— Известно вам что-нибудь о моем положении? — спросил я, страстно желая хоть что-нибудь узнать, и сам удивился, что обращаюсь к постороннему с вопросами о своей судьбе. Но, заметив собственное удивление, я подумал: так, значит, ты все-таки многолик и почему бы тогда одному из вас не быть старшим? Я уже понял, что подобное многократное отображение неизбежно, но смутно сознавал его опасность и потому попытался сосредоточиться на беседе с переводчиком.
— Ну что вы все время рыпаетесь? Судя по камере и по обращению с вами, вас считают персоной значительной. Часто считали вас таковой, вам это успело надоесть? Думаете, так будет всю жизнь? Другие сидят здесь за то, что разыгрывали из себя значительную персону, отнюдь не обладая значительностью: их называют аферистами и сажают в тюрьму. Но вы? Вам преподносят значительность, а вы ее не желаете?
— Ничего себе значительность, если любой может войти и обсыпать тебе пузо клопиным порошком.
— ДДТ — американское чудо-средство, будьте благодарны. Знаете, тот факт, что американцы послали в Польшу судно с этим порошком, дает повод считать, что и сами американцы вот-вот пожалуют. Но это вас, кажется, не интересует?
— Нет, — ответил я, — американцы в данную минуту меня не очень-то интересуют. Я бы хотел знать, чего от меня хотят поляки.
— Представитель польских следственных органов, милостивый государь, назовет вам, милостивый государь, в тот день и час, право определять которые эти органы оставляют за собой, мотивы, каковыми они руководствовались, интернируя вас, милостивый государь.
— Вы так свободно это говорите, будто уже не раз слышали подобные обороты.
Он засмеялся, но не без того, чтобы раньше глянуть в сторону «глазка», и сказал:
— Поздравляю! Вы, как любит говорить пан Домбровский, вполне созрели для этих стен. Вы уже давно задаетесь вопросом, что я собой представляю, но вы владели собой до той минуты, когда вам показалось, что уместно будет задать безобидно звучащий вопрос.
— Но, видимо, он звучал не так безобидно, если вы это сразу уловили.
— Разрешите называть вас Марек? Благодарю! Меня зовут Эугениуш. Так вот, Марек, язык — это моя профессия. Но язык состоит не только из букв, слогов и слов. В языке есть еще обширная сфера интонаций. В пределах этой сферы язык стыкуется с реальностью. Существует сотня способов сказать «доброе утро». Можно сказать это так, что кровь в жилах застынет, или так, что ты восторгом преисполнишься.
— Да, — сказал я, — а «спокойной ночи» можно сказать так, что голосовые связки лопнут и издали покажется, будто там люди орут: «О-о-о!» Очень поучительно, но я из всего этого заключаю, что вы ни о моем, ни о своем положении сказать ничего не хотите.
— Как посмотреть, милый Марек. Одно дело хотеть, другое — мочь. О вас я ничего сказать не могу, ничего, кроме того, что вас подозревают в тяжком преступлении, о вас не известно, и еще, пожалуй, вот что: у нас в камере после того опроса никто это подозрение не разделяет, а что касается меня, так я человек незначительный. Всего-навсего мелкий аферист.
— Послушаешь вас, так тоже хочется быть всего-навсего аферистом. Но скажите, пан Эугениуш, нельзя ли результаты этого опроса переправить в следственные органы? Может, они только рады будут, у них же благодаря этому работы поубавится.
На этот раз он сначала расхохотался и лишь потом глянул на «глазок»; прошло какое-то время, прежде чем он сообщил мне, отчего так развеселился.
— Эту шутку я с вашего разрешения позднее обнародую в нашей камере. А вы, Марек, если бы вам удалось осуществить вашу идею, стали бы весьма популярным человеком у нас! Мы разгружаем государственные органы и сами себе учиняем допросы. Пан Домбровский допрашивает меня, я допрашиваю пана Домбровского, а результаты допросов мы отправляем прокурору. Бог мой, ему же придется отказаться от всех обвинений, и дом сей опустеет. Разумеется, не всегда будет легко подобрать подходящую пару опросчиков, понимаете? Домбровский и я — это подходящая пара, и наш взаимный опрос откроет нам двери этого заведения. Но вот, к примеру, оба телохранителя пана Домбровского: у них — не знаю, вправе ли я говорить так о польских компатриотах немецкому солдату, — у них так мало мозгов, что как тот, так и другой доложат прокурору, что одного или там другого каждая собака знает как душегуба и что его на сей раз нужно засадить всерьез и надолго. А ну погромче: dobranoc, panie oddziałowy!
Я видел, что он не отрывал взгляда от «глазка», потому все сразу понял и выкрикнул вечернее приветствие моему тюремщику.
Дверь отворилась, и Эугениуш скомандовал:
— Baczność! — что значит «внимание!». И мы вытянулись перед паном Шибко.
— Можно продолжать, — услышал я одновременно и от надзирателя, и от переводчика, после чего переводчик и я продемонстрировали пану Шибко, как прекрасно я уже умею желать ему «спокойной ночи».
Прежде чем покинуть нас, пан Шибко дал переводчику дальнейшие инструкции, которые тот выслушал и по-военному отчеканил:
— Tak jest!
Мне он перевел эти инструкции позже:
— Нами, милый Марек, довольны, а в системе строгого подчинения это чаще всего означает одно: начальник дает новые задания. Вам, как рекомендует пан надзиратель, надлежит усвоить еще одно слово, а именно — naczelnik, каковое означает — начальник тюрьмы. В звательном падеже, который следует употреблять в рапорте, это слово звучит naczelniku, panie naczelniku, старший по камере рапортует пану начальнику… и так далее, или: спокойной ночи, пан начальник, как это должно прозвучать?
— Dobranoc, panie naczelniku! — выкрикнул я, и, хотя произношение мое, как выразился Эугениуш, было скорее промозгло-шипящим, чем, как то требовалось, сухо-шипящим, он остался мною доволен.
— Дело в том, — сказал Эугениуш, — что пан начальник хочет на рождество совершить обход тюрьмы, и было бы хорошо, считает господин надзиратель, чтобы вы, при условии что пан начальник зайдет и к вам, Марек, рапорт и приветствие обратили по верному адресу, по адресу соответственно самого высокопоставленного представителя государственных органов, следовательно, по адресу пана начальника. А теперь очень точно и громко: panie naczelniku…
Сквозь рев приветствия я расслышал шаги надзирателя и спросил учителя:
— А если он мне что-нибудь подарит?
— Если кто вам что-нибудь подарит?
— Начальник.
— Но почему, ради всего святого, он станет это делать?
— Но ведь сейчас рождество?
— Боже милостивый, нет, Марек, не ждите в этом доме младенца Христа!
— Я и не жду, но если все-таки, так я бы не хотел стоять столбом. Говорят в таких случаях: dziękuje, panie naczelniku?
— Да, так говорят, — сказал Эугениуш, — но только не с таким китайским акцентом. Не находите ли вы, что произносите польское «спасибо» с китайским прононсом, словно рот у вас набит китайской лапшой?
— Я готов выучить верное произношение, — ответил я.
— Ваше счастье, — сказал Эугениуш, — что дуболомов пана Домбровского здесь нет, ваш взгляд стоил бы вам копчика… Ах да, нас прервали, когда мы мысленно подвергли испытанию вашу превосходную идею. Кто кого будет допрашивать, задались мы вопросом и ответили так: если пан Домбровский и пан Эугениуш будут допрашивать друг друга, все будет хорошо, но совсем не хорошо будет, если к взаимному допросу приступят кретины пана Домбровского. А кого вы хотели бы в партнеры по допросу, задуманному для разгрузки государственных органов?
— Panie oddziałowy, starszy celi melduje, — заорал я, и на этот раз шустрому переводчику понадобилось время, пока он уразумел, что я желаю выйти из игры, не желаю более быть объектом его издевок, и он уже, кажется, хотел уступить, как вдруг ему пришло в голову, что он же жулик отечественный, а я иностранец, подозреваемый в тяжком преступлении, при такой зависимости он, видимо, счел, что избавлять меня от столь занятной игры вовсе не обязательно.
— Нет, нет, — объявил он, и слова его прозвучали с подобающей строгостью, — нельзя же, чтобы вы, подав этакую великолепную идею, отказались применить ее на практике!
— Но пан Эугениуш, — выкрикнул я, не думая ни о «глазке», ни о тюремщике, — я же предложил это только потому, что вы — поляки, пан Домбровский и вы, и все другие, кто меня опрашивал, и государственные следственные органы тоже польские. Я полагаю, если одни поляки скажут другим полякам, что они думают о немце, так в этих органах скорее к ним прислушаются, чем к немцу, если он сам станет о себе говорить.
Эугениуш, присев на мою койку, поглядел на меня с таким видом, будто тщательно обдумывал, как ему сообщить мне грустное известие, похоже, это был редкий случай, когда он не находил подходящих слов.
— Вас не только не вооружили необходимыми знаниями, послав в Польшу, — сказал он в конце концов, — но вас, сдается мне, мой бедный Марек, пустили в мир вовсе неподготовленным. Неужели вы действительно так думаете: поляки выполняют волю поляков, а немцы полагаются на немцев, англичане всегда в хороших отношениях с англичанами, американцы…
— Ну, не такой уж я неподготовленный, — прервал я его, — я же знаю, что американцы бывают разные.
— И разные немцы тоже?
— Понятно, они бывают разные!
— И разные поляки?
— Наверное, и поляки. Да, поляки бывают разные.
Он со вздохом поднялся, встал передо мной в первоначальной позе строгого учителя и сказал:
— Прежде всего будьте так добры и отдайте рапорт громко и отчетливо по-польски как пану надзирателю, так и пану начальнику, затем пожелайте тому и другому спокойной ночи и под конец от всего сердца поблагодарите того, кто из выше поименованных господ занимает высшее положение, но постарайтесь отчеканить все это без китайского прононса.
Я выпалил весь свой репертуар, и Эугениуш остался, по-видимому, доволен.
— Хорошо, — сказал он, — но, если уж у вас сразу получилось так здорово, давайте-ка повторим все раз за разом. Итак, по моему знаку — одну формулу, какую, решайте сами. Прошу, милый Марек.