Остановка. Он был прав — страница 52 из 61

— Ты сам говорил — не Сицилия. У нас иначе. С одной стороны, проще, а с другой…

— Например?

— Да вот тебе и пример, прямо на поверхности. Зачем парню так тщательно завязывали глаза?

— Как зачем?

— Ну зачем? Зачем завязывают глаза в таких случаях? Чтобы похищенный не видел похитителей, так?

— Конечно.

— Но он знал одного из них и легко и уверенно опознал по голосу. Чего ж тому было прятаться?

— По голосу доказательство сомнительное.

— Для меня в данном случае достаточное. Кроме того, могли завязать, чтобы мальчик не узнал, куда его привезли, где прячут. Но его нигде не прятали. Просто выехали за город, съехали на обочину и потолковали, а потом назад. Что же было скрывать?

— Игорь! А момент психологический? Они же давили на него, добивались зафиксированного на пленку признания. С завязанными глазами страшнее, легче добиться своего. Глупая игра, факт, но ведь действует, разве не так? Да, наконец, им, может быть, просто стыдно было знакомому мальчишке в глаза смотреть! Именно потому, что не Сицилия, а русские все-таки.

— Ну, в последнее, как говорится, верится с трудом. Совестливые похищением детей не занимаются.

— Да это и не похищение вовсе. Ты же статью цитировал! Похищение с корыстными целями. А здесь какая корысть? Ну пусть мстительность, озлобленность… Согласен, не украшают человека такие качества, но думали, что по-своему справедливость восстанавливают!

— Вот о чем они думали, мне еще предстоит подумать. Потому я тебя сейчас покидаю. А ты удержи мальчика. И второе. Сходи к матери, если можешь, предупреди, что он у тебя. Ведь мы не знаем, что они ей выдали. Они ее так запугать могли… И запугали, факт, раз она мне ничего не сказала. Справишься, великий дипломат?

— Уже и дипломат. Мало с меня адвоката?

— Льщу, льщу тебе, задабриваю, потому что нужен. Выручишь еще разок?

— Она спросит, что будет с мальчиком.

— С мальчиком будет поступлено по закону.

— Не очень утешительно.

— Напротив. Из-за того, что Ирина его от закона спасала, только вред, как видишь, получился.

С этим я не мог не согласиться. Я проводил Мазина и пошел в кабинет. Мальчик стоял обеспокоенный.

— Ваш друг уехал? Я слышал, как дверь хлопнула.

— Уехал.

— А я?

— Видишь ли, Толя, за то короткое время, что мы знакомы, многое изменилось. Мы теперь больше доверяем друг другу, правда?

Он кивнул.

— Тогда давай откровенно, в интересах дела. Ты сегодня поживешь у меня. А я схожу к матери, расскажу все как есть. Конечно, ей от твоего признания радости не прибудет, но все-таки лучше, чем звонки по ночам ждать.

— Какие еще звонки?

Я рассказал, что знал.

— Зачем они ей звонили?

— Наверно, требовали, чтобы ты сознался.

— А она не соглашалась?

— Как видишь.

— А звонки без слов?

— Психологическое давление, так я думаю.

— Зачем?

— Вот и поразмысли на досуге, зачем. Посиди, почитай, видишь, сколько книг на полках?

— Интересно, в колонии хорошая библиотека?

— Наверно, — сказал я предположительно. — А что тебя интересует?

— Астрономия.

«Говорят, чем ночь темней, тем ярче звезды, — подумал я. — Пронесет ли этот паренек свой свет через все испытания?»

— Погоди ты с колонией! Может быть, обойдется, В состоянии аффекта ты был.

— Я все равно скажу, что хотел его смерти.

— В таких случаях полагается говорить «дурак», — разразился я в сердцах.

— Умные в таких случаях врут?

— Что матери передать? — спросил я вместо ответа.

— Вы сами сказали.

— Хорошо. Не сбежишь?

— Куда теперь бежать?..


У Ирины глаза поблескивали сухо и отчаянно.

Это я заметил уже в доме, а вначале она снова изучила меня через отверстие в воротах.

— Опять вы?

— Да.

— Зачем?

— Ваш сын у меня.

— Он сбежал от них?!

Этой непроизвольно вырвавшейся фразой Ирина выдала себя, признала, что ночью звонили и сказали многое, но я не спешил осуждать.

— Сейчас расскажу.

Мы быстро пошли от ворот к дому, и когда она отворяла дверь, я и заметил этот лихорадочный блеск.

— Как ему удалось?

Я присел в знакомое кресло.

— Толю отпустили.

— Сами?

— Он признал то, чего они добивались.

Не понял, что промелькнуло у нее в лице, как-то дернулась щека.

— Неужели они посмели…

— Нет, нет, его не мучили, — про пощечину я говорить не стал, — его запугали, схватили среди ночи, завязали глаза, повезли за город. Вы же понимаете, он подросток.

— Да, да. Дальше что?

— Толя не трус. Он решил признаться, потому что не мог допустить, чтобы вы брали вину на себя.

— Пленка у них?

«Разве я упоминал о пленке?» Уточнять, однако, не стал.

— Пленка решающей роли не сыграет. Есть Толино заявление, датированное вчерашним числом.

Это, конечно, пришлось пояснить, чем я и занялся, но по мере объяснения чувствовал себя все более неуверенно — какое, в сущности, значение имеет цвет черта! Ведь произошло все-таки то, чего она всеми силами избежать хотела, сын открылся, он преступник, это главное, а я ей о тонкостях, связанных с чистосердечным признанием толкую.

Но, кажется, я ошибался.

— Это хорошо, — сказала она, когда разобралась.

Вполне логичные слова не понравились мне, старому глупцу. У меня иной образ этой женщины сложился, готовой собой пожертвовать, и вдруг почти радостное — хорошо! Что уж тут по большому счету хорошего! Но я вовремя одернул себя: утихомирься, карась-идеалист, участь мальчика смягчена намного, и это главное, а не твои сантименты, связанные с устаревшими представлениями о материнской любви.

— Это веский аргумент для суда.

— Теперь их пленка потеряла цену.

— Больше того, она работает против них. Похищение, принуждение! Они просто обезоружены.

И, позабыв совсем, что похитителям о добровольном признании ничего не известно, я увлекся.

— Да они и не посмеют сунуться со своей пленкой.

— Как вы сказали? Не сунутся?

Слова эти, сказанные вовсе не радостным голосом, несколько охладили мой порыв, и я вернулся к реальности.

— Я, конечно, только предполагаю.

— Плохо, если не сунутся.

— Почему плохо? — удивился я, но тут же подумал: она негодует на идиотский средневековый бандитизм, она хочет, чтобы насильники разоблачили себя. Однако мне показалось, что опять Ирина как-то не так отреагировала. Мне было трудно разобраться в мыслях этой женщины, хотя я и старался.

— Почему вы обманули Игоря Николаевича?

— Кого?

— Вы знаете. Он спрашивал вас о ночном звонке.

— А… Да, да, конечно.

— Почему же вы не сказали, что звонок был?

— Я боялась.

— Чего?

— Мальчик был в их руках.

— Они угрожали?

— А как же!

— Что они могли ему сделать?

— Да вы с луны свалились! Это же мой сын!

— Неужели вы подумали, что его могут убить?

— Я мать. Я могу все что угодно думать! Если бы вам так позвонили! Ночью, неизвестно кто…

«Разве неизвестно?»

— Вы не знали, кто звонит?

— Откуда?

— Толя узнал его даже с завязанными глазами.

— По телефону мог говорить не он.

«Вот опять! «Кто?» — не спросила. Сразу — «не он». Я больше не верил этой женщине. А ведь я старался понимать и сочувствовать ей. Конечно, мальчик считает, что она предала отца. Но тут юношеская непримиримость, инфантильный экстремизм, откуда в его возрасте разобраться в сложных отношениях взрослых? Да, Черновол представляется ему сейчас своего рода демоном-искусителем, скупщиком дум, а мать со своими жалобами на безденежье — пособником черта-текстильщика. Но мог ли мальчик осознать всю сложность отношений с Черноволом? Отец все больше терял в глазах матери, а искуситель приобретал. Однако измена ли это в прямом смысле слова? Сам муж пишет, что Ирина не знала о его занятиях. Иначе зачем наивные россказни о скачках? А не слишком ли наивные?.. Нет, не давай волю домыслам! Есть факты. Она взяла на себя вину. Сразу, без колебаний. Еще на пристани бросилась на дорогу и крикнула: «Я убила!» Вот факт, а остальное домыслы. И все-таки я уже не верил ей. А может, быть, просто не понимаю? И она может разъяснить». Но она не хотела. Сидела молча.

— Вы сказали про пленку. Вы уже знали?

— Откуда я могла знать? Зачем вы меня допрашиваете? Мало мне следователей?

«В самом деле!»

— Простите. Я не думал, что вам известно о пленке.

— Что значит — известно? Они говорят, я глотаю все, что им взбредет в голову. Откуда мне знать, где правда, а где выдумка?

И тут меня посетила «мазинская» мысль.

Конечно, Ирина не могла знать, правду ли говорят ей о пленке с записанным признанием. Но говорили правду, не на пушку брали, зачем же угрожать, а тем более расправой над мальчиком, который сделал все, что от него потребовали? Больше того, в двенадцать они уже вытолкнули Толю из машины и предупреждать — «не звони в милицию» — было бессмысленно, они же сами собирались доставить пленку в милицию? Нет, что-то не вяжется в ее словах.

Будто читая мои сомнения, Ирина сказала:

— Вам бы в моей шкуре побывать.

Слова эти произвели на меня тоже двойственное впечатление. Конечно, каждый может быть стратегом, видя бой со стороны. И я не имею права судить ее без снисхождения. Она — мать прежде всего. Но разве не сама она поставила мальчика под удар, проболтавшись этому Лукьянову?

— Если бы вы не рассказали Лукьянову про Анатолия, они бы не тронули мальчика, — не удержался я от упрека.

— Лукьянову? Это он вам сказал?

— Что вы! Как он мог мне сказать! Я что, в контакте с преступником, по-вашему?

— Вы его не знаете?

«Опять сдвиг… или притворяется?»

— О чем вы говорите?

— Это же брат Марины-Соковыжималки, а вы их друг!

Я потер виски пальцами.

«Нет, не сдвиг… Вот откуда эта проклятая фамилия, что не пробилась вовремя сквозь память. Ну да… Девичья-то фамилия Мариночки Лукьянова. А я уже к Купченко привык. Значит, это его я с чемоданом у лифта встретил? Ну и ну!»