходила – из лесу, укрыла бесконечные поля толстым снегом. Глаз уставал от снежной белизны. Было жалко, что оборвали рябину: раньше-то хоть яркие гроздья напоминали об осени, о лете… Теперь не было ничего. И в доме все стало рушиться, ломаться. Ветром задрало на крыше лист железа, оборвало водосточную трубу. И свист. Она не слышала или и раньше так свистело в окнах? Лес подступил ближе, иногда даже слышался оттуда вой. Надежде он казался знакомым.
Под Новый год почему-то не позвонил никто. Ни дочь, ни Танька. Ни один бывший ученик. Дата, что ли, с ума свела всех? Не каждый все-таки раз наступает новое тысячелетье. Слово еще такое придумали для него, скользкое как обмылок: миллениум. А раньше-то с самого утра звонили, поздравляли! Коля все ворчал: звонят как министру, на стол собрать не дадут, давай я сам, что ли, – только скажи, что делать. Ворчал, сердился с виду, а глаз-то блестел: гордился, значит, что у него такая жена – всем нужна, все ее помнят… А вот и не нужна никому.
Одна в пустом доме, посреди подступающей к ней разрухи, Надежда сидела за кухонным столом, брала с блюдца ледяные, из морозилки, рябининки и медленно, по одной, жевала. Холодно. Горько.
А потом Людмила пришла. Румяная с мороза, в белом оренбургском платке: Снегурочка! Разделась быстро, чайник, как у себя дома, поставила, затормошила:
– Ну чего ты сидишь-то, Надь? Полы вон у тебя грязные… Завтра ведь Новый год! Хоть не праздновать, а отметить надо.
– Завтра? – Надежда скосила на нее красный слезящийся глаз.
– Да, завтра уже тридцать первое. Где у тебя календарь?
Надежда подвинула Людмиле блюдце с ягодами:
– Будешь? От давления помогает.
«К ху-у-уду!..»
Клавка весь день ходила сама не своя. Из рук все валилось. Мама в таких случаях ворчала: «Говном бы тебе намазать руки-то…» Мама! Точно… Клавка поняла ясно, что это «к ху-у-уду!» – про материн дом. Уже наступил вечер и пора было к Надежде, но если прямо сейчас не пойти к матери и не посмотреть, что там, – это ведь никакого покоя не будет и весь праздник пойдет насмарку.
А идти далеко… Вспомнилось, что недавно какого-то мужика – тоже по темноте куда-то потащился – ударили по башке, обчистили карманы.
– Ладно, не убьют, – бормотала Клавка, одеваясь. – Взять с меня нечего… – Она поколебалась, подошла к зеркалу, вынула из ушей золотые сережки, кольца с пальцев сняла. Нечего взять!
Без украшений стало неловко – будто голая. Да и праздник ведь. Людка небось вся расфуфыренная придет… Ладно, мы тоже не лыком шиты.
Натянула черную юбку в обтяг и блузку металлик. Обулась в высокие сапоги на шпильках, сунула в карман пуховика чесночную головку для Надежды и вышла в холод и тьму, где свистел, нагибая кусты, ветер.
Шпильки, конечно, тут же до самой подошвы ушли в снег. Вот ведь дура. Модница-сковородница! Вернуться, обуть валенки? Клавка затопталась на месте. Нет, нельзя. Возвращаться – плохая примета.
Свистел ветер. Гудел лес. Снег скрипел под ногами. Чем ближе она подходила к дому матери, тем меньше попадалось прохожих. В конце концов прохожие исчезли совсем. Клавка, втянув замерзшие руки в рукава – варежки она забыла, – все прибавляла шаг, почти бежала. Издалека доносился чей-то вой. Вряд ли волки, волков сроду не слышно… Они тут такие, скрытные. То ли волки, то ли крысы, не понять. А кто воет тогда? Пес Надеждин, может, этот самый, который сбежал? Клавку передернуло. Эта псина страхолюдная хуже любого волка… Снег яростно скрипел под ногами. Чересчур громко скрипел.
Людмила, шагнув через порог, положила на табуретку многослойный газетный кокон. Внутри были тюльпаны. В этом году решила вырастить их дома к Восьмому марта – это называлось «выгонка», – и вот, получилось.
– Клавки-то нет еще? Странно.
Надежда, сняв фартук, вытирала об него руки.
– Да уж, обычно первая прибегает. Ты давай тут сама, я сейчас… – И она скрылась в другой комнате.
Людмила сняла с тюльпанов бумагу, достала из Надеждиного серванта вазу – и вот они на столе: алые тугие бутоны; а листья такой сочной зелени, что от них хочется откусить. Потом занялась сервировкой: что-то переставила, что-то совсем убрала, возле тарелок уместила принесенные из дому салфетки, красиво сложенные в виде лебедей.
– И зачем это? – вернувшаяся Надежда смотрела на лебедей без одобрения. – Полдня небось извела на бумажки…
Она переоделась: поверх обтянувшего живот платья был выходной жакет со значком отличника народного просвещения. Прошлась по комнате, привыкая: ведь с самых Колиных похорон не одевалась по-человечески. Подумала: не обуться ли в туфли? Да нет, какие туфли после целого дня на ногах… Осталась в тапочках.
– Садись давай, Надь.
Надежда неуверенно села, будто не в своем доме, а в чужом.
– Ведь первый раз, Люд, вот так собираемся, чтоб вообще без мужчин…
Людмила кивнула.
– Давай выпьем, может?
– А Клавка?
– Ничего, придет – наверстает.
Клавка прибавила шагу – скрип снега становился все громче, доносился сзади, догонял. Она попыталась на ходу оглянуться и, взмахнув руками, повалилась в сугроб – каблук подвернулся. Забарахталась, пытаясь подняться. Но толку-то? Не успеть! Вот уже надвигается кто-то – большой, темный… Кажется, что и не человек даже. Клавка не выдержала и зажмурилась.
Кот Сережа вспрыгнул на свободную табуретку.
– Никогда не понимала, что ты разводишься все время. – Надежда, выпив, потянулась за салатом. – Всякое бывает, конечно… У нас с Николаем вон тоже… Но родной же человек. Я не знаю… как своя же рука. Мы ведь с ним… – Вилка звякнула по тарелке. – Мы с ним, Люд… за всю жизнь – ни одного секрета…
Людмила отвела взгляд. Протянулась к коту почесать за ухом, но Сережа увернулся и соскочил на пол.
Клавка, все еще с зажмуренными глазами, почувствовала, что ее ухватили под мышки и тянут вверх.
– Ну что ж ты, девушка, на таких каблучонках бегаешь? – произнес одышливый мужской голос. – По нашим-то улицам – только в лаптях со стельками!
Клавка открыла глаза: перед ней стоял невысокий мужик в шапке-ушанке. От него пахло водкой и табаком.
– Поздно гуляешь! Ногу не подвернула?
– Это вы гуляете, – отрезала Клавка, злясь на этого мужика за свой испуг. – А я по делу.
– Ну раз по делу, давай провожу, что ли. С праздником тебя, кстати.
– Жену свою поздравляйте!
– Умерла жена. А то бы поздравил. – Мужик пошел рядом. – Мы с ней хорошо жили. После похорон я даже в больничку с расстройства прилег. Язва, сказали, прямой кишки. А? – мужик засмеялся. – Если бы с сердцем что – понятно. А то – кишка! Я ее кишкой любил, что ли?
За углом показалась крыша материного дома.
– Ну давай… – попрощался мужик. – Знай край – не падай!
И пошел своей дорогой, а Клавка, сделав несколько шагов, замерла.
В черных окнах бродил огонек фонарика.
Тюльпаны стали понемногу раскрываться в тепле, на подоконниках под марганцовочным светом ламп шевелились листья рассады, и Надежда чувствовала, что и у нее каждая жилочка расправляется, вытягивается и отдыхает. Налила еще по одной, улыбнулась Людке. Но та, не выпив, отодвинула от себя рюмку:
– Хорошо, что Клавы нет. Мне с тобой, Надя, надо поговорить.
Их с Николаем тайна мучила Людмилу все эти месяцы после его смерти. Тайна лежала в глубине души, как сдохшая в подполе мышь, и отравляла своим присутствием все вокруг. Избавиться от нее можно было только одним способом: наконец-то признаться.