Остановка в пути — страница 105 из 107

Посланец приказал нам вывернуть карманы. В моем, кроме облезлой деревянной ложки, ничего не было.

Я обшарил глазами зеленую стену, пытаясь найти запись «Ханя», и, найдя ее, счел, сам не знаю почему, признаком верности, что имя это все еще здесь. Не зная, что же будет со мной дальше, я вознамерился найти и себе девчонку, имя которой я тоже смог бы написать на подобных стенах.

Минута была не самая подходящая, но начало изысканий приостановилось само по себе: я не знал ни одной, ради которой я осмелился бы исписать стену или на которую я имел бы столь неоспоримые права. Чтобы писать имя девчонки на стене тюрьмы, нужно, конечно же, обладать обширными полномочиями. Меня ни одна таковыми не наделила; я еще раз вспомнил всех девчонок, но слышал при этом каждый шаг за спиной, и каждый скрип дверей, и польские голоса тоже, из которых один показался мне знакомым.

Девчонки в Марне, подумал я, стараясь не сосредоточиваться на знакомом голосе, были бы в одном только смысле подходящими для записей в этом коридоре: у них были короткие имена. Какая-то особенно дурашливая часть моих мозгов предупреждала меня: эй, гляди, чтоб не налететь на Франциску, или Элизабет, или Вальбургу. Особенно же здравомыслящая часть моих мозгов говорила: а еще лучше тебе и близко не подходить к подобным стенам и подобным надписям. Здравомыслие, верно, но начисто излишнее.

Майор Лунденбройх рядом со мной тяжело сопел. Зеленая краска всего в тридцати сантиметрах от глаз, видимо, была ему непривычна, а может, он считал, что незаконно так ограничивать нашу перспективу.

И опять открылась какая-то дверь, и опять один из голосов показался мне знакомым.

Посланец прокурора крикнул:

— Идти сюда!

Лунденбройх, как и я, оторвался от стены, и мы плечом к плечу зашагали туда, откуда нас позвали.

Поручик, которому хорошо известны были мои биографии, благодаря которому я узнал историю Мордехая Анелевича и услышал о потоплении улицы Заменгофа, стоял рядом с посланцем. Он выглядел неплохо и, кажется, даже выспался. Посланец сказал:

— Идти!

И показал нам выход, где тюремщик уже отпирал решетку.

— А вам сюда! — сказал поручик мне.

Он посторонился у какой-то двери, и я прошел в нее, повинуясь его жесту. Майор Лунденбройх на какое-то мгновение заколебался, но его провожатый в провисшей куртке ничуточки не колебался, а потому и майор продолжал следовать своим курсом. Я не тревожился за него; они ему точно скажут, куда ему идти и где ему стоять.

Я тревожился за себя, визиты поручиков чаще всего бывали многословными и выматывали все силы.

Одно из тех помещений, какие обставляются весьма сдержанно: стол, два стула — да, все-таки два, — вешалка. На столе лампа, которую допрашивающий может включить, если его заинтересует выражение лица допрашиваемого. На столе много места, никаких бумаг, стало быть, сегодня биографию не писать, а если уж поручика осенят какие-то важные мысли, придется ему их запоминать. А может, в коробке, словно кем-то забытой в углу, найдутся ручка и чернила.

Поручик сел и указал мне на второй стул.

— Машина еще не пришла, — сказал он, — вам это знакомо.

Я подумал: будем надеяться, что придет. Сегодня он в форме; не очень-то сыграешь тут в близких родственников.

Я увидел-на его погонах новые звездочки; мне каждый раз нужно было заново высчитывать: одна звездочка — подпоручик, две звездочки — поручик, три — капитан.

— Теперь уже капитан?

— Теперь уже капитан, — сказал он и покосился на правое плечо. — Двигается быстро. Людей мало.

Только теперь мне пришло в голову, кто же из нас ставит вопросы, но он, казалось, и внимания на это не обратил. Нет, все-таки и он задал вопрос:

— Когда мы ходили на улицу Генся?

— Когда? Даты я не помню. Весной, у меня рука еще была в гипсе.

— Да, — подтвердил он, — у вас еще был такой распухший лицо. Послушайте, военнопленных не разрешается бить, но если вы встретить ваш камрад Эрих, хозяин транспортная контора, он еще так странно разговаривать на вашем языке, так ему можете сделать распухшее лицо. Но разумеется, мой совет неофициальный.

Он и без лампы видел, что я ни черта не понял. Он вздохнул и ногой подтащил к себе коробку. Это потребовало времени, но капитан был честолюбив. И терпелив. Кто знал это лучше меня? Он поставил коробку на стол и вынул из нее папку средней толщины. Искал он довольно долго, но кое-что все-таки нашел.

— Восемнадцатого апреля, — сказал капитан, — это ровно семь месяцев назад. Ничего такого этот человек о вас не знал, но вполне мог бы сказать. Стоит, глаза-стекляшки, и не говорит: этот камрад я знаю под фамилия Нибур. Нет, стоит, и с вами нисколько не знаком. Вполне могло быть, вы ему лгал, но как же он не сказал: документов не видел, но он всегда говорил, он Нибур и солдат совсем недавно. А вполне мог бы сказать и сэкономить вам семь месяцев Раковецкой. А он стоит, глаза-стекляшки.

Мало-помалу я понял, о чем говорит капитан. Мало-помалу я понял, что он обращается ко мне как к солдату Нибуру. Мало-помалу я понял, что он хоть и не посланец прокурора, а все-таки называет меня «Нибур». Он никогда раньше не признавал моей фамилии, а вот теперь называет меня Нибур. Это же значит не иначе, как…

Ничего это не значит. Это значит только, что Нибуром зовут человека, которого зовут Нибур.

Где записано, что он во всем остальном другой, если у него другая фамилия? О другой фамилии речи не было, речь была о Люблине, о morderca. Где записано, что все уладилось? А что, если до сих пор у них был morderca из Люблина без фамилии, а теперь у них morderca из Люблина по фамилии Нибур?

Нет, это не так, поручик, капит… ах, да что там, поручик же сказал что-то о сэкономленных семи месяцах. Ну и что, разве он сказал: если бы я знал, что вы и правда Нибур, то… разве он так сказал? Нет, он так не сказал. Он сказал: могло быть так. Нет, нет, он же сказал о сэкономленных семи месяцах!

Я спросил:

— Могу я задать вопрос?

— Конечно, можете задать вопрос, — ответил он, — пока мы ждем машину, вы можете задать вопрос.

— Но он касается моего дела.

— Ну, это меня не удивляет. Так что же?

— Мы сейчас поедем в лагерь, чтобы Эрих сказал, что он меня знает?

— Во-первых: мы не едем. Вы едете. Во-вторых: Эрих уже сказать. В-третьих: ничего важного он не знает.

— Не понимаю. Когда же он сказал?

Поручик недовольно буркнул:

— У вас что, сговор с шофером министерства внутренних дел?

Я еще все-таки немного «дрожал дрожем», а потому ответил, что такого сговора у нас не было.

Вот теперь я, кажется, внушал ему расположение, и он сказал:

— Ну, я это проверить. А ведь это повторение, что мы беседовать, пока нет машина. В криминалистике повторение следует внимательно изучать. Вы хотите быть криминалист?

— Я же печатник.

— Это не аргумент. Но не надо вам быть и криминальный, элемент. Не печатайте фальшивых денег. Вас сей же час ловить, на ваш лицо все заметно. Вылезаете из подвала, и все на лице заметно, печатать вы стомарковые бумажки или пятидесятимарковые. И даже когда распухший лицо, все равно заметно, проходите вы мимо незнакомого камрада или знакомого камрада Эриха. И еще вы говорить плечами. Не печатайте денег.

— Не буду, — обещал я.

После чего я целую вечность словно отсутствовал. Поручик углубился в чтение моих документов, точно впервые видел их. Он задержался дольше с какой-то бумагой, о которой я было решил, что это одна из моих многочисленных биографий. Я подумал: но и на его лице все заметно. Я заметил, что ему моя биография пришлась не по вкусу.

— Я все обдумал, — сказал он наконец, — нет, не давайте этому камрад по морде. Во-первых: вас накажут. Еще опять пошлют назад на Раковецкая. Во-вторых: не так большой разница, что он знал. В-третьих: он боялся. Вы это понимаете?

— Я это понимаю.

— Но… что вы не понимаете?

— Да вот с Эрихом. Вы еще раз туда ходили?

— Вы хотели сказать: еще раз пошли? Нет, не еще раз, а еще много раз туда-сюда ездил. Хотел сразу вам сказать, да нет времени. Очень много плохих людей, вы не поверите.

— Но тогда он сказал, что я Нибур?

— Он сказал, вы говорили, вы называетесь Нибур, но больше он ничего не знает. Он идиотское объяснение давал: вы все время разговаривать о старых кинокартинах.

— Верно.

— Я верю, что верно, но разве это не идиотизм?

— Мне так не казалось. Вы считаете, если бы мы больше рассказывали друг другу о себе, так Эрих знал бы обо мне больше, и тогда вы скорее заметили бы, что я и раньше уже рассказывал свою биографию так, как позже писал ее для вас?

— Нет, я это не считаю.

Кажется, я ему надоел; так я уж лучше помолчу. Он вытащил карманные часы, и ему очень не по душе пришлось то, что он увидел. В конце концов он, видимо, сказал себе, что утекающее время он может потратить и на меня.

— Сами подумайте, не идиотизм ли это: люди сидят в плену в чужой страна, которую они потопляли как по чрезвычайному сообщению, так и без чрезвычайного сообщения. Но потопляли. Теперь их взяли в плен, и они рассказывают друг другу старое кино. Не о том говорят, хорошо было, что страну потоплять, хорошую ли вели они жизнь… они говорят, хороший ли был фильм. Не обсуждают, как им теперь иначе жить, обсуждают Пат и Паташон и Ян Кепура. Я ценю Ян Кепура, он патриот, и я патриот, но это же идиотизм говорить о Ян Кепура и не говорить о стране Ян Кепура, если тебя в ней взяли в плен. Не говорить, почему же у них теперь жизнь в плену. И что со своей жизнь теперь делать.

— Мы хотели отвлечься, — сказал я.

— Ясно, — продолжал он, — но лучше бы вы… как будет противоположность к отвлечься? Привлечься?

— Нет, не думаю, чтоб так можно было сказать. Но я понимаю, что́ вы хотите сказать.

— Это было бы прекрасно.

— Может быть, говорят — привлечь, привлечь внимание.

— Может быть, это ваш язык, но теперь это не так важно. Когда было время, вы говорили о Грете Гарбо, а не об этой страна или о своей страна. И даже о себе вы не говорили. Ну скажите, это разве не идиотизм?