Поначалу я считал, что мы опять идем к угольной горе, но мы миновали ее и подошли к внутренним воротам, ведущим в передний двор.
Я уверен, что усатый солдат узнал меня, но это обстоятельство не слишком его взволновало; он ощупал мои карманы, как и карманы всех остальных, и ни у кого ничего не нашел. Он не спускал с нас глаз, пока конвоиры получали в окошечке свое оружие, а я успел внимательнее осмотреть двор, чем в первый раз.
На этот раз я не стоял лицом к стене. На этот раз я был не один, при всей изоляции я все-таки был частью колонны. На этот раз я стоял спиной к стене, на этот раз я выходил со двора, а не входил во двор. На этот раз я был одним из тридцати, которых поделили между собой три конвоира, хотя один из троих изо всех сил фиксировал свое нераздельное внимание на мне. На этот раз меня не окружал вооруженный пятиконечник, стало быть, я и в другом смысле потерял свою значимость. На этот раз я не только увидел куда больше, чем просто стену, я знал, что́ было за этой стеной.
Я не знал только, почему я должен быть за ними, но что́ за ними, я теперь знал.
Когда осенью я стоял на этом дворе, раны мои кровоточили, меня силой оторвали от тех, с кем меня связывала общая судьба. Теперь у меня остались лишь рубцы, а они ныли не так уж часто. Я, как ни странно, очутился среди людей, о которых знал когда-то весьма и весьма мало, и среди таких, которых хоть и мало, но все-таки узнал.
Прочную основу жизнь моя имела где-то в дальней дали, и, когда мое настоящее представлялось мне слишком зыбким, я стремительно перелетал назад, на ту планету, где стояли невысокие теплые дома, жили шумные неосторожные люди, молодые и пожилые женщины и еще девчонки. Где жила в кухне мать. Где были дети. И собаки.
Там, на той звезде, каждый ел понемногу. У каждого был свой ключ, которым он редко пользовался. Там известны были водопроводные краны. А деревянные башмаки одевали, только отправляясь в хлев. Там у тебя был сад. А когда ты ложился спать, то раздевался. Биографию свою ты писал там, может, раз десять за всю жизнь.
А главное, главное, там ты был в своей биографии уверен. И там тебя никогда, никогда, никогда не сочли бы убийцей. Никогда.
Здесь же тебе привязали к большому пальцу ноги бирку, на которой значилось: убийца. И здесь тебя называли убийцей и, даже уставая, настаивали на этом. Кто-то подменил мне мою звезду.
Но сейчас я стоял на дворе чужой звезды, и где эта звезда начиналась, там она и кончится.
Откуда мне знать, не ждет ли меня здесь счастье, не выйду ли я сейчас отсюда? Может же случиться, что дверца в воротах, ведущих на улицу, распахнется, передо мной распахнется, и точно так, как все прочие люди, что снуют перед воротами, рассеиваясь по улицам, коль скоро то улицы их родного города, так и конвойный со мной, нет, я и конвойный пойдем не спеша и тихонько насвистывая, по широкой улице, будем болтать о всякой всячине — может, о жратве, может, вспомним недавнюю историю — и, держась как друзья-единомышленники, не дадим никому повода бросить в одного из нас камень или, того хуже, забросать его камнями.
Ладно, придется в ближайших к товарной станции Прага улочках поспрошать, куда делись остальные, но след их, конечно же, найдется.
Правда, их было около трехсот, поэтому их труднее вспомнить, чем одного-единственного парня, который ушел в сопровождении четырех конвойных и начальника, но мы наладим контакт с ребятишками. Ребятишки всегда знают, куда отправляются люди под конвоем. Уж я найду дорогу назад, в места, где был в плену.
Если только они позволят мне поискать.
Но они вывели те двадцать девять человек на улицу и, на известном расстоянии, меня тоже и повели на другую, к горному кряжу из обгорелых камней, где работы было невпроворот.
XV
Хотя мне и запрещено было, но я носил маскхалат вывернутым на зимнюю сторону, она была уже далеко не белая, скорее цвета талого льда, и никому не колола глаз.
Вначале кое-кто в колонне травил меня, но игра явно не стоила свеч, и все успокоились.
Нам предстояло разгребать развалины. Мы разобрали высоченную груду камней позади тюрьмы, за ее стеной, и мало-помалу высвободили остов многоэтажного дома. От двух его стен остался только угловой стык — огромный, в шесть этажей высотой сталагмит, и я понял, почему из всех других нам выделили именно эти руины: если бы кирпичная башня с переплетением арматуры рухнула, она упала бы на тюремный двор и кого-нибудь прикончила, а не то пробила бы брешь в тюремной стене.
На работе никто не надрывался — ни мои польские коллеги, ни наши конвоиры; последние только следили, чтобы кто-нибудь из нас не заснул, и если особенно лихо подавали команду, так мы знали: к нам идет какой-нибудь начальник.
Не прошло и нескольких дней, как к нам стали хаживать родственники и приятели заключенных, а то даже их деловые компаньоны; наши стражи получали свою долю табака и водки. Случалось, тот или иной заключенный хвастал перед своей супругой моим обществом; какое-то время это вызывало ко мне не очень-то желательный интерес, и все же тут было лучше, чем в одиночной камере.
Мы все больше и больше освобождали скалы каменной кладки от осыпи, и к нам все чаще наведывались начальники конвойных, чиновники и всякие специалисты, все они не упускали случая дать нам добрый совет. Чтобы понять это, мне не нужно было владеть языком. Знатоки составляют особое братство, которое распознается по взглядам, взглядам на увязшее в грязь по втулку колесо или на худенькую женщину, что волочет домой пьяного мужа, выписывающего вензеля. Кашлянешь лишний раз, да еще хрипло, — и консилиум знатоков уже собрался. Захочешь побыть в одиночестве, чтобы спокойно найти решение той или иной проблемы, — они тут как тут, а не воспользуешься их советом, так они ждут провала.
И вот они собрались, чтобы обсудить вопрос, как подступиться к бесполезному и угрожающему пилону. Были среди них специалисты-подрывники, и они уже подсчитали потребное количество ящиков с динамитом. Понимать их мне было просто, они обозначили окончание своего плана весьма убедительным звукоподражанием: бум-м и бах-х, при этом они руками и ногами показывали, докуда сползет осыпь, если взрывчатку заложат по их указаниям.
Другие, это уже люди в годах, едва удостаивали вышку более чем одним взглядом — во всяком случае, на каждое суждение не более чем один взгляд — и давали всем понять, штуковина, мол, сия не стоит того, чтобы поднимать вокруг нее столько шума, она никому не мешает и простоит прочно и нерушимо до скончания века, зачем ее трогать, они всю жизнь прожили под такими глыбами, и разве они все еще не полны жизни?
Какой-то знаток предложил воспользоваться танком и движением пальца отчеркнул подъездной путь весьма значительной протяженности, а так как он не только воспроизводил рев мотора, но весьма убедительно изображал лязганье и визг гусениц, то, разыгрывая атаку на каменного врага, довольно долго удерживал вокруг себя публику. Но, думаю я, чтобы дать свободу действий этому транспорту, пришлось бы снести часть тюремной стены, для чего, разъяснили незадачливому знатоку, вряд ли удастся получить разрешение органов юстиции.
Тогда другой знаток предложил гражданское транспортное средство, и не толкать, предложил он, а тянуть; и верно, к нам подогнали тяжелый грузовик, скрутили из скольких-то стальных канатов один, и теперь вопрос уперся в то, как укрепить канат на шпиле, но тут кто-то из нашей колонны не удержался, чтобы не обнаружить свои знания, он набросал простой чертеж, из которого было ясно, что при данной высоте стены и данной длине каната грузовик должен стоять в одной определенной точке и тогда низвергающиеся камни попадут ему прямехонько в кузов. Но этого не пожелал водитель. Опять сошлись знатоки, и, как полностью сознающий свою ответственность суд присяжных, что раздает право на жизнь или смерть, лишь достаточно долго поразмыслив, так и они заставили нас долго ждать приговора, а когда вынесли его, то их начальник подошел к моему экстра-конвоиру, поговорил с ним, и тот объявил, что возражений у него не имеется. Тогда они повесили мне на шею пеньковый канат, сунули за пояс огромное долото и приказали лезть на отвесный склон. На Варшавский Северный склон. На пик Polonia. На Тюремную вершину. На гору Oddziałowy.
Верно, я тут самый младший, но я же не альпинист. Может, считали они, моя жизнь здесь самая ненужная, но я был иного мнения на этот счет. Для подобных воздушных упражнений у меня данных не было; для подвала, набитого капустой, данные у меня были, да, все данные, но для чердаков, которым не хватало большей части из четырех стен, и крыши, и пола, у меня данных не было.
Счастье еще, что знатоки и дальше оставались тут, они выкрикивали мне во время восхождения советы — и как хвататься, и как держаться, и как ступать, — и, может, мне даже повезло, что я редко их понимал.
— Uwaga! — кричали они, что значит «внимание!». Или: ostrożnie! — кричали они, что значит «осторожно!». И как знать, что делал бы я без такого доброго совета. А когда они кричали: na lewo! или na prawo! — что означало «налево» или «направо», так мне мешало только одно: они выкрикивали обе команды разом; но я все же понял, что время от времени они бывали единодушны — каждый раз, когда я останавливался, оттого ли, что определял, как лучше обогнуть ближайший уступ, оттого ли, что у меня внезапно все плыло перед глазами, как от слишком тяжелой кувалды, каждый раз до меня доносился компетентный совет: dalej do góry!, что — вот неожиданность! — значило «лезь дальше на гору!».
От других знатоков я уже раньше усвоил, что при столь резком вертикальном подъеме не следует смотреть вниз, но подобное указание противоречило моей природе. Я, видимо, состою в родстве с женой Лота, я тяжко вздыхаю, при подобных обстоятельствах, к тому же я не понимаю, как может человек во время восхождения, хоть и требующего от него величайшей осторожности, отказать себе в удовольствии глянуть сверху на землю. Я глянул вниз, и мне не стало от того ни плохо, ни хорошо, но я глянул кругом себя, и вот от этого мне, по правде говоря, стало очень плохо: из всех зданий вокруг едва ли хоть одно сохранилось так же хорошо, как тюрьма, зато стен, подобных той, которую я оседлал, было бессчетное множество.